5. Бомба
5. Бомба
3 апреля 1907 года Дума обсуждала срочность запроса правительству о событиях, имевших место 31 марта в Риге, в тюрьме. Согласно сведениям, полученным автором запроса, восемьдесят заключенных сделали попытку бежать из тюрьмы. В стычке с тюремной охраной были убиты семь человек, ранены семнадцать, из коих двое умерли. Пятьдесят шесть человек были преданы военно-полевому суду за попытку к бегству, им угрожала смертная казнь. К этому основному запросу, срочность которого можно было отстаивать, были присоединены обвинения властей в истязаниях заключенных в той же тюрьме, но имевших место давно, почему срочность в отношении этих деяний применять не следовало. На этой почве произошла перепалка между солидным юристом, профессором-кадетом, его превосходительством Владимиром Дмитриевичем Кузьминым-Караваемым и более левыми, которая не выяснила, а запутала, что же именно произошло в Риге. Левые с азартом нападали на правительство и твердили об ужасах и истязаниях, но самый текст запроса, в котором должно было быть рассказано, в чем именно эти ужасы и истязания состояли, так и не был оглашен. Равным образом не было установлено, был ли кто-либо из заключенных предан военно-полевому суду. На телеграмму, обращенную к прибалтийскому генерал-губернатору барону А. Н. Меллер-Закомельскому, последний ответил, что никто не предан военно-полевому суду и спасать от него пока некого. Но депутат от Риги, меньшевик Иван Петрович Озол, отметив, что в телеграмме генерал-губернатора стоит слово «пока», утверждал, что «дело разбирается и военно-полевой суд, который не заседает сегодня, может заседать в какой-нибудь ближайший день».
Если бы Озол знал то, что впоследствии узнал я, то он не занимался бы гаданием о будущем военно-полевом суде, а рассказал бы о том, что уже было. Что же я узнал, к сожалению, с некоторым запозданием?
В одном закрытом собрании вдруг, не попросив слова, вскочил с места офицер в черкеске, с капитанскими погонами:
— Меня выгонят со службы. А раньше я был нужен и даже необходим. Кто в 1906 году спас Россию, подавив восстание в разных местах? Восстание кого? Людей? Нет, зверей. Я был на Кавказе. Что они там выделывали, нельзя рассказать Туда посылали генерала Толмачева. Был при нем. Укрощая зверей, конечно, мы сами озверели. Но что было делать? Толмачев пустил в ход все средства. Для революционеров у него было одно слово: смерть!
Однажды привели к нему в штаб четвертых. Они сидели на полу в соседней комнате. Адъютант докладывает Толмачеву, что привели четверых. А он как закричит:
«Как это так привели? Ведь я же приказал раз и навсегда. Арестованные, которых ведут, всегда делают попытки к бегство. Поняли?!»
Я ответил: «Понял, ваше превосходительство!» Вышел в соседнюю комнату и застрелил четверых, сидевших там на полу. Что я, зверь? Зверь! Но такие звери спасли Россию, а теперь меня гонят со службы. Напрасно! Если опять будут зверские времена, мы пригодимся.
После этих слов он выбежал в соседнюю комнату… Там, по счастью, не было сидевших на полу.
Озол мог бы сказать:
— На Кавказе был генерал Толмачев, а в Риге генерал-губернатор барон Меллер-Закомельский. Разница между ними только в том, что у Толмачева бегут арестованные, а у Закомельского — заключенные.
* * *
Итак, слушая речи, обвинявшие власть в зверствах, я накалялся и наконец попросил слова. И сказал следующее:
«Господа, здесь говорились очень тяжелые, страшные вещи. Говорили о том, чтобы спасти от смерти и т. д. Я, господа, не буду долог и прошу вас только чистосердечно ответить на один вопрос. Кто здесь говорит о смерти, о жалости, о милосердии и т. п.? Я, господа, прошу вас ответить: можете ли вы мне откровенно и положа руку на сердце сказать: «А нет ли, господа, у кого-нибудь из вас бомбы в кармане?»
