Глава XXXI Терамо. У следователя
Глава XXXI
Терамо. У следователя
Вот и Терамо. Наконец-то «дома»! Тюрьма здесь помещается в старом монастыре. Бывшие кельи превращены в камеры. В одну из таких келий ввели меня поздней ночью. Прочие «жильцы» уже спали. Я тоже уснул. Наутро я осмотрелся. Камера скверная, «жильцы» еще хуже, самые подонки преступного мира. Один из них подошел ко мне и заявил:
— Начальник камеры желает говорить с тобой.
— Что это еще за начальник камеры? Не понимаю, — ответил я.
— Начальник камеры избирается нами. Он наш глава, и мы должны ему подчиняться во всем: ты должен ему покупать, что он тебе прикажет, должен за него убирать камеру. Если нет…
— Если нет? — перебил я, глядя на него в упор.
Разговаривающий со мной замялся, обернулся в сторону остальных, притворившихся не заинтересованными в нашем разговоре.
— Итак, если нет?.. — настаивал я.
— Таковы законы нашего общества, — ответил мой собеседник, делая какой-то таинственный знак рукою.
— Я не понимаю ваших знаков, но прекрасно понимаю, на что вы рассчитываете.
И я обернулся к остальным, сбившимся в кучу.
— Кто из вас начальник камеры?
Мне указали маленького, худенького арестанта, с лисьей мордочкой и пронзительными глазками.
— Послушайте, — обратился я к нему, — вы ошиблись: я не принадлежу к вашему почтенному обществу. Я — политический. У меня нет никакого намерения мешать вам, но я желаю, чтобы меня оставили в покое. Прошу вас это запомнить.
«Начальник камеры» почтительно ответил мне:
— Маэстро, будьте как у себя дома и считайте, что слова, которые вам сказал этот кретин, не были произнесены. Это осел, который сам не понимает того, что говорит; жму вашу руку и прошу считать нас в полном вашем распоряжении.
Мне пришлось пожать с дюжину рук, тотчас же протянувшихся ко мне. Должен сознаться, что впервые за все время моих многочисленных тюремных встреч я сделал это с чувством истинного отвращения. Окружавшие меня преступники могли бы служить для Ломброзо прекрасным материалом для изучения психологии преступности. Нигде, никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.
Около полудня в камеру заглянул надзиратель.
— Вы вновь прибывший? — спросил он меня.
Я ответил утвердительно.
— Вас поместили сюда временно. Сегодня вечером или завтра утром вас переведут в четырнадцатый номер.
Дойдя до двери, он обернулся, очевидно передумав.
— Соберите ваши вещи. Уборщик, помогите ему перенести нары в четырнадцатый номер!
Когда мы были в коридоре, надзиратель сказал мне:
— Мой милый бородач, вас посадили в прескверную компанию! Эти выродки обвиняются в самых отвратительных преступлениях и продолжают заниматься гадостями даже в тюрьме, несмотря на самый строгий надзор.
— Зачем же вы их держите всех вместе? — спросил я.
Вместо ответа надзиратель только пожал плечами.
В камере № 14 знали, что придет новый, и ожидали, выстроившись у самой двери. В монотонной жизни тюрьмы прибытие новичка — событие: он приносил вести с воли; а обо мне знали от сторожа, что я побывал в Стране Советов. Один из заключенных, симпатичный юноша, оказался товарищем, приговоренным к трем годам тюремного заключения за участие в забастовке в том городке, где он был муниципальным советником.
— Я знаю тебя по имени, — сказал он мне. — Тут тебе будет лучше; правда, политических, кроме меня, нет, но прочие — неплохие ребята, не из той сволочи, что в камере № 11.
С этим я согласился очень скоро. Мне помогли устроить нары, разложиться и затем потребовали рассказать о России. Все слушали меня с глубоким интересом, с волнением, хотя это были простые уголовные. Один из них убил двух лесных сторожей, другой — свою жену вместе с попом, который был одновременно ее дядюшкой и любовником; третий убил соблазнителя сестры. Из двадцати трех заключенных двое (включая меня) были политические, восемь сидели за «нарушение права собственности», остальные — за убийство.
Как водится, каждый рассказал мне свою историю. Один из них ожидал суда двадцать месяцев, другой — два года, третий — тридцать пять месяцев.
— Вы пишете в газете, — говорили они мне, — напишите о нас.
Я обещал.
