Глава XXVIII Изгнание и тюрьма

Глава XXVIII

Изгнание и тюрьма

Фашисты приказали полиции Фоссано выполнить их постановление о моем изгнании.

В назначенный час ко мне явились фашисты и карабинеры. Я решил уехать по двум причинам. Во-первых, потому, что отказ привел бы к сценам насилия надо мной, от вида которых я хотел избавить мать и сестру, уже и без того напуганных прежним вторжением фашистов, когда они перерыли весь дом и сожгли мою библиотеку. Во-вторых, потому, что хотел избежать ареста, чтобы иметь хоть немного времени для работы в партии, которая переходила на нелегальное положение.

Фашисты приказали мне идти. Произошла тяжелая сцена прощания с матерью. Моя маленькая шестилетняя племянница, присутствовавшая тут же, бросилась на фашистов:

— Вы все гадкие, злые! — И разрыдалась. Даже чернорубашечные бандиты были несколько смущены…

На вокзале я увидел многих товарищей, но их не допустили ко мне. Все же они остались стоять до отхода поезда и долго махали мне шляпами на прощание.

Я узнал потом, что многих из них по уходе поезда арестовали и избили только за то, что они пришли прощаться со мной.

Конвой из двух полицейских и двух фашистов провожал меня до Турина. По прибытии туда они привели меня в полицейский комиссариат станции.

Я решил было, что по дороге приказ об изгнании превратится в приказ об аресте, но вышло иначе. Меня привели к комиссару, джолиттианцу, которого я знал по Кунео.

— В чем дело? — спросил он у одного из полицейских.

— Мы привезли вот этого, — указал полицейский на меня. — Его изгнали из Кунео и провинции.

Комиссар вскочил.

— Извольте немедленно выйти! — сказал он фашистам и затем обратился к полицейским: — Кто дал вам этот приказ?

— Синьор комиссар Фоссано, кавалер д’Аванцо… словесно, — поторопились добавить полицейские.

— И вы выполняете такого рода приказы? Итальянская полиция действует по приказу бандитского сброда! Позор! Синьор комиссар Фоссано постеснялся дать вам письменный приказ… Это унизительно!.. Вы свободны, — обратился он ко мне. — Пока я еще не намерен выполнять приказы фашистов! Существуют законы!

Я вышел. Положение мое было не из завидных. Работы никакой, в кармане восемьдесят лир, связь с товарищами порвана. Возвращаться в Фоссано не имело смысла. Товарищи были арестованы, газета уничтожена. Палата труда сожжена и разгромлена. Я решил остаться в Турине.

Временно я устроился у одного дальнего родственника, работавшего в маленьком кафе. Он уходил из дому в пять часов утра и возвращался после полуночи, а я оставался дома и, сидя на кровати, потому что зима была очень холодная, а в доме не было печки, писал статьи о России для «Лавораторе», единственной уцелевшей нашей газеты.

Прошло несколько дней. Как-то я прочел об аресте Бордига, Адзарио. Потом были взяты Гриеко[79], Берти. За ними другие… Однажды вечером жена швейцара сказала мне:

— Приходили двое синьоров, спрашивали о вас. — И, оглядевшись, прибавила шепотом: — Двое полицейских!

Было ясно. Следовало переменить квартиру. Я бродил по городу, пока случайно не встретил старого приятеля, которого давно потерял из виду. Он пригласил меня к себе.

— У меня тебе будет вполне безопасно, — уверял он.

Я принял его предложение. Он привел меня в одно из предместий Турина, в дом довольно подозрительного вида, но ничего другого не оставалось.

— Чем ты занимаешься теперь? — спросил я его за столом.

— Устраиваюсь… Честно теперь жить нельзя. Не удивляйся… С тобой я буду откровенен: я покупаю и продаю вещи… неизвестного происхождения.

