Опять арест
Опять арест
Это было в начале июля 1944 года. Мы все сидели на кухне и завтракали. Не было еще и девяти утра, как зазвонил телефон. Флора вышла в переднюю к телефону. Через несколько минут она, бледная, с широко раскрытыми глазами, вбежала к нам:
— Надю вызывают в Инсбрук в гестапо! Сейчас за ней придет жандарм. — Старик Мюллер, Эльза, Андре и Клара — все вытаращили на меня глаза. Но я оставалась совершенно спокойной. Все время моего пребывания в Тироле глубоко в душе я чувствовала, что это может случиться. Вот и случилось.
Я встала. Встала и Эльза. Мы вместе пошли в мою комнату, где я хотела запаковать пару вещей. Когда мы наверху остались вдвоем, я сказала Эльзе:
— Обещай мне, что ты никому не скажешь. Я должна тебе что-то поведать.
— Не беспокойся, — отвечала она, — если меня что спросят, я ничего не знаю. Я не скажу об этом даже отцу.
— Я живу у вас под фальшивым именем. Вместе с Любой мы убежали с военного завода в Дрездене, потому что условия там были невыносимы. Тяжелая работа и голод. Мы добрались до Чехословакии, и там нас арестовало гестапо. Из страха попасть в концлагерь мы выдумали новые фамилии. Нина — моя родная сестра.
Эльза задумчиво смотрела на меня:
— Мне часто казалось, что с тобой что-то не то. Я еще никогда не встречала человека, который был бы так подавлен, как ты.
— Я все буду отрицать, — говорю я дальше. — Скажи, пожалуйста, Любе и Нине, чтобы они молчали. Я все сделаю, чтобы в гестапо ничего не узнали.
В маленькую сумочку я запаковала все необходимое на короткое время. Затем я дала Эльзе пачку писем от Шуры.
— Это письма от моей подруги из Дрездена. Сожги их. Они могут выдать меня.
Эльза взяла пачку писем и спрятала их под фартук.
— Поспеши. Жандарм, вероятно, уже ждет внизу, — сказала она.
Когда она ушла, я надела свое новое пальто кирпичного цвета, которое мне купила Эльза на специальные марки в Инсбруке, большую фетровую шляпу, выходные туфли и посмотрела на себя в зеркало: никто не примет меня за остовку. Довольная своим видом, я спустилась в кухню. Жандарм уже ждал меня. От него мы узнали, что никого, кроме меня, не арестовали. Значит, не все еще потеряно!
Тельфский жандарм, пожилой австриец с усиками, привез меня поездом в Инсбрук, затем пешком мы добрались до здания гестапо. Было около одиннадцати часов и суббота. В здании гестапо он оставил меня в коридоре второго этажа, а сам зашел в одну из комнат. Немного погодя он вышел, кивнул мне головой и ушел. А через несколько минут меня вызвали в кабинет. Там сидели два гестаповца в гражданской одежде. Не успела я перешагнуть порог, как один из них, с расплывшимся в улыбке лицом, спросил:
— Вы Виктория Б. из Дрездена?
Не теряя спокойствия, я ответила, тоже улыбаясь:
— Вы, вероятно, путаете меня с моей двоюродной сестрой. Я — Надя Маркова.
Я успела заметить, как улыбка на лице гестаповца застыла. Он поспешно начал рыться в бумагах, которые лежали перед ним в папке. Затем по-французски, обращаясь к своему коллеге, сказал:
— Я думаю, это ошибка.
Я улыбнулась. Он заметил это и сразу же спросил:
— Вы говорите по-французски?
— Немножко.
После этого он сказал:
— Будьте любезны, подождите минутку в коридоре.
Я вышла. Но через несколько минут меня опять позвали. Гестаповец все еще перелистывал бумаги, затем сказал:
— Ваши родители немцы?
— Нет, украинцы, — ответила я.
— Но у вас есть, вероятно, немецкие предки?
— Не думаю. Сколько я помню, все мои предки были или казаки, или же крестьяне.
Сказав это, я вдруг запнулась, не понимая, к чему ведут эти вопросы. От многих земляков мне приходилось слышать, что часто немцы предлагают красивым и молодым иностранцам стать «фольксдойче». И чиновник тотчас спросил меня:
— Вы фольксдойче?
