Николай Николаевич Покровский

Николай Николаевич Покровский

Исчезновение Штюрмера произошло столь же просто и незаметно, сколь торжественно было его вступление. Никаких официальных прощаний, как при уходе Сазонова, никаких адресов от ведомства, никаких прощальных визитов, хотя бы в виде расписывания в книге у швейцара его министерского подъезда. Штюрмер уходил при всеобщем вздохе облегчения, было радостно, что его нет, что кошмар сепаратного мира и бездна слухов, связанных с этой чопорной и такой в конце концов бессодержательной фигурой, как Штюрмер, всё-таки рассеялись.

Назначение Николая Николаевича Покровского, занимавшего при Штюрмере пост государственного контролера, на пост министра иностранных дел было для нас труднообъяснимой неожиданностью. Чувство удивления вызывалось тем, что Покровский не был, с одной стороны, дипломатом, а с другой — не был ставленником двора. Какая сила выдвинула его? Единственное объяснение — Государственная дума, но Покровский так же мало имел отношения к Государственной думе, как и любой крупный, хотя бы и честный бюрократ. Для нас было очевидно, что хотели назначить такого человека, про которого нельзя было бы спрашивать: «Глупость или измена?» Для нас, которым приходилось лично иметь дело со Штюрмером, ответ был один: и то и другое. Ни умом, ни честностью от Штюрмера не веяло. Вот почему, может быть, исторически так попала в цель речь П.Н. Милюкова 1 ноября. Так, по крайней мере, думалось тогда нам.

Покровский имел репутацию человека умного и честного, опытного бюрократа, сановника не из придворных или светского общества, а из трудолюбивого и малозаметного чиновничества. Выдвинул его Витте, и он заслуженно считался одним из лучших финансистов. К дипломатии он не имел ни малейшего отношения, но как человек, изучивший в совершенстве русскую бюрократическую машину, управлял министерством неизмеримо самостоятельнее, чем Штюрмер. Во всех вопросах, которые он не представлял себе, он послушно шёл за Нератовым, и тому после Штюрмера было нетрудно иметь дело с таким покорным учеником, как Покровский. Человек в обращении простой и желавший быть любезным, Покровский совершенно был чужд штюрмеровской торжественности и церемонности.

Для всех нас, привыкших иметь дело с петроградским бюрократическим сановным и чиновным миром, Покровский, как тип чиновника, после долгой выслуги получившего видное положение, не представлял ничего нового. Его важным преимуществом перед своими предшественниками, не исключая Сазонова и Извольского, были его специальные финансовые знания. Говорили, что государь имел в виду использовать их для заключения мирного трактата — вещь маловероятная, так как до мира, не сепаратного, а настоящего, было очень далеко, а, с другой стороны, финансовой стороной мир не ограничивался. Гораздо вероятнее было то, что думали у нас: Покровский назначался для того, чтобы успокоить общественное волнение, явившееся следствием заседания Государственной думы 1 ноября, и чтобы его, как человека, не связанного с ведомством, можно было так же легко «убрать», как теперь «убирали» Штюрмера.

Впрочем, техническая неподготовленность Покровского для поста министра иностранных дел проявилась сразу же в одном практически весьма существенном недостатке, а именно в отсутствии знания английского языка. Хотя официальным дипломатическим языком был французский, которым Покровский владел безупречно, фактически великобританское посольство, а также североамериканское обращались к нам на английском языке, а мы им отвечали по-французски. Ввиду этого вся политическая часть наших сношений с Англией подлежала переводу на русский язык для Покровского. Это обстоятельство сыграло роковую роль и, несомненно, воспрепятствовало установлению между великобританским посольством и Покровским дружественных отношений и полного взаимного понимания. Невозможно было переводить от начала до конца все ноты великобританского посольства, приходилось ограничиваться их пересказом на русском языке — всегда недостаточно точным, а иногда и прямо искажавшим смысл английских нот. Только самые важные ноты переводились дословно.

