Рассказ о Г. И. Гюржиеве[7]
Рассказ о Г. И. Гюржиеве[7]
— Гюржиева? Конечно, встречал. Могу рассказать, если вам интересно.
Это было в Константинополе, в 1921 году. Встретил я как-то одного давнего знакомого офицера. Будем называть его Максимыч. Кажется, капитан он был. Так вот этот Максимыч, когда прежде я его видел, был совсем не такой… молодой, красивый… ну точь-в-точь молодой любовник из малороссийского театра…
А теперь это был какой-то факир… с горящими глазами… который без конца дергался, держал себя как-то странно, необычно. Я ему говорю:
— Максимыч! Что с вами?
А он отвечает:
— Я теперь учусь «танцу одиннадцати противоречивых движений». Понимаете? Вы, наверное, помните, в гимназии предлагают шутку: вращать под столом ногой и пытаться при этом писать букву Д — и у вас не получается…
— Да, — говорю. — Помню.
— Так вот, — говорит. — Есть такой Гюржиев (вы его не знаете, я вас с ним познакомлю), он открыл специальную школу гармонического развития человека. Он как раз придает большое значение танцу… Да я вас поведу, вы увидите.
Так сказал Максимыч. И он меня действительно повел к Гюржиеву. И вот помню… Это была необыкновенно красивая зала… и впереди сцена. И Гюржиев как раз восседал на подмостках. Максимыч повел меня к нему. Он все так же неподвижно сидел. Помню, белое бешенство охватило меня. «Неужели ты думаешь, что вот ты сидишь… и меня подведут, ты протянешь мне руку… и я возьму твою («сидящую») руку. Да ни за что не возьму!» Так я подумал. И вот, представьте себе, только я это подумал, Гюржиев действительно встал и подал мне руку.
Таково было наше первое астральное столкновение.
Потом мы спустились с Максимычем с этой сцены и смотрели танец. Звучала странная музыка… восточного характера. Какие-то люди танцевали в длинных платьях, причем в шахматном порядке, так что всех было видно. И вот мне запомнилось… Дама именно дама — она особенно привлекла мое внимание… Она танцевала… и на лице у нее было такое выражение… некая смесь… смесь наслаждения… и муки. И я вспомнил, я уже встречал такое смешанное выражение, — у своей машинистки. Когда я слишком быстро говорил и она не успевала записывать — она все-таки все записывала, но это давалось ей ценой большого напряжения… И вот тогда я видел у нее на лице такую смесь: блаженство и мука…
Я, помню, наклонился и шепнул Максимычу:
— Танцующая нестеровщина…
Помните, святые Нестерова… Во Владимирском соборе киевском, в других разных местах… Вот что-то нестеровское было в глазах этой танцующей дамы.
И Максимыч сказал:
— Она танцует «танец одиннадцати противоречивых движений».
Танец кончился. И тут, как у нас когда-то в казарме в Киеве говорили: «Выходи на словесность!» Нас пригласили на хоры. И вот я увидел: на кушетке Гюржиев, у его ног на коврах, по-восточному, ученики — группа из тех, что танцевали, но я заметил, не все, которые танцевали. Вот они расположились такой восточной группой — учитель и ученики, а напротив было поставлено три стула — для новых посетителей. Рядом со мной, помню, был какой-то казачий генерал, третьего не помню… Слушали мы лекцию Гюржиева.
Начал он так:
— Ну, с чего начнем? Все равно, с чего начать — знание адно! Только адно знание!
Говорил он по-русски… Но с заметным акцентом… как бы это сказать… кавказским… По национальности выглядел он скорее всего как армянин. По возрасту — лет сорок, но Максимыч сказал, что «ему двести лет».
Интересно, что глаза… как будто черные горящие алмазы… Не знаю. Встречали ли вы, но вот у нас в Киеве… сидели такие в табачных магазинах… Караимы их называют… Вот его глаза похожи был — как у караимов.