Поднялся трудно передаваемый шум. Стенограмма говорит:
«Крики: «Вон, вон отсюда!», стук пюпитрами, голоса: «Пошляк, вон отсюда!», «Господин председатель, удалите его отсюда!»
А председательствующий Н. Н. Познанский звонил как в набат, словно я зажег мировой пожар. Вместе с тем он кричал над моей головой укоризны в том смысле, что я оскорбил членов Государственной Думы. Я не понимал тогда и не понимаю и теперь, в чем было оскорбление. Со мною случилось, как в сказке Андерсена «Новое платье короля». Мальчик вдруг закричал толпе взрослых лицемеров, восторгавшихся только что сшитым платьем короля: «А король-то голый!» Оскорбление было в блеснувшей как молния правде. Ведь я обращался к членам партии эсеров, открыто проповедовавшей террор. Внимая им, их товарищи по партии бросали бомбы.
Если бы члены Государственной Думы, принадлежавшие к партии террористов, став депутатами, переменили свои убеждения, то они должны были бы об этом заявить. Но они не только этого не делали, а, наоборот, на наше предложение осудить террор отвечали отказом. И в такой форме, что депутат от Киева, магистр богословия и ректор Киевской духовной академии епископ Чигиринский Платон сказал им дрожащим голосом, воздевая руки к небу:
— Вы ведете себя так, как будто с этой кафедры благословляете ваших единомышленников на новые убийства.
Если так, если они не отреклись от террора, то разве я не должен был спросить их, как честных людей, нет ли у них бомбы в кармане? Они вполне могли швырнуть бомбу в любого из нас: в епископа Платона, Пуришкевича, Шульгина. Могли уничтожить все правительство со Столыпиным во главе. Им не удалось убить его на Аптекарском острове, устроив там взрыв год тому назад. Дом, где жил премьер, был разрушен, дочь его Наташа тяжело ранена, сорок человек убито, но Петр Аркадьевич уцелел и теперь являлся в Государственную Думу, говорил с кафедры, и были точно известны дни его выступлений. Чего же лучше? И особенно благоприятно было для убийц то, что охрана была бессильна против членов Думы. Ведь они были неприкосновенны и их нельзя было обыскать.
Чего же они так обиделись? Думаю, за то, что я их разгадал. Они не хотели совершать акты террора в Государственной Думе, потому что им это было слишком невыгодно. Первая бомба, брошенная в Думе, похоронила бы это учреждение. Дума была бы распущена и больше не созвана И они утратили бы кафедру, с которой можно было с великим успехом делать революцию.
* * *
Как бы там ни было, скандал вышел знатный, несчастные барышни-стенографистки, единственные существа, не принимавшие участия во всем этом неприличии, все записали добросовестно. А кончилось это тем, что председательствующий по наущению тридцати граждан депутатов поставил на голосование Думы их предложение удалить провинившегося Шульгина из зала до конца заседания.
Но перед голосованием председательствующий дал слово подсудимому согласно наказу, чтобы он объяснил свои поступки. В это время ко мне подошел один из октябристов и сказал:
— Мы хотим голосовать против вашего исключения, но надо не то чтобы извиниться, а сказать что-нибудь смягчающее.
И я его послушался по младости лет, — он был старше меня. Но почтение к старшим не всегда благотворно. Мне самому вовсе не хотелось смягчаться, и потому мои объяснения были несуразны:
— Здесь выражение, мною употребленное, вызвало целую бурю. Я должен сказать, что по существу от своей мысли я не отказываюсь, но выражение действительно было неловкое в том смысле, что я не говорил о здесь присутствующих социал-революционерах, я говорил о всех членах этой партии и относительно их…
Тут поднялся шум и голоса слева:
— Неправда, — прервали меня.
— Так вот, я говорил не о присутствующих здесь членах. Может быть, я высказался так, но я не хотел сказать этого, потому что действительно было бы странно подозревать их в этом смысле, но говорил вообще о партии, и что касается партии, то никакой представитель этой партии на мой вопрос ответить не может.
