Арест отца
Арест отца
Все началось с весны. Почти каждый день отец приносил домой кипу газет и все читал и читал. Иногда после чтения он что-то обсуждал со своим секретарем-соседом, и на их лицах я замечала какую-то не то тревогу, не то печаль. Даже во время еды отец не разлучался с газетой, и со временем в его лице появилась какая-то неуверенность в чем-то. А газеты каждый день приносили новые сенсации об арестах «врагов народа», о разоблаченных троцкистах, которые наказаны Высшим судом страны и приговорены к расстрелу или ссылке в Сибирь. Люди еще не совсем отделались от шока, когда в начале 1936-го года объявили, что арестованы Зиновьев, Каменев, Евдокимов. Это были верные соратники Ленина. Позже их расстреляли. А когда осенью того же года удалили Ягоду, который был Наркомом Внутренних Дел, и на его место назначили Ежова, — все вздохнули легче. Хотя он был до того никому не известен, по крайней мере, широким массам, все надеялись, что сумасшедшие аресты прекратятся. Но эти надежды не оправдались. Целая цепь процессов против «шпионов», «диверсантов» и «врагов народа» возобновилась еще с большей силой. Еще каждый помнил Кирова и Куйбышева. Ходили странные слухи о смерти Горького — говорили, что его отравили по приказу свыше. Никто не верил, что старые революционеры — Троцкий, Зиновьев, Каменев, Бухарин — были преступниками, заграничными агентами. Фантастические детали о «признаниях» этих преступников были напечатаны целыми страницами в газетах. Они вызывали у людей не только недоразумение, но и замешательство, и неуверенность в том, что все это нужно для того, чтобы строить коммунизм.
Скоро после назначения Ежова Наркомом Внутренних Дел начался новый процесс против группы Бухарина, Пятакова, Рыкова и Радека. И теперь уже никто больше не верил в прекращение разоблачительных процессов, наоборот, казалось, что им не будет конца. Ежовские лапы (но, конечно, по приказу свыше) теперь направлялись на Чубаря, Эйхе, Рудзутака, Постышева, Петровского, Косиора. Это были старые коммунисты, которые тесно сотрудничали со Скрыпником, представителем Украины. Все они в 1936-м году голосовали против арестов группы Бухарина. А позже сообщение о расстреле Косиора шокировало весь Остхейм.
Еще несколькими неделями раньше отец, как-то придя домой, сказал:
— Сегодня прибудет товарищ Косиор в Остхейм. Созван тайный партийный митинг. Он будет здесь в четыре часа дня.
— А нам можно его увидеть? — спросила я, имея в виду всех детей.
— Если хотите, бегите к клубу.
Ровно в четыре часа к зданию клуба подъехали три темнозеленых лимузина. Их сопровождали четыре милиционера на мотоциклах. Напротив клуба, через улицу, собралась небольшая толпа ребят, тех, чьи родители были посвящены в тайну приезда Косиора. Когда прибывшие направились в здание клуба, мы сразу же узнали Косиора: он был маленького роста, с бритой головой, в черном кожаном пальто. Таким мы всегда видели его на фотографиях в газетах и на портретах вождей. Председатель комитета партии, Данин, вышел ему навстречу. Всех их было человек шесть, и все они были в черных кожаных пальто. Когда они вошли в здание клуба, дверь за ними закрылась, а снаружи стали четыре милиционера — охрана. Кроме членов партии, никого не впускали в клуб. А через два часа он уехал. О чем был митинг — было известно только членам партии.
Это было только месяц назад. А теперь все газеты трубили о том, что Косиор — «враг народа». Кроме того, все газеты постоянно писали о чистке в партии. И жертвами этих чисток были не только бывшие коммунисты (что, в сущности, было не только смешно, но и невероятно), но люди самых различных профессий и сословий. Чистке подвергались бывшие буржуа, кулаки, бывшие офицеры царской армии, члены разных оппозиционных организаций, члены духовенства и другие, которые были теперь членами партии. Но чистки распространялись почему-то не только на членов партии, а также и на беспартийных. Среди них жертвами были даже красные партизаны, как мой отец, ударники труда (стахановцы) и офицеры Красной армии. И они были антисоветскими диверсантами, шпионами, врагами народа. Их «судили», затем или же расстреливали, или же ссылали на принудительные работы в Сибирь, без права переписки с родственниками. Так как количество этих «врагов» превышало тысячи, в каждой республике, области, крае были организованы специальные суды, которые судили даже заочно. Газеты ежедневно сообщали в длинных статьях о «разоблачении и осуждении» врагов народа. Под лозунгом «критики и самокритики», что стало теперь в большой моде, НКВД работало везде: на каждой фабрике, в каждой школе, шахте, в каждом колхозе, совхозе, культурном центре, научном учреждении, даже в больших магазинах. И каждая из таких ячеек по разоблачению врагов народа как бы соревновалась друг с другом. Доносы в НКВД о «врагах» напоминали распространение чумы: брат выдавал брата, сын — отца, жена — мужа. Эти доносы привели административные учреждения в провинции к полному хаосу: администрация уже не могла справиться с доносами. В помощь им были учреждены специальные группы из центральных комитетов и НКВД. Эти группы имели полномочия от Сталина и Ежова. Из областей в районы им подавались списки людей, на которых пало малейшее подозрение. Таким образом, с врагами теперь расправлялись очень быстро: тройка, состоящая из начальника местного НКВД, председателя местного комитета партии и судьи, одних отправляла в Сибирь, других приговаривала к расстрелу. А родственникам приговоренных коротко сообщалось: расстрелян как враг народа или сослан в Сибирь без права переписки.
