Перед приходом немцев

Перед приходом немцев

Лето прошло быстро. Приближение врага чувствовалось с каждым днем. Теперь наши солдаты систематически двигались не на запад, а на восток. В Краматорске началась мобилизация последних резервов. Лиля и я тоже получили повестки явиться на мобилизационный пункт. Вышел приказ, чтобы жители сдали свои радиоприемники. Тому, кто не сдаст, грозил военный трибунал.

Никто больше не верил радиопередачам. Враг уже стоял в нескольких километрах от города, в то время как радио все еще трубило об успешных боях Красной армии. И вскоре всем стало ясно, что все это ложь. Из Киева передачи были иные, чем из Москвы. Волнение города усиливалось с каждым днем. Никто не знал, с какой стороны придут немцы, где точно они находятся. Артиллерийская стрельба не прекращалась. Где-то далеко на горизонте дымилось небо. Многие мужчины, чтобы избежать мобилизации, уходили в степи. Но Лиля и я решили исполнить свой долг и явиться на мобилизационный пункт. Нам надо было идти в военкомат на регистрацию. Как только об этом узнали наши соседи, все начали отговаривать нас:

— Куда вы хотите идти? Что, с ума сошли? — говорили многие женщины.

— Оставайтесь дома. Война для мужчин. Пусть они воюют!

Но мы с Лилей были непреклонны.

— Наш долг, — говорила я, — защищать родину.

Лиля в знак согласия кивала головой. Когда пришел срок, Лиля и я, запаковав в рюкзаки только самое необходимое, пошли на сборочный пункт. Но то, что мы там увидели, разочаровало нас.

Сборочный пункт находился в огромном дворе, где стояло несколько бараков. Здесь была такая масса людей, что все представляло настоящий хаос. Везде стояли толпы мужчин и женщин с детьми и разговаривали, хотя ничего нельзя было услышать. Многие женщины прощались с мужьями и громко плакали, дети кричали, и некоторые мужчины тоже плакали. К регистрационному бараку стояла длинная очередь. Внутри большой зал был тоже переполнен. Военные в форме ходили туда-сюда. Мужчины то входили, то выходили. А во дворе, возле забора, некоторые женщины в последнюю минуту старались уговорить своих мужей не регистрироваться, а вернуться домой.

— Пошли, Ванька, пока не поздно, — говорила одна своему мужу. — Все равно все пропало.

— Пару дней ты можешь спрятаться в степи, а там и немец будет уже здесь, — сказала другая.

И действительно, многие мужчины, взяв свои рюкзаки подмышку, лезли через забор и незаметно сматывали удочки.

Когда подошла наша очередь регистрироваться, молодой лейтенант, посмотрев на нас, сказал довольно неприветливо:

— Идите в зал и ждите. Медицинский персонал будет регистрироваться к концу.

Лиля и я сели на скамье в зале, где сидели уже и другие, и начали ждать. Минут через пятнадцать к нам подошел тот же молодой лейтенант и сказал:

— Идите домой, девушки. О вас никто не спросит.

Сказав это, он сразу же повернулся и ушел. А мы с Лилей с удивлением переглянулись: защиту родины мы представляли себе иначе!

— Если дело обстоит так, — сказала Лиля, — то нам здесь делать нечего. — Мы взяли свои узелки и пошли домой. Теперь, когда я думаю об этом, мне кажется, что судьба нас уберегла. Что бы действительно было, если бы нас мобилизовали? Нам, вероятно, никогда не пришлось бы увидеть конца войны, судя по тому, сколько миллионов людей, солдат и гражданских, погибло. Битвы были жестокие, и только немногие из тех, кто воевал вначале, остались в живых.

Через три дня Красная армия оставила наш город и ушла на восток. Город будто опустел. И, как-то совсем неожиданно, воцарилась зловещая тишина. Заводы не работали. Небо на западе было черное от дыма. Это отступавшие советские войска жгли урожай, чтобы он не достался врагу. Время от времени улицу заполняли грузовики с последними эвакуирующимися на восток.