Октябристы голосовали за меня, но это было неважно. Важно было идти до конца напролом, а я этого не сделал.
Вспоминая об этой истории, я нахожу, что я держал себя очень глупо. Приехав домой, в гостиницу, где мы жили вместе с моим отчимом Дмитрием Ивановичем Пихно, на днях, 25 марта 1907 года, назначенным членом Государственного Совета, я рассказал ему, как меня выбросили. Он улыбнулся, но я увидел в его лице некоторую тревогу.
Он сказал:
— Это хорошо. Но больше не надо.
Сейчас же я думаю, что это было не хорошо, то есть глупым было мое беспомощное объяснение. Я не нашелся, не нашел искусного выхода из положения. А выход был. Мне надо было примерно сказать так:
— В объяснение моих слов, которыми были оскорблены некоторые члены Государственной Думы, я могу открыть, какова была причина, толкнувшая меня на это выступление. Как вам известно, мы, правые, стремились выудить в Государственной Думе осуждение террора. Но это нам не удалось. Почему-то большинство Думы уклонялось от такого заявления. Это и было причиной моего сегодняшнего выступления. Я хотел рассердить вас, господа члены Государственной Думы, принадлежащие к партии террористов. В гневе иногда говорится то, что скрывается в спокойном состоянии духа. Мне кажется, что это мне удалось. Я сказал: «Нет ли у вас бомбы в кармане?» Каждому понятно, что этот вопрос нельзя понимать буквально. Этими словами я хотел выразить, что вы, господа депутаты, теоретически допускающие террор как средство борьбы, можете не только проповедовать убийства, но и сами показать пример, как это делается. Мои слова разгневали и тех, к кому они были обращены, и тех, к кому они адресованы не были. Но почему? Видимо, мой расчет был правилен. На поверку что же оказалось? Как только я позволил себе высказать нечто совершенно логичное, то есть что террористы могут совершить террористические акты, вы, господа, а вместе с вами ваши друзья, возмутились. Из этого неумолимо следует, что террористы, находящиеся в Государственной Думе, не только не намерены совершать террористические акты, но самая мысль, что они на это способны, является для них, то есть для вас, оскорбительной. Из этого вашего поведения нельзя сделать другого вывода, как тот, что вы, депутаты, теоретически принадлежащие к партии террористов, на самом деле, внутри себя, террор осуждаете. Поэтому я и употребил выражение «положа руку на сердце». Я знал, что в сердцах ваших иное, чем на устах. Я выявил это, приведя вас в состояние аффекта. Этим путем я добился цели, именно: вы террор всенародно осудили! Этого только мы и хотели.
На радостях я хочу избавить вас от все же неприятного акта — выбрасывания меня из этого зала, где мы совместно трудимся «на страх врагам, на славу нам». Вы сегодня показали, что вы только с виду жестокие, а на самом деле добрые люди и славные ребята. Чтобы исполнить долг благодарности, я избавляю вас от необходимости быть моими экзекуторами. И делаю это совершенно простым и безобидным путем. Я ухожу. Спокойной ночи, дорогие друзья!
Но так не было. Они голосовали, и хотя я ушел без сопротивления, все же выходило так, что они меня выгнали.
На следующий день была газетная буря. Инцидент обсуждали и так и этак; одни меня ругали, другие защищали, третьи — выпустили газеты с заголовками: «Бомба Шульгина!»
Этим раструбили мое имя «во всей Руси великой», наряду с другими скандалистами. Санкт-Петербург был несколько шокирован, но мои избиратели меня оценили.
* * *
Пока шла процедура голосования, я стоял около кафедры. Я все же был несколько смущен и потому не смотрел в зал, то есть на людей, меня выгонявших. Я рассматривал обручальное кольцо на пальце. Это было замечено в ложе печати, и в одной из газет я прочел: «Во время голосования, подчеркивая свое презрение к представителям народа, Шульгин рассматривал свои холеные ногти».
Пушкин сказал: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей»…
Но это ко мне не относится. Ногти у меня совсем не холеные, а обыкновенные. О чем… сожалею.