К осени 1937-го года начались аресты и в Остхейме. Сначала арестовали всех главных членов партии, затем удалили Дымова, директора совхоза. После его ареста поднялась суматоха: НКВД начал искать его жену, которая вдруг пропала неизвестно куда. Оказалось, что сразу же после ареста мужа она получила паспорт на свою девичью фамилию и уехала из Остхейма. Девушка, которая работал в НКВД в паспортном отделе, подверглась за это кратковременному аресту тоже. Ее допрашивали, но, очевидно, она ничего не подозревала, когда выдавала паспорт жене Дымова. У Дымовых не было детей. Они занимали чудную дачу рядом с домом, где находилась наша квартира. Я помню, как однажды я рвала груши рядом в садике. Вышла приветливая старушка, которая работала в доме Дымовых, и пригласила меня на чашку чая. Когда я вошла в дом, я была поражена чистотой и красотой вещей и изяществом обстановки в этом доме. Конечно, старушка заботилась о чистоте и порядке. Мебели было немного. Но на полу лежали дорогие ковры и на стенах висело несколько интересных картин. Везде было много цветов: они стояли на широких подоконниках, на полу и на специальных этажерках. Жена Дымова была элегантной женщиной, хотя и не отличалась особой красотой. Она очень мало вращалась в районном обществе и часто бывала в отъезде. После ареста Дымова их дачу и все, что в было в ней, конфисковали. А старушку выдворили, и она ушла неизвестно куда.
В этом году, осенью, должна была состояться районная олимпиада народного творчества. Еще с Никополя я не забыла балет и здесь, в Остхейме, часто принимала участие в разных школьных и местных выступлениях. От нашей школы меня первую выдвинули танцевать. Я готовила часть из «Умирающего лебедя», который был одним из самых трудных, но в то же время самым любимым моим танцем. В маленьком местечке, как наш Остхейм, вряд ли кто знал этот танец, и я спокойно могла рассчитывать на успех.
Олимпиада состоялась в районном клубе, в два часа дня. Когда настал долгожданный день, мама особенно тщательно крахмалила и гладила мой костюм. Отца не было дома, и мы ожидали его к 12 часам из командировки, куда он поехал три дня тому назад. К полудню приехал отец. Но не успел войти в комнату, как к нам ворвались шесть милиционеров и сказали, что отец арестован. Мама бросилась в плач. Мы, дети, совершенно онемели и в недоумении смотрели на милиционеров, которые метались по квартире и рылись во всех уголках, делая обыск. Один из них схватил мой балетный костюм и спросил:
— Что это?
Мама объяснила ему, что дочь принимает участие в олимпиаде. Он швырнул костюм на пол. Я подбежала, схватила его и прижала к себе.
— Ну, пойдем! — сказал один из милиционеров отцу.
— А что же с олимпиадой? — спросила мать, прощаясь с отцом.
— Пусть идет, — ответил отец, — это какое-то недоразумение, меня через час выпустят, я буду на олимпиаде.
Когда уводили отца, соседка испуганно смотрела в окно и плакала. Он был добрый, искренний человек, его все любили. Мы надеялись и верили, что отец скоро придет обратно.
Наш дом был как раз напротив клуба. Уже был слышен шум съезжающихся автомашин и говор людей, направляющихся в клуб. К двум часам зал был переполнен. Сидели и стояли по сторонам и у прохода. Окна и двери были раскрыты, и около них с улицы толпились люди. В первом ряду за столом сидело жюри: по окончании олимпиады лучшим участникам должны были присуждаться премии. Первый приз — определение в высшую школу искусств.
Мой номер был не скоро, и я сидела среди зрителей. Помню, что я невнимательно слушала, как декламировали стихи о Сталине, о родине, пели песни, выступали музыканты со скрипкой, гармошкой. Время от времени я посматривала на дверь — моего отца все еще не было. Подходила моя очередь. Я быстро ушла домой, надела костюм и возвратилась на сцену. Раздалась музыка, и я вылетела на сцену как птица. Я больше не волновалась. Я чувствовала, что танцую хорошо. Все мои чувства слились с музыкой. Мельком глядя в зал, я видела жадно устремленные на себя глаза зрителей. Они вытягивали шеи, приподнимались, чтобы лучше увидеть; их глаза блестели от удовольствия. Но среди них я не видела милых глаз отца — он не пришел.