Если принять во внимание, что именно при Покровском состоялась Парижская экономическая конференция союзников, а затем Петроградская конференция военно-дипломатического характера, в которых Великобритании принадлежала немалая политическая роль, то естественно, что, поскольку Покровский до этого не был знаком с существом наших отношений с союзниками, у него, при всём его добросовестном и лояльном исполнении обязанностей перед союзниками, всё время сквозило определённое недоверие именно к Великобритании. Надо было знать те простые отношения, которые существовали между Бьюкененом и Сазоновым, имевшим возможность на каждую ноту великобританского посольства немедленно ответить и осветить все спорные пункты. При Покровском же каждая бумага на английском языке пересказывалась на русском языке или, в редких случаях, переводилась. Признаюсь, что, поскольку у нас не было особых переводчиков на главные европейские языки и знание немецкого и английского, не говоря уже, конечно, о французском, требовалось по правилам от каждого чиновника МИД, эта подробность отразилась тягостно на текущей работе, поскольку приходилось вести обширную дипломатическую переписку, не только самую новейшую, но и предшествующую, или переводить, или же пересказывать Покровскому.

Особенно много работы было у начальника Отдела печати А.И. Лысаковского, которому надлежало ежедневно давать обзор иностранной печати, причём если Сазонов и даже Штюрмер обычно читали сами наиболее значительные отзывы союзных и особенно английских органов печати, то для Покровского приходилось отмечать отдельные места и их переводить. Число служащих отдела печати увеличилось вдвое, так как эта кропотливая работа требовала большого внимания.

Если к этому прибавить остроту политического момента, то объективно можно было бы желать на посту министра иностранных дел менее маститого финансиста, но более знакомого с существом и техникой дипломатического ремесла, и в частности знающего английский язык. Бьюкенен и его главные сотрудники знали, конечно, в нужной пропорции французский язык, но они были до такой степени избалованы англоманством Извольского и англофильством Сазонова, что для них казалось особенно странным, что глава русского дипломатического ведомства не знает их родного языка.

Неизвестно, встретили ли бы союзники так сочувственно Февральскую революцию, если бы министром иностранных дел оставался Сазонов, которому они верили. Но для меня совершенно ясно из поведения Бьюкенена и Палеолога в это время, что две последовательные смены министров — назначение Штюрмера и Покровского — совершенно дезориентировали их, так же как и нас, чиновников дипломатического ведомства. Чего же, собственно говоря, хочет царское правительство и каков истинный смысл назначения Штюрмера и Покровского? Нератов, к которому послы Англии и Франции обращались с этими вопросами, говорил общими местами, но убедительных объяснений дать не мог.

Что же касается Покровского, то при всей его антантофильской позиции он был человеком совершенно новым в дипломатии и не сумел за короткое время своего управления внушить какой-либо уверенности в своей прочности. Мало того, как человек, при всех своих достоинствах, бюрократического склада, он мог управлять аппаратом ведомства, но для дипломатии этого было мало. Я видел его на рауте, данном нашим министерством в честь приехавшей в декабре 1916 г. итальянской торговой миссии: он в качестве хозяина приёма был совсем беспомощен и, к удивлению этой миссии, для которой он был наиболее интересен, большую часть времени сидел уединённо с Нератовым и вёл с ним оживлённую беседу по-русски. Вступление в управление Покровского началось с традиционного обхода ведомства и беглого знакомства со всем составом, причём обнаружилось полное незнание Покровским внутреннего устройства министерства и компетенции отдельных его частей (нас, например, он спросил, как много нам приходится иметь дело с Сенатом; мы ответили, что крайне редко; он очень удивился, судя, очевидно, по Юрисконсультской части министерства финансов, заваленной сенатскими делами).

Однако все наши мысли и интересы сосредоточились на взаимоотношениях Государственной думы и правительства. Не только мы, чиновники дипломатического ведомства, но и союзные послы вышли из состояния нарочитой индифферентности к законодательным палатам. Первым Палеолог, никогда до этого не приглашавший к себе Милюкова отдельно от других членов Государственной думы, сразу же после увольнения Штюрмера и назначения Покровского пригласил на обед Милюкова и Бьюкенена. Ни один из наших чиновников и ни одно русское правительственное или частное лицо не присутствовали на этом обеде. Об этом Нератову рассказал сам Палеолог, мотивировавший столь странное с точки зрения дипломатического этикета приглашение одного только Милюкова желанием познакомиться с настроениями и взглядами на войну господствующих течений в Государственной думе и обществе. Для успокоения Нератова он сказал, что намерен в самом ближайшем будущем устроить несколько таких «парламентских» обедов, однако никаких дальнейших приглашений никто, кроме Милюкова, больше не получал. Это обстоятельство произвело на наше ведомство самое сильное впечатление, усилившееся благодаря тому изложению содержания своей беседы с Милюковым, которое Палеолог дал Нератову.

