Последние проекты «приобретений» России

Последние проекты «приобретений» России

Другая область, куда направил свою энергию Покровский, было точное установление того баланса выгод, которые приобретала Россия в случае победы союзников. У нас посмеивались над Покровским, говоря, что он подходит к внешней политике России как финансист и, казалось, хочет взвесить, насколько «прибыльным» предприятием является война. В тот момент, когда война далеко ещё не была закончена и самое поражение Германии далеко не обеспечено, а внутреннее положение России ухудшалось с каждым днём (об этом можно было судить хотя бы по ведомости дел Совета министров, со второй половины 1916 г. испещренной всевозможными экстренными донесениями губернаторов о критическом положении вверенных им губерний, донесениями, которые Протопопов всегда вносил в Совет министров для экстренного обсуждения), — в этот момент министр иностранных дел с совершенно исключительным вниманием исследовал вопрос о «приобретениях» России в случае удачи.

Накануне падения монархии и небывалого крушения России Покровский до последней минуты занимался этим учётом будущих «прибылей». В самой последней своей политической записке к государю 21 февраля 1917 г. он писал о Константинополе и высказывал свой скептицизм в отношении намерения исполнить мартовское соглашение союзников 1915 г., по которому Константинополь с соответствующим Hinterland’ом[35] и Дарданеллами должны были отойти в прямое владение России.

Должен сказать, что сам Покровский не заключил ни одного нового соглашения с союзниками по поводу будущих «приобретений» России, но он хотел, чтобы все эти вопросы были с нашей стороны — министерства иностранных дел — выяснены в мельчайших подробностях. Он подверг жестокой критике то, что было сделано Сазоновым, считая, что соглашения в марте 1915 г. о Константинополе и Лондонское в апреле того же года об Адриатическом море являются недостаточными не с точки зрения того, что они давали России, а с точки зрения гарантий их осуществления. Напрасно Нератов доказывал Покровскому, что единственная гарантия — это реальное положение русской армии к моменту окончания войны и потребность союзников в нас; недоверие же к союзникам, выраженное им прямо в лицо, нисколько не изменит существующего положения вещей, но несомненно ухудшит наши союзнические отношения. Самое главное — это удачно кончить войну, а для этого прежде всего необходимо взаимное доверие союзников.

Покровский, однако, без всякой исторической аналогии по существу дела ссылался на Парижский мир 1856 г. и в особенности на Берлинский 1878 г. Как человек, привыкший к постоянной коалиции против нас всей Европы, Покровский никак не мог ориентироваться в новой обстановке, когда три четверти Европы были с нами. Из двух последних царских министров иностранных дел — Штюрмера и Покровского — последний, конечно, был неизмеримо искреннее в отношении к войне и союзникам по существу (о Покровском никто не думал, что он мог бы заключить сепаратный мир, как это думали о Штюрмере), но внешне Покровский пренебрегал обычными дипломатическими любезностями и, слишком увлекаясь перспективами послевоенной политики России, создавал впечатление, что Россия после войны переменит свою позицию в отношении союзников.

Мало того, на военно-дипломатической Петроградской союзной конференции, открывшейся 19 января 1917 г., на которую приехал из Франции Гастон Думерг, Покровский решительно протестовал против намечавшегося объединения сухопутного военного командования, хотя бы в форме взаимного контроля общего плана военных действий. Он отстаивал полную самостоятельность русского командования и предполагал перенести центр военных действий на Юго-Западный фронт, поближе к Константинополю, тогда как союзники настаивали на концентрации русских войск для весеннего наступления 1917 г. на Северном фронте. Всё это самым неблагоприятным образом отражалось на отношении к Покровскому со стороны Франции и Великобритании в лице Палеолога и Бьюкенена.

По ближневосточному вопросу, которым традиционно Покровский интересовался больше всего, он на основании соглашений 1915 г. рассчитывал на получение Константинополя, Черноморских проливов, установление фактического влияния в Анатолии и присоединение к России, с известной автономией, Армении. Таким образом, Чёрное море превращалось в «русское озеро», так как болгарский и румынский флоты можно было считать за quantite negligible[36]. В адриатическом вопросе Покровский оставался на позициях Лондонского соглашения 1915 г., то есть Далмация переходила к Италии, Хорватия не только получала независимость от Венгрии, но и отделялась от Сербии, о хорватском государственном устройстве никакого соглашения между союзниками не было.

Не было соглашения и по чешскому вопросу — этим вопросом у нас в МИД ещё при Сазонове в 1916 г., как я отмечал выше, стал заниматься в Славянском столе Приклонский. Это был, кажется, единственный из прежних видных чинов ведомства, который явно выиграл от замены Сазонова Штюрмером. При общем крайне тревожном настроении всех нас, боявшихся «измены» Штюрмера, он один сумел снискать расположение и Штюрмера, и Половцова, а благодаря покровительству последнего и при Покровском расцветал с каждым днём. Его карьере положила конец Февральская революция, окончательно отстранившая его от политической деятельности. Это был, кроме Половцова и Догеля, единственный начальник политического отдела, которого немедленно же пришлось убрать с ответственного поста, так как он по всему своему складу был «штюрмерианец».

Не составляло для нас секрета и то, что причиной его увольнения при Временном правительстве была его постановка чешского вопроса. На этом вопросе он и делал карьеру при Штюрмере, играя как на общемонархических и даже реакционных, так и на религиозных его струнках. Штюрмер был сам не только православным, но и фанатическим (или ханжеским) проводником православия и миссионером во внешней политике России. Необходимость вовлечения Румынии в войну на стороне России он мотивировал, между прочим, и тем, что Румыния — православная страна и что она в такой момент должна находиться рядом с православной Россией.

