6. Лукавый Лукашевич
6. Лукавый Лукашевич
В первый раз в своей жизни я видел Государя в 1907 году, в мае месяце. Это было во время второй Государственной Думы.
Вторая Государственная Дума, как известно, была Дума «народного гнева», антимонархическая, словом — революционная. Она так живо вспоминается мне теперь! Это было тогда, когда 1907 год выдвинул на кресла Таврического дворца представителей «демократической России».
Нас было сравнительно немного — членов Государственной Думы умеренных воззрений. Сто человек удостоились высочайшего приема, причем мы были приняты небольшими группами в три раза.
Это был чудный весенний день, и все было так внове. И специальный поезд, поданный для членов Государственной Думы из Царского Села, и придворные экипажи, и лакеи, более важные, чем самые могущественные вельможи, и товарищи по Думе, во фраках, разряженные, как на бал, и вообще вся эта атмосфера, которую испытывают, так сказать, монархисты по крови, да еще провинциальные, когда они приближаются к тому, кому после Бога одному повинуются…
* * *
Прием был в одном из флигелей дворца. В небольшом зале мы стояли полукругом. Поставили нас какие-то придворные чины, в том числе штаб-офицер для поручений при управлении гофмаршальской части Министерства императорского Двора князь Михаил Сергеевич Путятин, который, помню, сказал мне: «Вы из Острожского уезда? Значит, мы земляки». Он хотел сказать этим, что они ведут свой род от князей Острожских.
Прием был назначен в два часа. Ровно в два, соблюдая французскую поговорку: «L’exactitude est la politesse des rois» («Точность — это вежливость королей»), кто-то вошел в зал, сказал: «Государь Император…»
Полуовальный кружок затих, и в зал вошел офицер средних лет, в котором нельзя было не узнать Государя, так как он был в форме стрелков — в малиновой шелковой рубашке. За ним следовала дама высокого роста — вся в белом, в большой белой шляпе, державшая за руку прелестного мальчика, совершенно такого, каким мы знали его по последним портретам, — в белой рубашонке и большой белой папахе.
Государыню узнать было труднее. Она непохожа была на свои портреты.
Государь начал обход. Не помню, кто там был в начале… Рядом со мной стоял профессор Г. Е. Рейн, а потом — В. М. Пуришкевич. Я следил за Государем, как он переходил от одного к другому, но говорил он тихо, и ответы были такие же тихие, — их не было слышно. Но я ясно слышал разговор с Пуришкевичем. Нервно дергаясь, как было ему свойственно, Пуришкевич накалялся.
Государь подвинулся к нему так, как он имел, видимо, привычку это делать, так сказать, скользя вбок по паркету.
Кто-то назвал Владимира Митрофановича. Впрочем, Государь его, наверное, знал в лицо, ибо обладал, как говорили, удивительной памятью на лица.
Нас всех живейшим образом интересовало, скоро ли распустят Государственную Думу, ибо Думу «народного гнева» мы ненавидели так же страстно, как она ненавидела правительство. Этим настроением Пуришкевич был проникнут более чем кто-либо другой.
— Ваше Величество, мы все ждем не дождемся, — сказал он, — когда окончится это позорище! Это засевшее в Таврическом дворце собрание изменников и предателей, которые революционизируют страну… Мы страстно ожидаем приказа Вашего Императорского Величества о роспуске Государственной Думы…
Пуришкевич весь задергался, делая величайшие усилия, чтобы не пустить в ход жестикуляцию, что ему удалось, но браслетка, которую он всегда носил на руке, все же зазвенела.
На лице Государя появилась как бы четверть улыбки. Последовала маленькая пауза, после которой Государь ответил весьма отчетливо, негромким, но уверенным, низким голосом, которого трудно было ожидать от общей его внешности:
— Благодарю вас за вашу всегдашнюю преданность престолу и родине, но этот вопрос предоставьте мне…
Государь перешел к следующему — профессору Г. Е. Рейну и говорил с ним некоторое время. Георгий Ермолаевич отвечал браво, весело и как-то приятно. После этого Государь подошел ко мне.
Наследник в это время стал рассматривать фуражку Г. Е. Рейна, которую он держал в опущенной руке, как раз на высоте глаз ребенка. Он, видимо, сравнивал ее со своей белой папахой. Рейн наклонился, что-то объясняя ему. Государыня просветлела и улыбнулась, как улыбаются матери.
Государь обратился ко мне.
Я в первый раз в жизни увидел его взгляд. Взгляд был хороший и спокойный. Но большая нервность чувствовалась в его манере подергивать плечом, очевидно, ему свойственной. И было в нем что-то женственное и застенчивое.
Государь подал мне руку и спросил:
— Кажется, от Волынской губернии — все правые?