Уже несколько месяцев я сидел, не зная официально причины ареста; я потребовал свидания с директором тюрьмы и получил его. Это был прелюбезнейший заика!
— Вы н-не прос-сидите дол-л-го, я эт-то з-наю. Чем м-могу с-служить?
— Я хотел бы поговорить с прокурором, — попросил я.
Он предложил мне написать заявление, после чего я ушел обратно в камеру.
Только что я устроился в новом жилище, как меня перевели в одиночку. Больше месяца меня продержали опять-таки без объяснений причин в строгой изоляции, даже на прогулке я никого не мог встретить. Прокурора я, конечно, не видел. Читал и перечитывал все, что можно было достать, но запас книг в тюрьме был небогат: библия, сонник, «Католические миссии в Конго», «Образцовый повар», «Прекрасная Магелона», «Собрание речей Криспи», «Граф Монте-Кристо» и тому подобное.
Каждый день я писал заявления, требуя допроса. Никакого ответа. Как-то я попросил грамматику русского языка. Мне принесли… немецкую! Просил, чтобы мне подстригли бороду, — отказали. Я тогда обратился к прокурору с этой просьбой и тоже получил отказ, мотивированный тем, что я не имею права «менять мои приметы».
Я обратился в «Министерство милости и правосудия»[88], но не получил никакого ответа. Тогда я прибег к последнему средству, употреблявшемуся в подобных случаях: я разбил в камере все, что можно было разбить. На грохот вбежали сторожа, надзиратель, его помощники. Произошло бурное объяснение, в результате которого я очутился в карцере.
Карцер, обычно помещающийся в подвале, на тюремном языке называется «ямой». В сырой и холодной яме нет окна, нары заменены покатой доской без матраца, паек состоит из куска хлеба и кружки воды. Курить нельзя. Книги запрещены. Прогулка раз в два дня в течение часа.
На второй день я потребовал врача.
Врач прибыл и отправил меня в тюремный лазарет. Здесь ко мне явился заика директор, сообщил, что меня скоро вызовут на допрос, и оштрафовал за разбитые вещи на двадцать восемь лир.
Через два дня меня действительно вызвали на допрос.
В небольшом зале за столом восседали трое: королевский прокурор, следователь и секретарь.
— Вы такой-то? — задали мне стереотипный вопрос. — Садитесь.
Я сел.
— Прежде всего мы должны сообщить вам, что вы подвергнуты заключению по двум ордерам, из коих один дан генеральным прокурором апелляционного суда в Милане, а другой — королевским прокурором римского суда.
— От какого числа эти два ордера? — спросил я.
— Первый от шестого января, второй — от седьмого того же месяца текущего года.
— Я ставлю вас, синьоры, в известность, что теперь уже апрель; я протестую против подобной волокиты.
— Вы имеете на это право. Считаю нужным сообщить вам, что я даже не знал, что вы находитесь в Терамо. Я просил туринский трибунал допросить вас, а не прислать сюда.
— Час от часу не легче! — не выдержал я.
— Вы обвиняетесь, — начал прокурор, — в возбуждении классовой ненависти, в подстрекательстве к восстанию против государственного строя. За это вы будете отвечать перед миланским судом. Кроме того, вы обвиняетесь в принадлежности к преступному сообществу и в заговоре против общественной безопасности; за это будете отвечать уже перед римским трибуналом или — этот вопрос еще не решен — перед судом Терамо.
— Для меня это одно и то же, — заметил я.
— По первому делу, — начал торжественно прокурор, — у меня такие вопросы: вы подписали манифест о слиянии с социалистической партией? И вы принимали участие в конгрессе Коминтерна, имевшем место в России?
— Да. Я подписал манифест и был на конгрессе Коминтерна в России. Но что же общего между этими двумя фактами и заговором против государства?
— Вы, значит, признаете это? — в один голос воскликнули и прокурор и следователь.
— Да, да, признаю, но я хотел бы, чтобы вы, синьоры, ответили на мой вопрос.
— Секретарь, пишите! — И, обращаясь ко мне, прокурор попросил: — Будьте добры, повторите ваше показание.
Я повторил.
— Следовательно, вы признаете то, что написано в манифесте, а также и директивы Коминтерна? — спросил королевский прокурор.
— Да, конечно, — ответил я.
— Прокурор и следователь изумленно переглянулись, как бы не веря своим ушам. Они думали, что им придется много поработать, прежде чем я сознаюсь, поэтому и явились вдвоем на допрос.