Гюржиев оглядел собравшихся.
— Ну, что ж, — сказал, — задавайте вопросы!
Молчат.
— Молчите? Все знаете?
Молчат.
Ну, тут мне это надоело… Я подымаю руку:
— У меня, — говорю, — вопрос!
— Пожалуйста!
Я говорю:
— Вот тут присутствующие, как и я, все преимущественно русские. А раз русские, это значит — эмигранты, которые много пережили, многое испытали… И я тоже… многое испытал, перенес. И ведь всегда находились силы, достаточно сил, чтобы все это перенесть. А вот сейчас на стене лампочка — и она меня ужасно раздражает, и у меня голова болит, и справиться — вроде бы с таким пустяком — не могу…
И только я кончил, Гюржиев довольно воскликнул:
— Вот эта вопрос! Вот эта настоящий вопрос! Я вам на него отвечу. При больших страданиях бывает всегда так, что рядом со страданием оказывается и лекарство. А при малых страданиях — этого нет. Остается только воля. Если у вас есть воля, вы можете легко подавить страдание. А если ее нет? Как получить волю, когда ее нет? Надо слушаться учителя!
Рядом, у кушетки, стоял столик. И на нем стакан чаю. Гюржиев взглянул на сидевших учеников… Там была молодая, очень красивая девушка, лет восемнадцати, у самых его ног, смотревшая на него с обожанием и восторгом.
Гюржиев ткнул в нее большим пальцем… пренебрежительно… вот так… Сказал:
— Вот она! Это что? Кофэ? Скажу: кофэ — будэт кофэ! Скажу: чай — будэт чай! Вот как надо слушаться учителя!
Конь… Страсти — это конь… Везут, но куда, как? Конем надо уметь управлять. Хорошо, допустим, есть кучер. Кучер умеет править страстями. Но кучер не знает, куда ехать. Кто знает, куда ехать? Знает седок. Но чтобы знать — надо слушаться учителя!
Такая была теория Гюржиева. Интересно то, что он совсем не замечал, что ведь если, как он говорил, так воля человека подменяется полностью волей учителя. Обрести волю — значит отказаться вообще от своей воли. Вот что интересно.
И вот после лекции Гюржиева ко мне подошел человек, который играл на рояле, когда все танцевали. И он мне сказал:
— Вы меня не узнаёте, Василий Витальевич?
Я говорю:
— Простите, но я вас не узнаю.
Он говорит:
— Вы знаете, я работал секретарем в Государственной Думе. И я вас очень хорошо знаю. А это — и показывает ту самую даму, что танцевала в первом ряду, — это моя жена. Вы обязательно к нам заходите.
И тут же рисует адрес. А тогда, знаете, в Константинополе, с адресами было трудно… Ни номеров, ни названий улиц… Так у нас, русских, уж так и велось: адрес — рисовать.
Проходит некоторое время, я решил к ним зайти. Нахожу дом, подымаюсь по лестнице… Третий или четвертый этаж… Деревянная лестница, кое-каких ступенек не хватает, приходится прыгать через ступеньку. Вот на такой лестнице жить… Ведь если пожар — смерть. Но мы тогда все в Константинополе так жили. И я так жил. Подымаюсь, стучу…
Открывает она мне дверь. Говорит:
— Заходите. А муж что-то очень хворает… В забытьи… проходите, мне очень хочется с вами поговорить.
Я ей говорю:
— Ваш муж серьезно болен? Неужели же вас это не пугает, не беспокоит?
А она отвечает:
— Да знаете, почти что не беспокоит… Сегодня он должен прийти (я понял, что она говорит о Гюржиеве), придет, и тут же все как рукой снимет.