На второй день после отступления Красной армии в магазин в последний раз привезли хлеб. Еще с утра перед магазином собралась невероятная толпа людей. Каждый хотел запастись хлебом, ибо никто не знал, когда его опять привезут. Когда к магазину подошли заводские рабочие, которые до последней минуты грузили машинные части и которых не успели эвакуировать, начался полнейший беспорядок. Как бешенные, они рвались вперед к дверям, отталкивали уже стоявших там, не обращая никакого внимания на милиционера, который старался навести порядок. Тогда милиционер схватил за жакет одного рабочего, который пришел последним и полез вперед. Он старался оттащить его от магазина. Но тут рабочий толкнул милиционера в грудь, и тот упал в грязь. Поднявшись, он схватил свой револьвер и выстрелил два раза в рабочего. Обливаясь кровью, рабочий упал. И тогда толпа вдруг отхлынула от магазина и окружила их. Милиционер в нерешительности смотрел на лежащего в крови рабочего, он, вероятно, только теперь понял, что сделал. Кто-то громко выругался. Толпа рабочих начала угрожающе подступать к милиционеру. Один из них подошел к нему и сказал:

— Что, убивать нас хотите? Вы и так слишком долго уже высасывали нашу кровь, а теперь еще убиваете?

— Что же вы делаете, паразиты! — послышался истерический крик женщины.

— Сами убегаете на Урал, а нас расстреливаете?! — произнес опять кто-то из толпы. Милиционер что-то сказал, но из-за шума толпы нельзя было ничего расслышать. Я стояла немного в стороне от толпы с Лилей и в ужасе смотрела на все, что происходило. Наконец один из рабочих грозно подошел к милиционеру и схватил его за рукав. Милиционер вырвался и начал бежать. Несколько рабочих пустились за ним. А люди стояли возле магазина — теперь никто уже не обращал внимания на хлеб — и, размахивая руками, грозили вслед милиционеру, ругались и наперебой что-то громко кричали. Вдруг, как будто из-под земли, появился грузовик с НКВДистами в красных фуражках. Он остановился возле толпы, и один из НКВДистов спросил о причине возмущения. Когда ему объяснили, офицер НКВД дал приказ ехать за бегущим милиционером. Вот его уже догнали. И опять раздался выстрел, теперь уже с грузовика. Милиционер упал, но через мгновение он поднялся и, спотыкаясь, снова попытался бежать. Еще выстрел, и еще. Я видела, как милиционер, пересекая трамвайную линию, споткнулся и опять упал… уже в последний раз…

Немного позже увезли убитых. А люди, с искаженными от негодования лицами, медленно расходились. С тех пор моя вера в могущество Красной армии и справедливость нашего правительства пошатнулась навсегда. Знает ли Сталин, что творится в его стране?

На следующий день после кровавого события в городе начали взрывать мосты, фабрики и некоторые заводы. Врагу ничего не должно достаться, что может быть полезным. И мы все думали, что теперь Красная армия поступает так же, как поступила армия России во время Наполеоновской войны: все уничтожить и все дальше и глубже в страну заманивать врага. А Краматорск ведь — на Донбассе. Значит, если врагу отдают наш город, то уже почти вся Украина в его руках. А это уже довольно глубоко внутри страны.

В этот день начался грабеж всех оставшихся магазинов, фабрик, складов. Жгли все, что могло достаться врагу. Дым от пожаров, и взрывов стоял вокруг города, как тяжелая, черная туча. Он затмил солнце, и было темно, как поздним вечером. Уже с самого утра жители рабочих поселков тащили с хлебного завода все, что попадется. Почти весь поселок стал скоро совсем белым от рассыпанной муки. Глядя на это, мы тоже решили пойти к хлебному заводу и притащить что-нибудь. Ведь никто не знал, будет ли пища в скором будущем. Конечно, мы, дети, не были очень сильными и не могли утащить много. А мама отказывалась «грабить», как она выразилась. В таких обстоятельствах она всегда была беспомощной.