Из огня да в полымя! Арестовать могли меня и здесь, но уже не за политические преступления, а за уголовщину…

Всю ночь напролет дом жил потаенной, но оживленной жизнью: приходили, уходили, приносили и уносили. Утром шум прекратился: работа кончилась. Наиболее честными квартирантами в этом доме были карманные воришки и проститутки. Послужные списки прочих были позначительней. Не помню, под каким предлогом, но в тот же день я покинул своего гостеприимного хозяина.

Мне удалось было найти работу за заставой в маленькой парикмахерской, штат которой состоял из хозяина и меня. Хозяин был славный малый, женатый, отец четырех ребятишек. Я жил и столовался у него. Клиентами парикмахерской, расположенной недалеко от По, были лодочники, садовники, возчики песка.

Народ все молчаливый и нелюбопытный. Здесь я мог спокойно писать для «Лавораторе».

Аресты продолжались. Население было терроризовано. Я работал уже с неделю. И вот однажды вечером в воскресенье, когда мы уже собирались закрыть парикмахерскую, вошел новый клиент. Прежде чем я успел сделать ему знак, он бросился мне на шею.

— Как живешь? Я знал, что ты побывал в Москве! Видел Ленина? Ты знаешь, что Бордига арестован?

И ряд других вопросов и восклицаний. Это был один из уцелевших товарищей. Побрившись, он ушел, сказав, что еще вернется.

— Тайну я буду соблюдать, — прибавил он.

По его уходе мы закрыли парикмахерскую и поднялись наверх. На столе дымилось традиционное блюдо макарон. Хозяин казался очень озабоченным. Я поиграл с его ребятишками, которые успели привязаться ко мне. Потом мы немного поболтали.

Подав кофе, хозяйка вышла из комнаты, и тогда хозяин сказал мне:

— Я слышал, что говорил ваш друг. Я знаю ваше имя, так как много раз читал ваши статьи в «Ордине нуово»… Я не знал и не подозревал, что у меня находится один из наших известных товарищей…

Я слушал, заранее угадывая заключение этой речи.

— Я сочувствующий. Всегда давал сколько мог, и даже вел пропаганду, как умел… — Он поднялся, поискал в одном из ящиков стола и показал мне несколько вырезок из журнала, в котором значилось его имя в списке лиц, подписавшихся на столько-то лир.

— Мне очень тяжело говорить об этом с вами. Но я не могу поступить иначе: у меня семья, и, если фашисты узнают, что вы здесь работаете, они разгромят все. Вы понимаете?

— Вполне, — ответил я.

— Я заплачу вам за две недели вперед вместо одной… — Видно было, что человеку действительно было неприятно выгнать меня.

Итак, я снова без работы и без крова.

В гостиницу я не мог идти по двум причинам: во-первых, это было мне не по карману, во-вторых, это значило наверняка быть арестованным. Несколько дней я пробыл в семье одного рабочего. Это были дни отдыха для меня. По вечерам, когда вся семья: отец, мать и пятеро сыновей — все рабочие — собирались вокруг огня, я рассказывал о своем путешествии в Россию.

Какими далекими мне казались теперь эти дни!

Однажды утром меня арестовали и отвели в полицейское управление Сан-Карло. Здесь меня привели к генералу Дзамбони, фашисту — главному начальнику полиции Турина.

— Где вы были до сих пор?

— В Турине, — ответил я.

— Где вы проживали?

Я отказался отвечать на этот вопрос.

— Прекрасно… Отведите его в «Нуове», — приказал генерал.

— За что я арестован? — спросил я.

— Вы это прекрасно знаете и еще имеете нахальство спрашивать.

— Я имею право по закону знать причину, — настаивал я.

— Уведите его!.. — рассердился генерал, и меня вытолкнули из его кабинета.

Через несколько часов началось мое путешествие по Турину в тюремном фургоне. Фургон должен был объехать все полицейские комиссариаты, чтобы погрузить всех арестованных и доставить их в тюрьму. Мы выехали часов в десять утра и только к трем часам пополудни приехали в «Карчери нуове».