Я решила притвориться немного глуповатой и сказала:
— Нет, кажется, у нас в семье не было немцев.
Мой ответ, наверное, убедил его или в моей глупости, или же в нежелании сделаться фольксдойче.
— Где ваша двоюродная сестра, — спросил он, делая вид, что приступает к более серьезному делу.
— Одна, Нина, — ответила я, — работает в том же районе, где и я. Другая, Виктория, — не знаю. Но Нина, ее сестра, рассказывала мне, что она была в Дрездене.
Я врала с такой уверенностью и наивностью, что — это я заметила по выражению его лица — гестаповец начал сомневаться в своих бумагах.
— Расскажите мне, как и когда вы попали в Германию.
Я начала ему рассказывать ту же историю, которую мы с Любой уже раньше зафиксировали в гестапо в Чехословакии. — О побеге из Советского Союза, о нашем «потерянном» транспорте и прочее. Как только я закончила, второй гестаповец, который все это время сидел молча, встал и подошел ко мне. На чистом русском языке он сказал:
— Хотите чаю?
Я согласилась, удивляясь его хорошему русскому языку. Он вышел, но тотчас же вернулся. А через несколько минут молодой человек внес на большом подносе чай и пирожные. Мы все втроем начали есть пирожные и пить чай. — Как непохоже это было на допрос в Чехословакии! Затем один из них сказал:
— К сожалению, мы не можем закрыть ваше дело. Сегодня суббота, и мы должны на этом прекратить. А вам придется побыть несколько дней в заключении.
Меня повели вниз и на машине отвезли к городской тюрьме, находящейся почти в центре города. Итак — опять тюрьма!
В большой камере было восемь девушек. Кивком головы я поздоровалась с ними, сняла свою шляпу и пальто и повесила на вешалку на стене. Потом села на деревянные нары, которые занимали почти половину камеры. Красивая, стройная блондинка подошла ко мне и спросила:
— Откуда вы?
— Из Одессы, — ответила я.
— Я — полька, Стася, — представилась она. — Почему вас арестовали?
— Я не знаю, — опять ответила я.
— Никто здесь не знает, почему. Вот я сижу уже восемь месяцев в этой тюрьме. Вон та, — она показала к окну, где обняв колени, сидела тоже красивая девушка, — ваша землячка.
Я встала и подошла к ней.
— Здравствуйте, — сказала я, протягивая руку.
Девушка посмотрела на меня, улыбнулась, как мне показалось, немного странно, и тоже протянула руку:
— Женя.
Я стояла возле Жени. Она все еще улыбалась своей странной, как бы неуверенной улыбкой. Мне стало не по себе, и я посмотрела в сторону Стаей.
— У нее здесь не все в порядке, — ответила та, показывая пальцем на свою голову.
— Как вы сюда попали? — опять обратилась я к Жене.
Она не ответила, затем вдруг вскочила с нар и начала дико бегать по камере. Потом она подняла свои юбки и пустилась танцевать. Минуты через две она остановилась передо мной, улыбаясь, и я вдруг увидела необыкновенную прелесть этой девушки: тонкое платье мягко облегало ее округлые, замечательной пропорции груди, бедра, руки, ноги, живот. У нее было типичное лицо украинской девушки: чуть-чуть вздернутый нос, широкие скулы, красивые полные губы, слегка влажные и приоткрытые, за которыми блестели, как жемчуг, зубы. Овальное лицо было обрамлено, как ореолом, блестящими, длинными, цвета спелой ржи волосами. Ее глаза бледно-синие, как безоблачное летнее небо.
Я опять обратилась к Стасе, потому что Женя начала интересовать меня.
— Что с ней?
— Она дура, — ответила Стася, и в ее тоне я уловила едва заметный оттенок неприязни. Поэтому поневоле я начала сравнивать этих двух красавиц. Они были абсолютно противоположны: в то время как от Жени как бы излучался своего рода магнетизм, теплота, душевность, Стася производила впечатление холодной неприступности. Ее безупречной белизны лицо, прямой, классический нос и белые, как слоновая кость, волосы, которые она каждый день тщательно завивала, еще более подчеркивали эту холодность. А взгляд ее спокойных голубых, как и у Жени, глаз, говорил о том, что она знает, как красива. Она смотрела на других с чуть заметным высокомерием и даже, как мне казалось, презрением. Конечно, Стася должна была видеть свою противоположность в Жене.