Когда мы пришли на хлебный завод, мы не могли понять, что там творилось. Если можно было представить себе, как выглядит ад, то это и был настоящий ад. Хлебный завод был огромный. И там хранился не только хлеб, но и разные другие продукты: мясо, крупа, жиры, сахар и прочее. Люди целыми семьями или группами тащили все, что находили: если кто-то тащил мешок муки, ему помогали другие, затем муку делили между собой. Если кто-то тащил мешок с мясом — обыкновенно соленое мясо, — ему тоже помогали, и тут же во дворе мясо делили между собой. Эта невероятная толкотня людей напоминала муравейник. Иногда вдруг кто-то кричал: «Завод взрывают!» — тогда все, бросив добычу, бежали к выходу и хватали что попало, свое и чужое. Начинались ссоры, даже драки. Так продолжалось до темноты, пока завод не опустел. Нам удалось притащить домой полмешка муки и полмешка соленого мяса. И эти продукты, в сущности, спасли нас от голода в первые месяцы оккупации.

Итак, три дня город не принадлежал никому. Советское правительство и армия оставили нас, немцев пока не было. В течение этих трех дней, после того как все было растащено, что можно было тащить, люди сидели в своих квартирах и ждали прихода врага. За это время многие мужчины-дезертиры, прятавшиеся от мобилизации в степи, возвратились домой. Никто не знал, что будет с приходом немцев. Особенно боялись женщины. По радио в последние дни все время говорили, что немецкие солдаты насилуют женщин и убивают стариков. Только дети, казалось, ничего не боялись. Они шайками бегали по улицам, забирались в опустевшие заводы, склады, лаборатории и тащили домой, что находили: доски, пустые бутылки, метлы и всякую дребедень. Хотя я уже не была подростком, я все же еще не реагировала на обстоятельства как взрослые. Вместе с Лилей и другими соседскими детьми мы слонялись по улицам и забегали в опустевшие лаборатории, где все было особенно интересно, потому что там оставалось множество всяких химикалиев, трубок, колб и других приборов. Мы добивали оставшиеся стекла, смешивали разные порошки и рассыпали их по полу. Нам просто нечего было делать от скуки и бездействия.

На третий день после отступления Красной армии Лиля, Нина, я и несколько соседских детей гуляли на улице, рассматривая черный горизонт, откуда доносились глухие пушечные взрывы. И вдруг перед нами остановилась маленькая легковая машина. Это был немецкий фольксваген. Он был грязный и запыленный. Из него вышли четверо мужчин в зеленых немецких шинелях. Они окружили нас и начали по-немецки что-то говорить. Никто из нас не знал немецкого языка, но мы сразу же поняли, что это и был тот страшный враг, о котором в последние дни все время трубило радио. Они повторяли одно и то же несколько раз, пока, наконец, нам не стало ясно, что они спрашивали: «Где они? Где красные?» Они вновь и вновь повторяли одно и то же: «Где красные?» — Во зинд ди ротен? И вдруг я вспомнила из моих школьных песен слово — «рот», оно часто фигурировало в нашей советской пропаганде. «Рот фронт» — красный фронт. Значит, слово «рот» — красный. Они спрашивали нас, где красные, то есть, где наши. Тотчас же я вспомнила и еще одно немецкое слово из песенки, которую я когда-то знала по-русски. Это было слово «ферн», значит, далеко. И вот я, вне себя от волнения, что могу сказать что-то на иностранном языке, показывая на восток, говорю:

— Ферн, ферн!

— Во ферн? Во ферн, — опять говорят немцы.

Я же, опять показывая на восток, повторяю то же самое. И мне вдруг так стало жаль, что я изучала в школе французский язык, а не немецкий. Но другого выбора не было, — в нашей школе преподавали французский.

Но, Боже, насколько иначе мы представляли себе этих врагов! Эти четыре немца совсем не выглядели так страшно, как нам их описывали по радио. Худые и бледные, в своих тонких зеленых шинелях, они будто сами чего-то боялись. То и дело они оглядывались по сторонам, а мы беспомощно стояли рядом и не могли ничего им сказать. Наконец, они опять залезли в свою машину и уехали.