Фургон внутри разделен на ряд маленьких камер-одиночек, в которые сажали по двое. В клетке, расположенной напротив моей, находились две женщины: проститутка, родом из Голландии, и уличная гадалка.

Проститутка, заливаясь слезами, причитала:

— Что со мной сделают? Долго ли меня продержат? Я иностранка, они должны принять это во внимание, к тому же Голландия в дружбе с Италией.

Гадалка ее утешала:

— Если б здесь не было так темно, я разложила бы карты и ты сейчас же узнала бы все.

— Нас посадят вместе?

— Если посадят вместе, я тебе обязательно погадаю. Можно и без карт, я умею по руке предсказывать будущее. Деньги у тебя есть?

— Их отобрали карабинеры!

Вот и большие ворота «Карчери нуове».

После обычных формальностей в канцелярии и тщательнейшего личного обыска, во время которого у меня отобрали подтяжки, шнурки от башмаков и галстук — у меня сначала хотели отобрать и палку, без которой я совершенно не могу ходить, — я был отправлен в новое обиталище, камеру № 13.

Через решетку падал луч солнца, и в первый момент тюрьма произвела почти приятное впечатление. Дверь камеры захлопнулась с обычным металлическим стуком. Я давно уже привык к этому звуку, и все же каждый раз он производит на меня тяжелое впечатление. Камера была обычного типа: сырая, мрачная, маленькая. Она рассчитана на одного, но в ней я нашел уже двух арестованных. Мы поздоровались.

По тому, как я направляюсь в угол, чтобы сложить свои вещи, один из арестованных узнает во мне привычного обитателя тюрем и, улыбаясь, замечает:

— Сразу видно, что ты не новичок!

Он занимает единственное сиденье — грубую скамейку, прикрепленную к стене, и ест. Другой растянулся на соломенном тюфяке, рядом с ним миска с похлебкой; он не ест, но и не спит.

— Да, — отвечаю, — я стреляный воробей.

— Ты что же, уголовный? — спросил он меня с полным ртом.

— Нет, политический.

Арестант, лежащий на матраце, смотрит на меня внимательно, тогда как мой собеседник улыбается со смешанным выражением восхищения и сожаления.

— Ну и типы же вы, политические! Что за удовольствие попасть сюда, не «поработав», не могу понять… — И, видя, что я смотрю на лежащего арестанта, добавляет: — Нищий, вшивый и глух как тетеря. Вчера я думал, что он притворяется, но теперь я уверен, он и бомбардировки не услышит; можешь говорить не стесняясь.

— Что же ты хочешь, чтобы я сказал?

— Вы счастливее нашего брата, — прерывает меня собеседник, — вам живется спокойно. А нам постоянно надо быть настороже, заметать следы.

— Да, конечно, — говорю я.

Собеседник расположен к излияниям.

— Тебе я могу рассказать. Вы, социалисты, не «падаль». Этот раз мне не повезло, поймали на месте. Я, к твоему сведению, специалист: работаю по памятникам. — И, заметив, что я не понимаю, объясняет: — Специалист по краже памятников. Это никого не обижает. Кому плохо оттого, что с памятника Кавуру исчезнет бронзовая доска или чего-нибудь не хватит у Виктора Эммануила II, прозванного «отцом отечества» за то, что имел кучу любовниц и незаконных детей, или на каком-нибудь другом памятнике не окажется цепей? А для меня это хлеб, потому что бронза в цене. По совести говоря, разве не лучше, чтобы эти бесполезные цепи пошли на какую-нибудь фабрику, на мельницу, на что-нибудь полезное людям?