После ужина Стася объяснила мне режим тюрьмы:
— Через час нам дадут соломенные матрасы. Каждое утро нам надо относить их в коридор и складывать в специальной комнате. Моемся мы тоже в коридоре. Завтрак в восемь. Обед подают всегда в двенадцать, а ужин в шесть.
Остальные девушки в камере были француженки и итальянки. Но среди нас была и одна немка. Это было странно. Немцев, как правило, не сажали с иностранцами. Она сидела за то, что обручилась с молодым человеком, в семье которого были ненормальные. Это было против идеала нацистов — сохранять чистоту и безупречность германской расы.
Вечером Стася опять обратилась к Жене:
— Почему ты здесь? Расскажи же своей землячке.
Женя посмотрела на Стаею, потом на меня и сказала:
— Он обнял меня и поцеловал.
— Больше ничего? — настаивала Стася. — А кто это был?
— Один молодой человек. Я пошла с ним вечером гулять. Потом он привел меня сюда.
— А что он еще делал? Ничего?
Женя покачала головой. Девушки смеялись. Женя тоже смеялась. Потом спрыгнула с нар, подняла свои юбки и пустилась плясать.
— Так она всегда делает, когда спрашиваешь ее о чем-нибудь, — сказала Стася. — Если она не пойдет вскоре к врачу, она совсем лишится рассудка. Но кого это здесь интересует?
Да. То, что происходило здесь, в камере, с нами, вероятно, никого не интересовало. Уже две недели, как я была в заключении. За это время наша камера стал похожа на улей, наполненный пчелами. Теперь здесь было двадцать девушек, большинство — итальянки и француженки. Их запирали, главным образом, за связь с немецкими солдатами. Почти все они были вульгарные и грязные, — дешевого сорта улица. Скоро в камере стало вонять. У одной из них была сыпь на руках и ногах. Она гноилась. По всей вероятности, у нее была венерическая болезнь. Когда однажды наш надзиратель спросил, нужно ли кому-нибудь к врачу, я настояла на том, чтобы обследовали эту девушку. Один раз в неделю в тюрьму приходил врач, и к нему вели больных заключенных. Девушку повели к врачу, и она к нам больше не вернулась. Мои подозрения оказались верными. И здесь мои небольшие знания в медицине помогли. Возможность заразиться в такой тесноте была велика. Мы все пользовались одним туалетом. Из этой толпы грязных уличных девушек только одна выделялась и была не похожа на остальных. Это была римлянка Пия.
Когда ее ввели в камеру в легком шелковом платье, высоко обнажавшем редкую красоту ее ног, она направилась прямо к столу и, не глядя ни на кого, села, как бы боясь прикоснуться к чему-нибудь. На мгновение в камере воцарилась мертвая тишина. Все смотрели на Пию. Глядя на всех свысока и ни к кому в частности не обращаясь, она хладнокровно бросила:
— Здесь есть итальянцы?
Несколько голосов несмело ответило. И сразу же начался громкий разговор наперебой по-итальянски. Позже Пия рассказала нам по-немецки, что она была связана с контрабандистами, за что ее и арестовали.
— Я не пробуду здесь долго, — сказала она. — Мои друзья побеспокоятся о том, чтобы я поскорее вышла из этой вонючей дыры.
И действительно, через пять дней Пию освободили. Но за эти пять дней мы почувствовали, что вместе с Пией к нам в камеру ворвалась часть иной жизни, — бурной, светлой, свободной, о которой многие даже и на свободе ничего не знали.
Ее появление было как луч солнца, случайно упавший в это грязное, мрачное заключение. Этот луч напомнил нам о том, что где-то есть свежий воздух, море, белый песок, на котором можно лежать и загорать. Пия напомнила нам и о том, что в мире есть красивые женщины, которые носят платья из тонкой, мягкой ткани и которых любят мужчины. Она рассказывала нам об интересных приключениях с отважными контрабандистами, для кого она служила приманкой. Она рассказывала нам также о том, как они подкупали немецких служащих, полицию, и какие истории они выдумывали, когда попадались. Мы все не могли наслушаться об удали контрабандистов, но еще больше мы не могли наглядеться на ее красоту. Каждый раз, когда она рассказывала нам о своих приключениях, мы просили ее сесть на стол, чтобы все могли ее видеть. А вечером, когда она снимала платье, чтобы лечь, мы просили ее пройтись по камере, чтобы увидеть ее красивые в легком загаре ноги. Все время своего пребывания среди нас она была для всех нас символом свободы и красоты. И вот она ушла. С ее уходом каждая из нас глубоко в душе почувствовала тоску. Тоску по свободе, по свету, по красоте.