На следующий день немецкие войска организованно вошли в город. Грязные и усталые, они медленно двигались по улице. Ничего из того, что нам говорили по радио, не случилось. Никого не изнасиловали, по крайней мере, в нашей части города. Наоборот, солдаты были так измучены, что на нас, женщин, не обращали никакого внимания. Немецкие войска медленной цепью беспрерывно тянулись по главной дороге, и только к обеду они сели перед домами, вдоль дороги, отдохнуть. Некоторые вытаскивали из своих мешочков хлеб и что еще там было, и молча жевали. Глядя на этих изнуренных людей, женщины начали выносить из дома, что имели, — морковь, огурцы, мармелад и давали им. Некоторые солдаты просили воды и мылись. «Даже теперь, в такой нужде немецкая чистоплотность и порядок дает себя знать», — думала я, вспоминая, что мне рассказывал о немцах Илья Петрович.

В течение двух недель немецкие войска были расквартированы по всему городу. Каждая квартира, где было место для ночлега, должна быть в распоряжении немцев. Напротив нас была начальная школа в баракоподобном здании. Там немцы устроили свою кухню. Из окна мы могли видеть, как утром, в обед и вечером солдаты с котелками шли туда и получали свою порцию хлеба, кофе, супа и т. д. К нам в квартиру несколько раз приходили немцы и назначали солдата на ночлег. Это было в то время, когда мама была одна, а мы были во дворе. Они видели чистоту и уют, но не знали, что нас пять человек в этой квартире. Позже, узнав от мамы, что нас здесь еще четверо, они качали головами и уходили. Иногда какой-нибудь солдат забегал к нам попросить то иголку, то нитку, то пуговицу. Они также старались вступать с нами в разговор, но ни мы, ни они не понимали друг друга. Затем они всегда повторяли: «Война никс гут» — война не хорошо. Часто они также вытаскивали свои кошельки и показывали фотографии своих родных — жен, детей, родителей. И таким образом мало-помалу между населением и солдатами завязывались своего рода человеческие отношения.

Эти человеческие отношения возникали на почве взаимной нужды в бытовой жизни, которую мы, побежденные, и они, победители, испытывали в одинаковой мере. А вечерами из квартир, где расположились солдаты, всегда можно было слышать их песни. Эти песни казались мне странно красивыми и таинственными, в них, казалось мне, был дух этого неизвестного мне народа. И я начала изучать некоторые немецкие выражения. Мне так хотелось понимать их, говорить с ними! Часто, слушая эти песни, я задумывалась над тем, как они там живут у себя на родине, в их «туманной Германии», о которой так интересно писали наши большие поэты-классики. Иногда солдаты просили нас, жителей, чтобы мы им пели русские песни. Тогда они печально сидели и слушали. Они особенно любили старые песни, как «Стенька Разин» и «Вечерний звон», и старались вместе с нами подтягивать мелодию. Вероятно, и они в свою очередь хотели понять эту загадочную русскую душу, которую в мировой литературе так прославил Достоевский.

В ноябре начались первые заморозки. Наши запасы пищи кончались со страшной быстротой. А еще нигде не было ни работы, ни настоящего городского управления, которое урегулировало бы гражданские дела. Только мужчин забирали на необходимые срочные работы по ремонту дорог и канализации. За это им выдавали немного хлеба и жиров. Жители же жили тем, что им удалось достать при грабежах магазинов и складов. А если вовсе ничего не было, то шли в деревню «менять». Это слово стало стандартным выражением жизни. Люди несли в деревню главным образом одежду, драгоценности и меняли все это на хлеб, кукурузу, картофель, муку. Но и в деревне с каждым днем продуктов становилось все меньше и меньше. А крестьяне, которые и сами очень мало имели, требовали все больше и больше за свое добро. Мама начала тоже регулярно ходить в деревню, чтобы что-нибудь обменять на продукты. Иногда вместо мамы ходила я с Лилей. Обычно мы присоединялись к толпам других меняльщиков и шли от дома к дому, иногда ничего не получая.