И вот тогда я ей говорю:
— Послушайте, ведь вы, насколько я вижу, петербургская дама. (Она говорит: «Да, я из Петербурга».) Привыкли к светскому обществу. И неужели вам все это не претит? Ведь это же то, что раньше у нас называлось «халды-балды, дюша любэзный». Как это можно так вынести, когда он ткнет пальцем… до такой степени пренебрежительно… «вот она!..» Как можно терпеть такую грубость?
А она говорит:
— Вы ведь его один только первый раз видели. Вы не можете знать, какой он бывает чудесный человек. Ведь если б он захотел, он бы вас за десять минут совершенно очаровал. Но у него правило такое: специально доставлять неприятности тем, кто к нему в первый раз приходит. Такое вроде маленькое испытание: если человек действительно стремится к свету, он эту неприятность преодолеет и опять придет. И уже тому, кто к нему все-таки приходит, он очень много дает… Знание дает… свет…
— И он вам дал свет?
— Дал, — быстро ответила она. — Знаете, это очень трудно, когда ни к чему не стремишься, ни во что не веришь… А с тех пор как я его узнала, у меня впечатление такое, что я на лестнице… И иду…
Я спросил:
— Вы помните «лестницу Иакова» в Библии, по которой ангелы подымались вверх-вниз?
Она говорит:
— Помню.
— Так вот, как вы думаете, та лестница, о которой вы говорите, она куда ведет? Вверх?
Она задумалась. Помолчала и ответила:
— Я не знаю.
— А может быть, вниз, в преисподнюю?
Она повторила:
— Я не знаю, может быть… Но знаю только, что я с этой лестницы уже сойти не могу.
Я тогда ушел. Больше я этой женщины уже никогда не видел.
А Гюржиев потом вскоре дал в театре, в Константинополе, публичный спектакль.
Он был из двух отделений.
В первом были танцы… Совсем почти европейские, и музыка европейская, чуть-чуть разве ориентализированная…
А вот второе отделение пошло уже совсем по-другому… Совсем уже «на восточных ногах».
И закончилась эта, вторая, часть концерта сценой «Поклонение дьяволу». Посредине сцены на троне сидел ученик, изображавший дьявола. Из-за правых кулис выходили другие ученики и, совершив поклонение, отходили налево. Эти подходившие люди изображали различные нервные болезни… Одни, помню, подходил вроде бы с пляской св. Вита. (Это, знаете, такая болезнь: человек совершенно не стоит на месте, руки-ноги трясутся, бьет руками в грудь…)
И вдруг смотрю, а Максимыч, так тот совсем уже почти на четвереньках, как собака… И с такими, знаете, ужасными увертками… Подползает и зубами на него по-песьи: «щелк-щелк»…
Ну, потом представление окончилось. Максимыч снова подсаживается ко мне. Я ему говорю:
— Вам после таких концертов не чудится запаха серы (ну, то есть присутствия черта).
Он отвечает:
— Да, совершенно отчетливо чую. Но я ничего тут не могу поделать.
И говорит:
— Василий Витальевич! Вырвите меня отсюда. Вырвите меня отсюда, хоть как-нибудь!
Ну да это все очень долго рассказывать. Я его оттуда все-таки в конце концов вырвал.
Но Максимыч-то оказался неисправим. Встретился я с ним несколько лет спустя в Париже. К Гюржиеву он, конечно, уже не вернулся. Но зато присоединился к другому магическому кружку, который вел как раз беспощадную совершенно борьбу — астральную, разумеется, борьбу — с кружком Гюржиева. Возглавляла этот враждебный Гюржиеву кружок Анжелина Васильевна, чрезвычайной силы ясновидящая. Она многое сделала чудесного…
Я ведь и где мой сын, через нее узнал. Но это, господа, очень уж долгая история… А вы хоть, я считаю, и наиболее к таким вещам подготовлены, но, если я вам об Анжелине что знаю расскажу, вы мне, господа, — даже вы мне не поверите…
Это надо пережить самому… Надо пережить самому…
Голицыно. 5 декабря 1968 года