Уже целую неделю стояла ясная, теплая погода на дворе. Мы этого, правда, не видели — окно камеры было под самым потолком — но об этом нам говорили бесконечные сирены, бившие воздушную тревогу. Мы также слышали гул сотен самолетов, пролетавших каждый день над городом. Сквозь запертые двери мы слышали, как каждый раз, когда били тревогу, всех немцев — заключенных и служащих — отправляли в бомбоубежище. Нас же, иностранцев, в убежище не вели.
И вот однажды мы испытали все ужасы бомбардировки города. Бомбили город недолго и, вероятно, серьезных повреждений не было. Но несколько бомб упало во дворе тюрьмы. В наше узкое окно через решетку посыпались камни и земля. Скоро дым наполнил камеру, и некоторые девушки начали задыхаться. Когда один сильный взрыв прозвучал совсем близко от нашей камеры, задрожали стены, а на нас посыпалась штукатурка, и казалось, вот-вот рухнет потолок.
В первые минуты мы застыли от страха. Потом все бросились к двери и начали громко бить в нее кулаками. Но нас никто не слышал. Когда же взрывы стали сильнее и громче, все мы бросились на колени и стали громко молиться — каждая на своем родном языке. Я почувствовала, как во рту у меня пересохло, и я не могла даже пошевелить языком. Вдруг раздался громкий крик. Это Женя упала на пол и начала биться в конвульсиях. Затем она вскочила и стала прыгать по камере. Но все и без того оцепенели от ужаса и на нее никто не обращал внимания. С большим усилием я поднялась, подошла к ней, схватила ее крепко за руку и посадила рядом с собой.
— Молись! Молись Богу, — говорила я, стараясь перекричать оглушительные взрывы.
Через два часа сирены прогудели отбой. С облегчением все отхлынули от двери и тут же попадали от истощения на нары. А немного спустя наш надзиратель открыл камеру. Я рассказала ему о припадке Жени. Ее забрали на следующий день, и больше она не возвратилась к нам. А в камеру начали приводить новых девушек. Теперь это были, в основном, украинки и русские. В отличие от итальянок и француженок, они были чистые, но в то же время молчаливы и запуганы. И никто из них не знал, почему их арестовали. Однажды в три часа ночи в камеру втолкнули молодую девушку лет шестнадцати. Она так громко плакала, что многие проснулись.
— Вы украинка? — спросила я.
— Да.
Надзиратель еще раз открыл дверь и бросил соломенный тюфяк. Я помогла ей положить его на нары.
— Как вас зовут? — спросила я.
— Мария.
Затем она легла на живот и пролежала так всю ночь.
Наутро нам, как всегда, принесли завтрак. Но Мария даже не притронулась к нему.
— Ты должна есть, — сказала ей Стася.
— Я не хочу, — ответила она, вставая и направляясь в уборную.
Возвратившись к нарам, она опять легла на живот и не встала до обеда. Но и обед оказался нетронутым.
— Может ты съешь кусочек белого хлеба с маслом? — спросила ее Стася, протягивая хлеб. — Бери!
Мария отстранила ее руку и начала плакать.
Два раза в неделю Стася ходила убирать конторские помещения, за что ей давали белый хлеб и масло.
— Не плачь! — обратилась к Марии одна из девушек. — Мы все здесь сидим и не знаем, почему.
— Почему ты всегда лежишь на животе, — спросила опять Стася.
— Я не могу иначе, — простонала Мария сквозь слезы.
— Тебя, что? Били?
— Да.
— Покажи! — сказали сразу несколько девушек.
Стася осторожно подняла блузку Марии. Она застонала, а мы все отпрянули от нее: ее спина была почти черная с красными полосками. В некоторых местах кровь прилипла к блузке и трусам.