Однажды Лиля и я возвращались из деревни с картофелем. По пути домой мы заметили на улице перед одним большим домом города длинную очередь. Предполагая, что здесь выдают какие-то продукты, мы, не задумываясь, тоже стали в очередь. Но скоро заметили, что в очереди стояли одни немецкие солдаты. Наши же женщины, которые обыкновенно не пропускали никаких очередей, стояли в стороне и смотрели. Мы также заметили, что солдаты входили в здание и через пару минут опять выходили через вертящуюся дверь, которая не прекращала вертеться. Вдруг одна из женщин, стоящих в стороне, крикнула:

— Смотрите, смотрите, вот безбожники! Бордель устроили!

Тотчас же стоящие вокруг женщины начали громко ругаться, а некоторые даже плевались. Лиля и я в ужасе отошли от очереди и, все еще не веря своим глазам, начали смотреть на «этот дом». Наконец Лиля не выдержала:

— Так вот она — европейская культура!

Мы долго шли молча, затем Лиля сказала, что, вероятно, и ее соседка, красавица Клара, тоже пошла в бордель. Клара приехала сюда из Польши, где она вышла замуж за майора советской армии. Он хотел, чтобы она двигалась на восток и эвакуировалась на Урал. Майор ушел затем на войну и оставил Клару в ее люксовой квартирке на рабочем поселке по соседству с Лилей. Летом Клара скучала и от нечего делать начала продавать на улице мороженое. Ее повозка всегда была окружена мужчинами. Она не только была красавицей, но и со вкусом, по-европейски, одевалась, и на нее везде обращали внимание. Когда пришли немцы, она начала ходить с немецкими офицерами.

— А может быть, она и не там, — сказала я.

— Такие, как она, — сказала Лиля, — только помогают распространять эту «европейскую культуру»!

Холода в этом году наступили довольно рано. И мороз становился крепче и крепче. Но жители города были не единственные, кто чувствовал холод. Еще больше страдали от него немецкие солдаты. Глядя, как, согнувшись, набросив на себя одеяла и дуя в ладони, они тянулись за своими повозками, мы даже жалели их. Но скоро, как только морозы ударили сильнее, в каждый дом начала ходить комиссия и отбирать у жителей все теплое: одеяла, валенки, рукавицы, шапки, кожухи. Они быстро поняли, что для русский зимы их одежда была неподходящая. А жители начали прятаться и прятать свою теплую одежду, которая и им самим была теперь крайне необходима. Тогда немцы начали снимать с людей теплые пальто, отбирать шапки и рукавицы и пускать их без ничего. Слава Богу, наши детские вещи были для них малы. А теплые одеяла, которые у нас были, мы заранее спрятали подальше.

Через пару месяцев оккупации вдруг было объявлено, что немецкое правительство возвращает всем жителям частную собственность, главным образом дома и землю, которые когда-то были отобраны большевиками. Кто заинтересован получить свою собственность обратно, должен обратиться в местные органы.

Эта идея меня заинтересовала. Может, мы сможем когда-нибудь ею воспользоваться? — Нам некуда было деваться. Все, что у нас было лишнего из одежды, мы уже отнесли в деревню. Запасы продуктов давно кончились, и теперь мы нередко целыми днями сидели без куска хлеба. Оставаться в Краматорске, значило умереть с голода. Надо было срочно что-нибудь предпринимать. Да и некоторые события, свидетелями которых мы вскоре стали, не предвещали ничего хорошего.

Да, нам было жаль немецких солдат, которые так же, как и мы, мерзли и скучали по своим. Но в то же время было и другое немецкое лицо, — жестокое и беспощадное. Это-то их лицо мы увидели вскоре после начала оккупации.

Однажды утром нашли шесть мужских трупов — все из нашего поселка. Это были мужчины, которые не ушли с отступающей Красной армией, а спрятались в степи и теперь возвратились. Их всех вызвали в немецкую комендатуру и расстреляли, потому что они были членами коммунистической партии. Среди этих трупов не нашли мужа нашей соседки, молодой учительницы. Он был директором начальной школы. В последнюю минуту его мобилизовали. Он очень не хотел покидать свою молодую жену и маленького, недавно родившегося ребенка. Уходя, он сказал ей:

— Я сделаю все, чтобы вернуться к тебе.