Мой собеседник, видимо, доволен обнаруженной им эрудицией. Он подмигивает мне и берет сигару. Затем продолжает:

— Да, не повезло! Набрал я уже полный мешок цепей, хорошие цепи, ни одной ржавой!.. Слышу шаги… Обернулся — «близнецы»[80]! Попытался было улизнуть, да где уж там! На допросе я все-таки обставил «любопытного»[81], только никому ни гу-гу! Понял? — И, оглянувшись на соседа, он снижает голос: — Я назвался фальшивым именем. Собственно, имя-то настоящее, но не мое. Это имя моего дражайшего друга, славного такого парня, рабочего, у которого я забрал документы. Никогда ведь не знаешь… Всегда надо быть запасливым. Вот и теперь: меня поймали на месте — скорый суд и короткая расправа… Но если бы меня судили под моим настоящим именем, было бы хуже, так как я неоднократно попадался. Понял?

Он снова подмигивает мне и довольный потирает руки. У двери гремят ключи: вечерний обход. Входят два сторожа и старый надзиратель. Осматривают камеру, проверяют целость решетки.

— Кто тут новый? — спрашивает надзиратель.

— Я, — отвечаю.

Он мерит меня презрительным взглядом.

— Коммунист!

— Да.

— Я вам покажу коммунизм!

И, вращая глазами, удаляется.

Утром уводят в суд «специалиста». Он уходит довольный и на прощание говорит мне:

— Обернусь скоренько, заберу свое барахло — и на волю! Ты приготовь мне адресочки твоих, я их проведаю, расскажу о тебе. Надо помогать друг другу.

День, нескончаемый тюремный день проходит как всегда: обход камер, уборка, похлебка, прогулка — все то же, знакомое, как скверный, часто повторяющийся сон. Я хожу, курю… Сосед или ест, или спит. В промежутках он ищет в голове и густой бороде вшей, которых с видимым удовольствием давит ногтем на каменном полу.

Вечером вернулся в камеру «специалист». Вид у него был свирепый. Он ввалился, ни с кем не поздоровавшись, и тотчас же бешено заходил взад и вперед по камере, не глядя на нас.

— Что случилось? — спросил я. — Открыли тебя, что ли?

— Вот и надейся на друзей! — заговорил он, круто останавливаясь на ходу и глядя на меня. — Верь им, как же! Этот негодяй, эта каналья, этот жулик, о котором я тебе еще вчера рассказывал… Я думал, что он порядочный человек, а он, мерзавец, оказался преступником, и его полиция разыскивает! Я за него получу больше, чем дали бы мне лично! Искренно возмущенный, он идет к своему матрацу и мрачно укладывается спать.

Тишина. Мертвая, беззвучная тишина тюрьмы, нарушаемая только размеренными шагами стражи и окликами:

— Кто идет?..

…А ведь я был в России. Я видел его!..

На следующий день меня перевели из камеры № 13 в одиночку. На допрос все еще не вызывали. Переписка запрещена. Я ломал себе голову, стараясь понять причины столь необычного обращения.

Наконец мне сообщили, что я еду. Куда? Никакого ответа. Я решил, что в Рим. Вероятно, на процесс. Но почему не было допроса? Я ничего не знал о том, что происходило на воле. Первые известия сообщил мне уже в тюремном вагоне арестант, опрятный и симпатичный старик. Он рассказал, что идут аресты, главным образом рабочих, что фашисты жгут кооперативы, избивают и убивают людей, не щадя ни женщин, ни детей, громят и грабят жилища…

— Окаянные, — говорил о них старик.

— А ты не боишься, что встретишь здесь какого-нибудь фашиста? — заметил я ему.

— Ну, это невозможно, их не сажают.

— А ты здесь надолго? — спросил я его.

— О, на три сардских дня, — ответил он, и на мой вопросительный взгляд пояснил: — Три сардских дня — значит: сегодня, завтра и… всегда. Я бессрочный. Уж отбыл сорок шесть лет… За убийство. Убил и плачу за это. Плачу, пожалуй, слишком дорого… другие теперь убивают, крадут — и не расплачиваются, как я. Но я уже стар…