Слухи о дворцовом перевороте

Слухи о дворцовом перевороте

Между тем после убийства Распутина в нашем министерстве все были убеждены, что это только прелюдия дворцового переворота, о котором говорили совершенно определённо, называя даже день — 1 марта. Эти слухи, слишком открытые, для того чтобы действительно предвещать заговор, были, однако, упорны, и я был немало удивлён, когда в доме профессора П.П. Гронского, тогда члена Государственной думы, в обществе его ближайших друзей по кадетской фракции И.П. Демидова, М.М. Ичаса, В.Н. Пепеляева, я услышал те же самые разговоры, что и у нас в министерстве, подкреплённые именами Родзянко как главного участника переворота и вел. кн. Михаила Александровича как будущего императора. Отмечу вариации нашего министерского слуха, указывавшего на Гучкова и Милюкова как главных авторов будущего государственного переворота и не упоминавшего имён ни Родзянко, ни вел. кн. Михаила Александровича, и думских слухов — с этими именами и без Гучкова и Милюкова.

Для характеристики того впечатления, которое произвели на петербургские правительственные круги убийство Распутина и немедленное возникновение слухов о предстоящем перевороте, отмечу, что идея убийства Распутина была, вообще говоря, совсем не нова, и именно в придворных кругах. Так, например, весной 1916 г. я бывал в доме княгини Кантакузен, фрейлины Александры Фёдоровны, и она в присутствии нескольких человек из нашего министерства и канцелярии Совета министров подробно развивала мысль о необходимости убийства Распутина при помощи какого-нибудь наёмного убийцы самого простого уголовного типа. Эти разговоры в устах фрейлины Александры Фёдоровны были, конечно, пикантны, но никого особенно не поражали, так как в 1916 г. они были весьма обыкновенны. Но тогда никому не приходило в голову связывать убийство Распутина с государственным переворотом.

Когда же убийство совершилось и убийцами оказались вел. кн. Дмитрий Павлович и связанный с императорской фамилией князь Юсупов, то в течение ближайших дней и даже много позже, в феврале 1917 г., мы все в МИД ждали продолжения распутинской драмы в виде смены царствовавшего монарха. Опять-таки о республике, за исключением отмеченных выше слов Нольде, которые были встречены с недоверием и которых никто у нас серьёзно не обсуждал, совсем не говорили и не думали. Республиканский характер переворота считался исключённым и потому, что предполагалось, что участники убийства Распутина связаны и с будущими участниками заговора против Николая II и, следовательно, переворот будет иметь целью устранение царствующего монарха, но отнюдь не падение династии. Можно даже сказать обратное: шансы династии сильно поднялись после убийства Распутина и надежда на «революцию сверху» одушевляла всех.

Однако по прошествии января и в начале февраля, когда, хотя убийство Распутина и осталось безнаказанным в судебном смысле, но последовала опала вел. кн. Дмитрия Павловича, а со стороны императорской фамилии никаких шагов в виде подготовления к перевороту не делалось, обозначились скептицизм и разочарование. Убийство Распутина, которое ещё год тому назад при соответствующем повороте политики правительства, быть может, примирило бы умеренные общественные круги, в частности Государственную думу, с Николаем II, теперь без дворцового переворота становилось только доказательством бессилия династии справиться с выпавшими на её долю задачами. На фоне мировой войны фигура Распутина, оскорблявшая всех тех, для кого монархия и династия были живым символом русского могущества, была слишком ничтожна сама по себе, чтобы в устранении её видеть новую эру в отношениях правительства и общества. Вот почему во всех кругах, как общественных, так и правительственных, совершившееся в столь неожиданно торжественной обстановке убийство Распутина было встречено с облегчением исключительно как предвестник обновления власти в лице неудачного монарха.

Зияющая пустота и всеобщее ожидание с конца декабря 1916 г. по конец февраля 1917 г. заставили всех обратить взоры с Распутина на Николая II. Быть может, жестокая расправа с убийцами Распутина поддержала бы авторитет власти, так же как обратная перемена политики правительства в смысле установления искренних отношений с думскими кругами, но когда всё осталось по-прежнему, убийцы подверглись обычной полуопале за убийство Распутина как за «провинность против этикета», а в правительственной машине ничего не изменилось (о назначении князя Голицына премьером я не говорю, потому что эта фигура опять-таки ничего не означала, и это всем в Петрограде было хорошо известно), то всеобщее ожидание вылилось в определённое недовольство не только против Николая II, но и против императорской фамилии, которая, начав так смело, не хотела или не могла довершить содеянное, придав ему государственно-политический смысл.