Он любил свой домашний очаг, свою молодую жену. Этот домашний очаг был создан только год тому назад. До этого он жил один. Когда появилась новая учительница, они полюбили друг друга и поженились. У них родился ребенок, и оба стали еще счастливее. Это была красивая молодая пара. Когда пришли немцы, к ней на квартиру поставили немецкого ефрейтора. Так как она говорила немного по-немецки и вечерами, когда приходил ефрейтор, они разговаривали, злые языки скоро начали поговаривать, что она с ним спит. Но мы знали, что это неправда. Наша соседка была женщиной высокой морали. Она часто разговаривала с мамой и тяжело переживала разлуку с мужем. Но вот однажды утром — было еще темно — ее муж вернулся. Мы не знаем никаких подробностей его возвращения. То ли он убежал, то ли его взяли немцы в плен — все это не важно. Но на следующий день его вызвали в немецкую комендатуру, откуда он не возвратился. Мы также не знаем, был ли виноват в этом ефрейтор или нет. Но скоро начали ходить слухи, что его расстреляли немцы. За что?

Мы не знаем, как сложилась дальнейшая судьба нашей соседки. В это время все были в ужасе от частых и внезапных расстрелов. И вот мы опять наспех начали продавать свою мебель, чтобы идти в нашу деревню, на родину, к Днепру. Все это время мы старались уговорить маму обратиться к немцам, чтобы вернуть наш дом в деревне. Но она категорически отказывалась:

— Ни под каким видом! Я и слушать об этом не хочу, — говорила она. — Пока война не кончится, я ничего об этом и знать не хочу. — Сказано это было так, что дальнейшие попытки изменить ее решение были бесполезны. Но нам все же удалось уговорить ее идти в деревню, чтобы там переждать войну. На это она согласилась. Да и не было уже иного выхода.

Теперь ко всему еще кончился запас топлива. Негде было взять ни угля, ни дров, чтобы топить нашу маленькую печурку. И мы каждый день ходили куда-нибудь в поисках досок или дров. А холод усиливался с каждым днем.

В середине ноября мы продали остатки нашего барахла, запаковали каждому в торбу самое необходимое и двинулись на юго-запад, по направлению к нашей родине. Мы вышли еще до восхода солнца, и часа через два ходьбы оно показалось на горизонте — большое, красное и круглое, как огненный шар. Мы все шли рядом и молчали, погруженные каждый в одни и те же мысли. Чувство, что мы теперь остались без крова и без пищи, без возможности лечь ночью спать, было тяжелое и наводило на каждого из нас страх. Как мы очутились на дороге? Куда идем? Почему? Эти вопросы, несмотря на то, что мы сами все распланировали, все время всплывали в наших головах. Где отец? От него не было никаких известий с самого начала войны. Теперь, конечно, фронт разделял нас с ним.

Когда мы очутились совсем за городом на широкой дороге, то заметили, что мы не одни. И перед нами, и за нами тянулась длинная цепь людей, сгорбленных, с поникшими головами. Некоторые шли с палкой в руке для удобства ходьбы, и у всех за плечами были такие же торбы с самым необходимым, как и у нас. Они тоже шли куда-то в надежде спастись от холода и голода. А большое красное солнце высоко в небе на всех бросало свои холодные, косые лучи. Мягкий свежий снежок хрустит под ногами, наши щеки раскраснелись от мороза, и перед нами — бесконечная, как море, белая степь. Все это было великолепно и красиво: снег, ширь простора, сверкающее солнце, а вечерами — ясная луна и усеянное звездами небо. Но в то же время какая-то глубокая печаль царила над этой холодной красотой. Что бы подумал наш отец, если бы узнал, что мы сейчас на дороге, брошены на произвол судьбы.

Нашу первую ночь мы провели в деревне в избушке сельского учителя. В кухне, на полу, он соорудил нам ночлег из сена, на которое мы сразу же попадали, мертвые от усталости. В этот день мы прошли тридцать километров. А на следующее утро, еще до восхода солнца, мы встали, выпили по стакану горячего чая, который нам сделал учитель, съели по куску хлеба и опять пустились в путь.