— Почему ты ничего не сказала? Мы должны сейчас же доложить врачу! — сказала я.
Несколько девушек сразу же подбежали к двери и начали стучать. Дверь быстро открыли.
— Что случилось? — спросил надзиратель.
— Посмотрите на это! — и девушки указали на Марию.
Надзиратель подошел ближе к нарам, где лежала Мария.
Увидев ее спину, он сморщился и, что-то пробормотав себе под нос, вышел из камеры и запер нас опять. Через полчаса появился доктор. Он покачал головой:
— Они же не имеют права… Сколько вам лет?
— Пятнадцать.
Доктор что-то записал в свой блокнот и сказал:
— Я постараюсь что-нибудь сделать для вас.
Затем он поставил Марии компресс на спину.
— Проклятые нацисты! — послышалось со всех сторон, как только надзиратель и доктор удалились.
Тогда Мария рассказала нам свою историю.
Она была домработницей у одного фермера в районе Инсбрука. Там она познакомилась с молодым парнем, тоже остовцем по имени Гриша. Он работал на самолетостроительном заводе. Ходили слухи, что несколько таких заводов находилось под землей. Гриша жаловался, что работа там тяжелая. Фермер давал иногда Марии хлеб и другие продукты, чтобы она помогала своему другу. Так они дружили год. Однажды Гриша пришел очень взволнованный и сказал, что он хочет убежать с завода. Мария приготовила для него маленький узелок с пищей и они простились. Она больше ничего о нем не слыхала. Но через три недели ее забрали в гестапо. Там во время ночного допроса ее избили, потому что она ничего не могла сказать им о Грише.
Когда Мария закончила свой рассказ, к ней подошла одна из девушек:
— Разве ты не знаешь, что иностранные рабочие хотели взорвать завод, но это им не удалось. Поэтому многие из них убежали. Некоторых поймали и арестовали, но не всех. Вот теперь они и разыскивают остальных.
После этого рассказа все замолчали. Каждая сидела, погрузившись в свои мысли, и думала о своем. В эту ночь мы легли спать, почти не разговаривая друг с другом.
Однажды вечером после ужина открылась дверь и в камеру вошли двое — надзиратель и военный немец. Они прошлись по камере, остановились у двери и уставились на нас. Потом военный указал пальцем на меня, и они вышли. На следующий день надзиратель повел меня вниз. Внизу, в коридоре, он передал меня ожидавшему нас вчерашнему военному. Этот повел меня через двор в здание напротив. По лестнице мы поднялись на второй этаж и очутились в просторной комнате на чердаке. Косой луч солнца, пробивавшийся через окно в потолке, осветил внутреннюю обстановку: небольшой письменный стол, железная кровать, плетеное кресло и на полу почти бесцветный, вылинявший коврик.
В странном замешательстве я стояла посреди комнаты. Военный подошел к письменному столу и вынул из шкафа бутылку и два стакана. Он наполнил их какой-то зеленоватой жидкостью и подошел ко мне. Я машинально отступила к двери. Тогда он поставил стакан на стол, взял оттуда завернутый в бумагу пакет и понес ко мне:
— Возьми! Это хлеб.
Я похолодела от ужаса. Мне вдруг стало ясно, зачем он привел меня в эту комнату.
— Ведите меня сейчас же обратно, — сказала я дрожащим от негодования голосом и еще ближе придвинулась к двери. Он улыбнулся и опять подошел ко мне, стараясь обнять меня за талию. Отчеканивая каждое слово, я повторила свою просьбу:
— Ведите меня сейчас же обратно!
Офицерская форма военного зашевелилась. Он тихо смеялся, приближаясь ко мне. В это мгновение я рванулась и выбежала на лестницу. Ухватившись руками за перила, я почувствовала себя безопаснее. Этажом ниже слышны были шаги, голоса людей и хлопанье дверей.
— Если вы не уведете меня обратно, я начну кричать, — сказала я.
— Да, да, я отведу вас обратно, — уже лепетал офицер, стараясь сунуть мне в руки хлеб.
Я оттолкнула его руку, и буханка хлеба, разорвав бумагу, покатилась по лестнице. Офицер быстро побежал за ней и, схватив, унес в комнату. Я твердо держалась за перила и не двигалась с места. Теперь, видимо, он испугался. Он еще раз попробовал погладить мои руки, но я опять громко сказала:
— Ведите меня обратно.