— Должен заметить вам, синьоры, что принятие директив Коминтерна произошло свыше двух лет назад, то есть когда была основана Итальянская коммунистическая партия, — пояснил я.
Прокурор и следователь снова переглянулись.
— Но знаете ли вы, что значит подписать манифест и следовать директивам Коминтерна?
— Думаю, что знаю.
— Это очень серьезно.
— Почему? — спросил я.
— Хватит. По первому делу допрос окончен. Секретарь, зачитайте показания.
Секретарь зачитал. Я подписал протокол.
— Теперь по второму делу. Вы являетесь членом Итальянской коммунистической партии?
— Нельзя быть делегатом на конгрессе Коммунистического Интернационала, не будучи членом одной из секций, входящих в состав Коммунистического Интернационала. Я член Итальянской коммунистической партии со дня основания.
— Теперь мы должны представить вам некоторые документы, конфискованные у вашего товарища — Презутти.
— Я мог бы заметить вам, что не отвечаю за материал, конфискованный у другого.
Прокурор и следователь переглянулись с некоторым замешательством.
— Знаком ли вам этот документ и принимаете ли вы на себя ответственность за него? — Прокурор торжественно протянул мне… программу Итальянской коммунистической партии.
— Знаком. Ответственность признаю. Но опять-таки должен заметить вам, синьоры, что год назад этот документ был опубликован на страницах наших газет, и за него тогда никто не был арестован. Чтобы покончить с этим, могу заявить сразу, что принимаю на себя ответственность за все подобные «документы», конфискованные у моего товарища, потрудитесь только перечислить их в протоколе. Уже без четверти двенадцать: вы опоздаете к обеду, а я буду есть мою похлебку холодной. Предлагаю на этом закончить.
Никогда мне не приходилось видеть таких изумленных лиц, как у этих чиновников.
— Что за типы вы, коммунисты! — воскликнул следователь.
— Если вы нуждаетесь в чем-либо… — предложил любезно прокурор.
— Я нуждаюсь только в одном: поскорее занять мое место в рядах партии, — ответил я им, подписывая протокол.
Меня отвели обратно в лазарет, а оттуда через два часа — в камеру № 14, обитатели которой встретили меня с радостью.
— Маэстро, — обратился ко мне сосед по нарам, вы умеете писать в газеты, помните вы ваши обещания?
— Великолепно помню, но как это выполнить?
— Мы сегодня раздобыли все необходимое. Все уже приготовлено. Один из сторожей отнесет написанное на почту. Мы уже заручились его обещанием. Вам придется о многом писать здесь.
Они показали мне чернильницу — кусок яичной скорлупы, наполненной чернилами. Ручку заменяла деревянная ложка, с прикрепленным к рукоятке пером. Достали и бумагу. В тот же день я написал первую тюремную корреспонденцию в «Лавораторе», единственную уцелевшую нашу газету в Триесте.
В центре камеры имелся столб, поддерживавший потолок. Я писал, сидя на полу, прислонившись к этому столбу. Некоторые из арестантов стояли вокруг меня, другие держались поодаль, притворяясь мирно беседующими, а один из них сторожил у дверей. Вечером корреспонденция была отослана. Через несколько дней нам удалось раздобыть номер «Лавораторе» с напечатанной корреспонденцией. С этой поры установилось регулярное наше общение с газетой. Эта работа была не только полезна моим товарищам по заключению, но и доставляла мне огромное удовлетворение. Мне казалось, что я снова возвратился после стольких месяцев перерыва к прежней жизни.
Однажды вызвали меня к следователю. На этот раз он был один. Он сообщил мне, что мое дело в миланском суде прекращено.
— Я мог бы послать вам извещение об этом через сторожа, — сказал он мне, — но предпочел вызвать вас сюда… чтобы поболтать немного с вами, если вам это не очень неприятно…
Я ничего не ответил. Он продолжал:
— Скажите, пожалуйста, вы видели Ленина?
Этот вопрос меня не удивил: сколько различных людей задавали его мне с тех пор, как я вернулся из Страны Советов.
— Да, — ответил я, — я видел Ленина, я слышал Ленина, я разговаривал с Лениным однажды вечером у него дома.
Следователь казался пораженным.
— Ленин — великий человек, — наконец сказал он, — и, оказывается, такой доступный? На каком языке вы говорили с ним?