Чем дальше мы шли, тем тяжелее становилось найти ночлег и еще тяжелее достать пищу. Перед нами уже многие прошли по этому пути и все просились на ночь, а также поесть. Крестьяне редко теперь давали хлеб, ибо у них самих было уже мало. Но мы все шли и шли, и тоже просили поесть. Самые молодые из нас, двенадцатилетняя Клава и пятнадцатилетний брат Иван, шли впереди и просили первые. Им как детям скорее удавалось получить кусок хлеба. Тогда мы садились на отдых, обычно в полдень, делили добычу и ели вместе. Затем двигались дальше. Вечером опять мы делали привал в какой-то деревне, выпрашивали чего-либо поесть и, измученные от усталости, падали где-нибудь на сено или просто на пол.

За три недели мы прошли почти половину пути. Уже был декабрь, и морозы, особенно по утрам и вечерам, были очень сильные. Наши лица стали почти черными от ветра и солнца — ведь мы были целый день в пути. Только вечером, когда начинало темнеть, мы останавливались на ночлег. В большинстве случаев крестьяне были приветливые и, особенно если у них мало еще было беженцев, всегда предоставляли нам место, то в кухне на полу, то в коридорчике. А когда мы подымались, часто женщины варили нам чай, а иногда даже давали молоко для детей.

Однажды в обед мы сидели в избе и грелись. Вдруг без стука открылась дверь и вошли четыре немецких солдата. Они тоже зашли погреться. Вошедшие немцы расположились в комнате, кто на чем, и начали о чем-то громко между собой разговаривать. Через некоторое время один из них, совсем еще молодой парень, встал, подошел к моей сестре Нине и начал ее целовать. Все в недоумении затихли и молча смотрели на него. А он все целовал лицо Нины и целовал. Нина начала плакать. Тогда мама встала, подошла к солдату и оттолкнула его от нее. Солдат перестал целовать Нину, но не отошел, а стоял перед ней и все смотрел и смотрел на нее. Его друзья, которые тоже были не менее нас удивлены, начали что-то ему говорить, затем оттянули его от сестры и посадили возле себя. Я сидела, глядя на этого молодого немца, и старалась угадать, почему он вдруг начал целовать это незнакомое ему лицо? Может, оно напомнило ему невесту? Сестру? Подругу? Он был еще очень молод, ему можно было дать не больше двадцати пяти. А Нина — почти еще ребенок, с невинным выражением лица, раскрасневшаяся от ветра и мороза. В этом лице была еще совсем детская наивность и какая-то неясная печаль… может, перед неизвестным будущим? Я так и не узнала причины его поведения. Солдаты очень быстро говорили на своем языке, а мы ничего не понимали.

Мы опять пошли дальше. В этой же деревне к нам присоединилась одна еврейка. Она рассказала маме, что убегает от немцев. Ее мужа и детей немцы расстреляли вскоре после оккупации их города в Донбассе. Ее в то время не было дома. Когда она вернулась и все узнала, она сразу же собрала мешок и пустилась куда глаза глядят. Уже два месяца, как она скитается в пути.

Мало-помалу мы приближались к югу. До нашей деревни оставалось каких-то километров двести, меньше половины пути. Конечно, мы не всегда шли прямыми дорогами, их заносило снегом и не было видно. Тогда шли наугад, через поля. Иногда мы ошибались, тогда приходилось возвращаться или менять направление. Но все же мы постоянно двигались. Целые дни мы только шли и шли вперед. Чем дальше на юг, тем чаще и чаще встречали более приветливых людей. Немецкая оккупация была здесь дольше, чем там, откуда мы шли, и люди успели уже приспособиться к жизни. Почти везде теперь давали нам поесть, в каждой избе было тепло и мы уже без больших усилий находили ночлег.

Однажды у меня началась сильная головная боль. Когда к вечеру мы подошли к одной избушке, стоящей посреди поля, — оказалось, что там жила семья пастуха, — меня положили на теплую печь и дали выпить стакан горячего молока. Но температура начала подниматься, и наутро я потеряла сознание.