Палеолог с сожалением (насколько оно было искренне, судить трудно) сказал, что ожидал от Милюкова большего, в особенности же по вопросу о будущей политической карте Европы. Милюков совершенно не разделял взглядов Палеолога о необходимости после войны разбить единство Германской империи. Не только в вопросе о левом береге Рейна и его эвентуальной сепарации в том или ином виде от Германии, но и в том, что касалось вообще всяких изменений государственного устройства Германии в смысле большей автономии каждого государства, Милюков решительно возражал. Даже о форме правления Германии он сказал, что «это дело германского народа», признав только невозможность оставления на троне Вильгельма II. Об изгнании Гогенцоллернов и создании республики в Германии Милюков говорил, что ещё неизвестно, насколько это выгодно союзникам, так как республиканская Германия будет отрицать всякую преемственность со старой и будет крайне неуступчивой, подобно Франции Людовика XVIII на Венском конгрессе 1815 г. Палеолог находил эти рассуждения «доктринёрскими» и считал, что всякая демократическая и республиканская Германия будет выгоднее Франции и всему миру, чем милитаристская монархия Гогенцоллернов с неизменностью её имперского устройства.

По австро-венгерскому вопросу Милюков, напротив, шёл гораздо дальше Палеолога, а именно предлагал полное расчленение Австро-Венгрии на составные части. Эта милюковская программа была, очевидно, внушена ему Масариком и Бенешем в Лондоне при поездке в 1916 г. членов Государственной думы в союзные страны. Палеолог сказал Нератову, что Милюков лучше разбирается в Австро-Венгрии, чем в германском вопросе, но он нашёл Милюкова слишком «радикальным» в австрийских делах, так как считал, что если Германию оставить в прежнем состоянии, а Австро-Венгрию совершенно раздробить, то может получиться опасность восстановления прежней Австро-Венгрии. Габсбурги вернутся при помощи Гогенцоллернов, и лоскутная монархия вновь воскреснет. Палеолог не предвидел тогда, очевидно, возможности создания Малой Антанты и боялся, что Гогенцоллерны, пользуясь девизом «divide et impera»[34], сумеют прибрать к рукам отдельные части бывшей Австро-Венгрии, каждая из которых значительно слабее Германии. Было здесь и другое, нам в МИД это было совершенно ясно, была боязнь, что если не все, то многие части Австро-Венгрии подпадут под влияние России и, таким образом, русское влияние будет слишком могущественным для разрозненной Европы.

Как бы то ни было, нам было чрезвычайно важно знать, что при номинальном существовании царского правительства и официального министра иностранных дел в лице Покровского союзники (Бьюкенен через короткое время устроил у себя такой же обед с Милюковым, позабыв, впрочем, пригласить Палеолога, на что тот очень обиделся) уже вели полным ходом переговоры с Милюковым. Я говорю только о том, что стало нам официально известно через Палеолога и Бьюкенена. Истинное содержание этой беседы Милюковым, например, от нашего ведомства было скрыто, хотя Милюков при Сазонове нечасто, но всё же обменивался с ним впечатлениями и взглядами на внешнюю политику, главным образом на балканские дела. Это молчание Милюкова было довольно естественно, так как в глазах всей России Милюков был вождём умеренной, но всё же оппозиции, а после речи 1 ноября — и революционной части. Мы не могли считать разговор Милюкова с Палеологом в присутствии Бьюкенена иначе как «примериванием» Милюкова в качестве будущего министра иностранных дел России. Если союзники не во всём соглашались с Милюковым, то в основном — продолжение войны до решительной победы — они сошлись, а при существовавшем положении вещей для Франции и Англии это было самое важное.