— Так точно, Ваше Императорское Величество.
— Как это вам удалось?
При этих словах он почти весело улыбнулся. Я ответил:
— Нас, Ваше Величество, спаяли национальные чувства. У нас русское землевладение, и духовенство, и крестьянство шли вместе как русские. На окраинах, Ваше Величество, национальные чувства сильнее, чем в центре…
Государю эта мысль, видимо, понравилась. И он ответил тоном, как будто бы мы запросто разговаривали, что меня поразило:
— Но ведь оно и понятно. Ведь у нас много национальностей… кипят. Тот и поляки и евреи. Оттого русские национальные чувства на западе России — сильнее… Будем надеяться, что они передадутся и на восток…
Как известно, впоследствии эти же слова высказал в своей знаменитой телеграмме Киевскому клубу русских националистов и П. А. Столыпин:
«Твердо верю, что загоревшийся на западе России свет русской национальной идеи не погаснет и скоро озарит всю Россию…»
Государь спросил еще что-то, личное, и, очень милостиво простившись со мною, пошел дальше. Государыня сказала мне несколько слов.
Меня поразила сцена с одним из наших священников. Он при приближении государя стал на колени и страшно растроганным басом говорил какие-то нескладные слова.
Государь, видимо, сконфуженный, поднял его и, приняв от него благословение, поцеловал ему руку.
Был среди представлявшихся членов Думы старый земский деятель Полтавской губернии, председатель золотоношской земской управы, лейтенант в отставке Степан Владимирович Лукашевич. Человек свыше пятидесяти лет, очень симпатичный, но очень хитрый. Нам всем, как я уже говорил, хотелось узнать, когда распустят Государственную Думу. Но пример Пуришкевича показал, что Государь не разрешает об этом говорить. Лукашевич же сумел так повернуть дело, что мы все поняли.
Государь спросил Лукашевича, где он служил. Он ответил:
— На Флоте Вашего Императорского Величества. Потом вышел в отставку и долго был председателем земской управы. А теперь вот выбрали в Государственную Думу. И очень мне неудобно, потому что сижу в Петербурге и дела земские запускаю. Если это долго продолжится, я должен подать в отставку из земства. Так вот и не знаю…
И он остановился, смотря Государю прямо в глаза с самым невинным видом…
Государь улыбнулся и перешел к следующему, но, по-видимому, ему понравилась эта своеобразная хитрость. Он еще раз повернулся к Лукашевичу и, улыбаясь, сказал ему:
— Погодите подавать в отставку…
В эту минуту мы все поняли, что дни Государственной Думы сочтены. И обрадовались этому до чрезвычайности. Ни у кого из нас не было сомнений, что Думу «народного гнева» надо разогнать.
Обойдя всех, Государь вышел на середину полукруга и сказал короткую речь. Ясно помню ее конец:
— Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете те устои, при которых Россия росла и крепла…
Государь говорил негромко, но очень явственно и четко. Голос у него был низкий, довольно густой, а выговор чуть-чуть с налетом иностранных языков.
Этот гвардейский акцент — единственное, что показалось мне, провинциалу, чужим. А остальное было близкое, но не величественное, а, наоборот, симпатичное своей застенчивостью.
Странно, что и государыня производила то же впечатление застенчивости. В ней чувствовалось, что за долгие годы она все же не привыкла к этим «приемам». И неуверенность ее была б?льшая, чем робость ее собеседников.
Но кто был совершенно в себе уверен и в ком одном было больше «величественности», чем в его обоих царственных родителях, — это был маленький мальчик — цесаревич. В белой рубашечке, с белой папахой в руках, ребенок был необычайно красив.
После речи Государя мы усердно кричали «ура». Он простился с нами общим поклоном — «одной головой» — и вышел из маленького зала, который в этот день был весь пронизан светом.
Хороший был день! Веселый, теплый. Все вышли радостные…
Несмотря на застенчивость Государя, мы все почувствовали, что он в хорошем настроении. Уверен в себе — значит, и в судьбе России.
Под мягкий рокот колес придворных экипажей по удивительным аллеям Царского Села мы, радостно возбужденные, говорили о том, что Государственной Думе скоро конец. И действительно, недели через две, а именно 2 июня, она была распущена, и «гнев народа» не выразился абсолютно ни в чем. В этот день один из полков несколько раз под музыку прошел по Невскому в полном порядке, и 3 июня совершало свое победоносное вступление над Россией.
Я целый день ходил по городу, чтобы определить, как я сказал своим друзьям, есть ли у нас самодержавие.
И вечером, обедая у «Донона», чокнулся с Крупенским, сказав ему:
— Дорогой друг, самодержавие есть…