Танец кончился, и меня приветствовала буря аплодисментов. Не успела я скрыться за кулисы — навстречу мне бросился конферансье, один из наших школьных учителей.
— Вот кто получит первый приз! — он пожал мне руку. Меня несколько раз вызывали. Пришлось танцевать еще раз. Когда я закончила, лицо мое было печально. Улыбаться, как нас учили в балетной школе, я не могла. Первый приз получил юноша за сочиненное им стихотворение о Сталине. Из нашего местечка получила премию дочь местного прокурора за танец «Яблочко».
Помню, как негодовали зрители. Когда расходились домой, они громко говорили между собой, как несправедливо распределили премии. Музыкант, который играл на скрипке, подошел ко мне и сказал:
— Лучшая награда — громкие аплодисменты! Ты была лучше всех, и ты заслужила первый приз.
На пути домой за мной толпой шли дети и взрослые. В этой глуши Остхейма я казалась им чем-то необыкновенным. Им нравился мой танец и пышный костюм. А дома меня ожидал страшный сюрприз — арест отца. После этого всегда, когда вижу балет, мне невольно вспоминается 1937-й год… и мой последний танец. Но к балетному искусству я и сейчас неравнодушна. Когда приходится смотреть балет — я чувствую себя не на земле, а окончится представление — провожу бессонную ночь. Иногда случится прочесть на улице рекламу о предстоящем балете — и мое сердце начинает биться… И всегда встает это горькое воспоминание.
На следующий после олимпиады день мать понесла отцу в милицию, где он сидел в камере, передачу. Но ее не пустили к нему. После школы я с Ниной и братом Иваном пошла к зданию милиции и начала «играться» с другой стороны, где из подвала выходили маленькие окна с решеткой. Потом я подошла к одному из окон и заглянула внутрь: внизу, посреди большой камеры, сидело человек шесть мужчин, между ними — наш отец.
— Папа! — крикнула я негромко внутрь. Лица всех сидящих повернулись в мою сторону. Отец узнал меня и подошел к окну. — Маму не пустили к тебе. Вот возьми! — и я сунула ему через решетку небольшой сверток, жареную курицу. Отец взял сверток, и я заметила, что его глаза стали влажными. Он тотчас же отошел от окна, подошел к группе сидящих и разделил курицу на всех.
— Мы придем завтра опять, — шепнула я отцу, и мы ушли домой.
Так на протяжении трех недель мы почти каждый день ходили к отцу на свидание и через подвальное окно передавали ему передачу. Иногда он совал нам в руки маленькую записочку для мамы. Но через три недели его увезли в районный город Сталино, где должно было состояться следствие. Отец не был членом партии, и, в сущности, ему еще повезло в том, что его подвергли следствию. Но он никогда больше не вернулся в Остхейм. Спустя два месяца после его отъезда — более подробно в нашей районной газете — было сообщение, что в Остхейме «группа диверсантов и немецких агентов разоблачена во вредительстве и представлена перед Верховным судом…». Далее шло перечисление имен и фамилий. Дымова и еще одного коллегу отца приговорили к расстрелу. Данин и еще шесть человек получили десять лет Сибири. Белкин, жена которого была подругой мамы, и отец осуждались на пять лет Сибири с лишением права голоса на год.
Родственники репрессированных начали покидать Остхейм. Вскоре мы тоже погрузили наши вещи на грузовик, который мама наняла, и двинулись опять в путь. К сожалению, по дороге наш кот Васька выпрыгнул из машины и остался в Остхейме. А мы приехали в Краматорск — один из промышленных городов на Донбассе. Туда, еще до сообщения в газетах о разоблачении «диверсантов и немецких агентов», уехала жена Белкина, подруга мамы. Она звала туда и нас. Оказывается, она нашла там маме работу на строительстве — единственное место, где не спрашивали, кто ты и где твой муж. Обычно найти работу для члена семьи репрессированного было нелегко. Маме ничего больше не оставалось делать, — надо идти работать.
В рабочем поселке в баракоподобном доме нам отвели квартиру из одной комнаты и маленькой кладовой. Белкина жила недалеко от нас, правда, в гораздо лучшем доме. С ней были ее три белочки, красивые милые дети. Через неделю мама начала работать на строительстве. От Белкиной мы узнали, что и жена Данина со своими двумя детьми, красавицей-дочерью «Кармен» и сыном Иваном, тоже поселилась недалеко от нас, в этом поселке. Даже она, жена бывшего председателя партийного комитета, не могла найти себе более приятной работы, не говоря уже о квартирных условиях. Только жена Белкина устроилась довольно хорошо — она работала в рабочей столовой заведующей каким-то отделом. По рассказам мамы, у нее были какие-то связи, поэтому ей не только повезло в работе, но и удалось получить лучшую квартиру, состоящую из двух больших комнат и кухни. Так началась новая полоса в нашей жизни — без отца.