Воинствующее православие Штюрмера спасло его в глазах русских шовинистов, едва ли простивших бы ему без этого его немецкую фамилию. Приклонский с этой стороны всячески старался заинтересовать Штюрмера в чешском вопросе. При этом он развивал ему всю историко-дипломатическую аргументацию, имевшую целью доказать, что при освобождении от Габсбургской монархии Чехия неминуемо отвернётся от римско-католической церкви. Он говорил, что католическая религия вообще объективно принесла славянству только вред — поссорила Польшу с Россией и привела её к разделу, отделила хорватов от сербов, наконец, сожжением Яна Гуса и последующей австрофильской политикой восстановила против себя весь чехословацкий народ.

О чехах Приклонский думал, что после освобождения им политически невозможно будет оставаться под римским престолом, что им придётся создавать свою собственную национальную чешскую церковь и что самый лучший образец для них — это Россия, Болгария и Сербия, для которых православие явилось национальным цементом их независимости и могущества, что, несмотря на атеизм широких кругов чешской интеллигенции, простой народ не сможет и в Чехии обойтись без религии, а так как чешская история показывает, что чешская национальная реформация — гуситство — была искусственно прервана внешними событиями, то по устранении этих внешних препятствий религиозные искания Чехии бросят её в сторону, противоположную Риму. Православная религия отвечала бы и чешскому международному положению, устанавливая лишнюю связь Чехии с Россией и другими православными славянскими странами, тогда как католичество могло бы быть только средством соединения Чехии и Польши, что мало отвечает международным задачам чешской внешней политики, русофильской по своей природе. Наконец, православие в форме национальной автокефальной чешской церкви предотвратило бы неизбежные интриги Ватикана против чешской независимости и дало бы чешской государственной власти, по примеру России, Сербии и Болгарии, могущественное средство для национальной спайки.

Не пренебрегал также Приклонский аргументами монархического характера. В 1916 г., во второй его половине, на основании обещаний, данных Николаем II в сентябре 1914 г. русским чехам, предполагалось устроить из Чехии независимое государство, соединённое с Россией Романовской династией. При этом царское правительство хотело поставить во главе Чехии одного из великих князей (выбор пал сначала на вел. кн. Дмитрия Павловича, которого предполагалось женить на старшей дочери Николая II Татьяне, чтобы в Чехии не было при дворе иностранной династии и с женской стороны; кандидатура эта отпала после участия Дмитрия Павловича в убийстве Распутина). Приклонский считал невозможным, чтобы русский великий князь, коронованный чешским королём, принял католичество. С другой стороны, сохранение православия одного только монарха могло бы иметь гибельные последствия для укоренения новой династии в католической стране. Следовательно, если сажать на чешский престол русского монарха из Романовской династии, то надо было бы осторожно, но решительно начать православную пропаганду в Чехии. Так как необходимо было обо всём этом думать заранее, то Приклонский предлагал устроить нечто вроде чешской православной духовной академии и приступить немедленно к её созданию.

Этот план был одобрен Штюрмером, и Приклонский начал уже переговоры с Департаментом иностранных исповеданий министерства внутренних дел, как вмешался Нератов и категорически отсоветовал начинать такое щекотливое дело в разгар войны, ссылаясь на неудачный галицийский прецедент 1914–1915 гг. Он боялся, что военнопленные чехи, узнав об этом, начнут подозревать русское правительство в стремлении насильственно обращать их в православие, а самое главное, что католическая церковь, как только увидит эти попытки, получит в руки могущественное орудие в своей антирусской пропаганде и результат наших мероприятий получится диаметрально противоположный. Вообще я должен сказать, что Нератов нисколько не одобрял широких замыслов Приклонского, всячески предостерегая против них и Штюрмера, и Покровского. Но чешский вопрос входил в компетенцию Славянского стола, которым ведал Приклонский, и, до тех пор пока тот не был смещён, с ним нельзя было не считаться.

Зато Милюков с самых первых дней своего вступления в должность сразу же отстранил Приклонского, который был уволен одновременно со своим покровителем Половцовым. Догель, мой начальник, был уволен через несколько дней, когда Милюков уже несколько ознакомился с личным составом. Из этого видно, что Милюков уже раньше знал о деятельности как Половцова, так и Приклонского и считал их особенно вредными для новой внешней политики революционной России.

В польском вопросе как Штюрмер, так и Покровский не проявляли особой активности. Формально наше министерство стояло на позициях, изложенных в сазоновской инструкции нашему заграничному представительству, но за это время, ввиду стремления как Германии, так и Австро-Венгрии вовлечь Польшу в свою дипломатическую орбиту, у союзников, судя по донесениям наших посольств из Парижа, Лондона, Вашингтона и Рима, складывалось определённое мнение о необходимости полной независимости Польши. Одна только Россия (до Временного правительства, согласившегося в своём воззвании 15 марта к полякам на независимость Польши при условии «свободного военного союза» с Россией) оставалась на прежней позиции автономии Польши в составе Российской империи.

Сазоновская инструкция, несмотря на всю её либеральность, не предусматривала польской независимости и, таким образом, уже успела устареть, но ни Штюрмер, ни Покровский не имели мужества поднять вновь перед государем польский вопрос, да и Штюрмер, например, ознакомившись с сазоновской инструкцией, хотя и не отменил её, но ужаснулся её «уступчивости польскому шовинизму», как он выразился в разговоре с Нератовым. Опять-таки Нератов отстоял эту инструкцию, так как Штюрмер несколько раз поднимал о ней разговор. Покровский тоже не имел вкуса к польскому вопросу и как помещик Ковенской губернии имел на этот счёт особые взгляды, малодружественные в отношении поляков. Только Февральская революция сдвинула польский вопрос с мёртвой точки.