Ожидание дворцового переворота было настолько всеобщим, что назывались уже будущие члены правительства. Это, по слухам, должен был быть Совет министров, составленный на паритетных началах из наиболее популярных бюрократов, как-то: Сазонова, Кривошеина, Покровского (в качестве министра финансов) и думских вождей — Милюкова, Гучкова, Маклакова. Имя Родзянко в качестве того лица, которое за кулисами должно было формировать «единение правительства и общества» и в нужном случае устранять рознь между бюрократическим и общественным элементами, также неизменно прибавлялось к этой комбинации. О Керенском как участнике будущего правительства, образованного в результате дворцового переворота, в чиновничьих кругах никто не говорил, но в думских кадетских кругах в январе и феврале 1917 г. о нём говорили если не как о будущем министре, то как о лидере революционного крыла Думы, которого левые кадеты хотели бы так или иначе для полноты спектра включить в состав нового правительства. Я говорю: так или иначе, потому что считалось, что будущее правительство будет монархическим и Керенскому в силу его республиканских убеждений неудобно было бы быть членом Совета министров. Предполагалось также, что дворцовый переворот произойдёт бескровно, так как никто не хотел смерти Николая II, а хотели его устранения, и только.

Несмотря на всё упорство слухов о предстоящем перевороте, действительность ни в малейшей форме их не оправдывала, и мне, по должности следившему за течением дел в Совете министров, кроме всеобщего ухудшения продовольственной стороны и финансово-экономических осложнений в связи с принудительными ценами на хлеб в различных губерниях, никаких перемен в общей политике наблюдать не пришлось. За кулисами Совета министров один Протопопов только развивал свои далеко идущие планы об усмирении Государственной думы и оппозиции в обществе, планы, о которых у нас в министерстве кое-что знали, так как один из наших чиновников — из недавно кончивших университет правоведов, Чельцов — был зятем Протопопова, и то, что Протопопов считал выгодным для себя сообщать нашему министерству, он передавал через него.

По этим сведениям выходило, что Протопопов предполагался в качестве диктатора всей России с прекращением на время этой диктатуры действия законодательных палат, во всяком случае фактически (т.е. без возвращения к самодержавию). Необходимость такой диктатуры мотивировалась будто бы войной, но мы думали, что дело пахнет больше «миром». Эти распускаемые Протопоповым слухи только подливали масла в огонь в думских кругах, где Протопопов успел стать ненавистным.

Дипломатическая работа в такой обстановке, после временной растерянности Покровского сразу после убийства Распутина, как я указывал выше, в последние два месяца царского режима состояла помимо оживлённых переговоров с союзниками на Петроградской военно-дипломатической конференции о наступлении в 1917 г. в уточнении наших взглядов на будущие итоги войны. Последним самым значительным актом в этой внутренней деятельности Покровского стала его записка государю о ближневосточном вопросе и Константинополе 21 февраля 1917 г. Автором её был А.М. Петряев, обращавшийся, впрочем, при её составлении и к другим начальникам отделов и, в частности, ко мне, так как раньше, при Гулькевиче в качестве начальника Ближневосточного отдела, вопросом о Константинополе занимался Нольде, а после его ухода из Юрисконсультской части эти дела перешли ко мне. Записка явилась сводкой всего направления нашей ближневосточной политики и проблемы Константинополя. В качестве нового элемента, характерного для Покровского, она отличалась призывом не доверять союзникам, в особенности Англии, в константинопольском вопросе и надеяться исключительно на свои силы и, в частности, на соответствующую благоприятную для занятия Константинополя диспозицию наших войск.

Последний мой доклад Н.Н. Покровскому и А.А. Половцову имел место 25 февраля вечером по очень злободневному в тот момент вопросу наших отношений со Швецией из-за её явно недобросовестного исполнения требований нейтралитета в Балтийском море. Мне пришлось на основании донесений нашей миссии в Стокгольме и сведений военно-морского ведомства составить телеграфную инструкцию нашему посланнику Неклюдову с выражением обоснованного и на этот раз весьма решительного протеста. Протест был составлен в такой ясной форме, что Швеции пришлось бы или изменить свою линию поведения в корне по отношению к России, или идти на дипломатический конфликт, на что, по имевшимся сведениям, кабинет Брантинга едва ли пошёл бы. Когда я с готовым текстом телеграммы пришёл к Половцову, только что приехавшему из Государственной думы, тот внимательно прочёл телеграмму и отказался её подписать без согласия Покровского, боясь, что она «повлечёт за собой падение кабинета Брантинга, что для России невыгодно». Я с ним не соглашался, ссылаясь на донесения нашей миссии в Стокгольме. Тем не менее Половцов отказался дать свою подпись, и я пошёл к Покровскому.

Покровский, когда я ему рассказал о сомнениях Половцова по поводу возможных последствий нашего протеста перед Швецией, вплоть даже до падения кабинета Брантинга, благоприятного в общем для России, тоже этим обеспокоился — читал два раза телеграмму и заставил меня показать соответствующие донесения Неклюдова. Только после этого он согласился со мной, и телеграмма была отправлена за его подписью. За два дня до падения монархии и кабинета князя Голицына, в коем участвовал Покровский, и он, и ближайший его сотрудник Половцов гораздо больше беспокоились за судьбу Брантинга, чем за свою собственную!