— По-французски. Он знает немного и по-итальянски, говорит по-немецки, понимает английский.
Следователь забросал меня самыми разнообразными вопросами.
— А вы сколько языков знаете? — спросил он меня наконец.
— Несколько, — туманно отвечал я, с интересом наблюдая физиономию любопытствующего следователя, — я выучился им в парикмахерской между стрижкой и бритьем.
— Знаете ли вы, что на днях решается вопрос о вашем процессе? Завязалась борьба между апелляционным судом Аквила, которому подчинены мы, и Римом. Римские юристы хотели бы устроить процесс у себя. Вы понимаете, громкий процесс: конечно, будут знаменитые адвокаты… Идет соперничество.
В этот момент постучали в дверь.
— Войдите! — недовольно закричал следователь.
На пороге показался королевский прокурор. Лицо следователя мгновенно приняло почтительное выражение; он был порядком смущен:
— Милости просим, синьор командор! Я вот тут как раз занят с подследственным разъяснением некоторых пунктов… И, обращаясь ко мне, как будто продолжая расследование, спросил:
— Вам знакомы те статьи Уложения о наказаниях, по которым вы обвиняетесь?
— Да, это те самые, по которым несколько лет назад привлекался к суду нынешний председатель совета министров Муссолини.
— Прошу не касаться его превосходительства Муссолини! — оборвал следователь.
— Я коснулся его только для того, чтобы показать вам, что я действительно знаком со статьями, по которым теперь привлекают меня.
Королевский прокурор промолчал.
— Вы видели, синьор командор, — залебезил перед ним следователь, — сообщение о прекращении дела по миланскому процессу? Что вы скажете об этом?
— Скажу, что я не хотел бы быть на месте тамошнего следователя. — И он, иронически поглядев на меня, повернулся и вышел. Несколько секунд длилось молчание.
— В конце концов, — заговорил я, — непонятно, почему продолжается эта комедия…
— Какая комедия? — прервал меня следователь, находившийся еще под впечатлением замечания прокурора. Он нервно зажег папиросу и повторил: — Какая комедия?
— Комедия следствия по нашему процессу, — ответил я и, вынув из кармана кусок газеты, прочитал: «Не должно быть никаких дискуссий по вопросам внутренней политики. То, что происходит, происходит согласно моей воле и соответственно моим приказам, ответственность за которые я принимаю на себя… Не важно знать, существует заговор или нет». Муссолини сказал это в палате депутатов по поводу нашего ареста. Затем он добавил: «Посидят в тюрьме некоторое время, а затем я их отправлю в Россию!» Это значит, синьор следователь, что юстиции незачем заниматься нами!
Следователь промолчал на это, затем вернулся к волновавшему его вопросу.
— Существует, стало быть, соперничество между Терамо и Римом. Этот заговор открыл я! Я лично вел первые допросы, я же подписал приказ об арестах.
— Благодарю покорно! Это вы, значит, подписали приказ об арестах? Однако существует циркуляр де Боно[89], который гласит следующее: «Ни один арестованный коммунист не может быть освобожден без специального приказа министерства внутренних дел», то есть Муссолини. Ясно? Юстиция получает приказания от полиции! Я констатирую это, нисколько не удивляясь. Теперь вы обязаны держать меня, хотя бы у меня в доме ничего предосудительного не было найдено. И действительно, вы ничего не могли мне предъявить, кроме легальных материалов, к тому же конфискованных не у меня, а у моего товарища.
— Тут имеются политические соображения. Что касается самого дела, то честь его открытия принадлежит мне. Знаете ли вы, что я над ним провел бессонные ночи, я перечитал все ваши бумаги. Я представил заключения по этому делу. Весь этот материал, плод моей упорной работы, теперь хотят использовать другие только потому, что штаб коммунистической партии находится в Риме!
Он был очень забавен, этот человек, потерявший всякую осторожность и изливавший мне, послужившему, так сказать, ступенькой к его славе, все горести своего наболевшего сердца.
— Сражение еще не проиграно! Но если я его проиграю, я вас выпущу, увидите! Я не потребую продления вашего ареста по истечении срока предварительного заключения! — пригрозил он, красный от негодования.
— Не возражаю, — сказал я. — Но если даже вы и проиграете сражение, вы нас не выпустите. Вы тогда припомните, что я ваш классовый враг.
— Посмотрим!
И с этим многообещающим восклицанием следователь отослал меня в камеру.