Тогда он запер комнату и молча повел меня обратно в тюрьму, где надзиратель впустил меня в камеру.
— Уже обратно? — удивились девушки. — Им сказали, что меня увели убирать контору.
— Да. Но я не захотела это делать, — сказала я и искоса посмотрела на Стаею.
Она молча сидела в стороне, наклонив свою красивую голову. Только после ужина она подсела ко мне:
— Не говори никому… об уборке… Я уже почти год здесь… Мне все надоело…
Итак, мне стало понятно, откуда у Стаей белый хлеб и масло.
За последнее время сирены ревели все чаще и чаще. Иногда было слышно, как где-то вблизи бомбили, но наша тюрьма оставалась невредимой. Мало-помалу мы стали привыкать к тревожному вою сирен и к грохоту бомбежек.
Однажды после отбоя к нам с улицы донеслись громкие голоса. Мы все бросились к окну, откуда можно было видеть часть улицы. Там шла большая толпа людей, а впереди всех со связанными руками вели двух американских пилотов. Вероятно, их самолет сбили, а их взяли в плен. От радости мы начали кричать им приветы, но, конечно, они нас не слышали.
— Кто здесь говорит по-русски и по-немецки? — спросил однажды рано утром надзиратель, открыв дверь в камеру.
Я подняла руку.
— Пойдемте со мной!
В кабинете следователя, куда он привел меня, стояли два молодых парня. Они были бедно одеты, и на их лицах было какое-то тупое выражение. Я сразу же узнала, что это были остовцы, хотя нагрудных знаков у них не было. Надзиратель оставил меня со следователем, а сам удалился.
В окна кабинета ярко светило солнце, и мне вдруг так захотелось быть на свободе, что я чуть не застонала. В это время высокий, плотный, лет сорока следователь подошел ко мне и сказал:
— Спросите этих парней, кто они и откуда.
Я обратилась к ним с вопросом, откуда они, но, очевидно, они меня совсем не поняли. Тогда я обратилась к ним по-украински, но они только кивали головами. Они наперебой говорили мне что-то на каком-то непонятном языке. Прислушиваясь, я заключила, что это были галичане — украинцы из Галиции. Они говорили на своем диалекте, который почти невозможно было понять. Только с большим трудом мне удалось узнать, что они работают у одного фермера недалеко от Инсбрука. В свой выходной день они приехали в город за покупками. В это время началась тревога, и они вместе с другими попали в бомбоубежище, а вечером, когда они вышли, их арестовали, потому что они находились на улице в комендантский час.
После того как я объяснила следователю историю этих парней, он позвал полицейского и приказал отвести их на станцию и посадить на поезд, чтобы они могли возвратиться к своему хозяину. Затем он обратился ко мне:
— Почему вы здесь?
И я рассказала ему, как меня привезли в гестапо и обещали расследовать мое дело, и что я уже почти два месяца нахожусь в тюрьме и не знаю, что будет. Выслушав меня, он встал, взял свой завтрак и положил передо мной:
— Ешьте!
Я поблагодарила его и начала есть его бутерброд. В это время он стоял у окна и смотрел во двор, потом повернулся ко мне и, улыбаясь, сказал:
— Неприятно сидеть в бомбоубежище, когда такой солнечный день.
— Нам нельзя в бомбоубежище, — сказала я.
Он задумался на минуту, потом опять обратился ко мне:
— Если хотите, можете идти с нами, со мной и моей секретаршей. Когда будет хорошая погода, я буду вызывать вас сюда. Вы сядете за стол и будете делать вид, будто работаете. А когда объявят тревогу, мы все вместе пойдем в убежище. А за это время я разузнаю в гестапо о вашем деле.
Я поблагодарила его. Не знаю, кто он был, немец или австриец — это не играло роли. Был он нацистом или нет — тоже мало что значило. Ко мне он отнесся по-человечески, за что я ему всегда буду благодарна. Он мне понравился сразу же, как только распорядился насчет тех двух парней. Так редко поступают нацисты. Выяснилась еще одна интересная деталь: его секретарша знала Эльзу и Флору. Они вместе ходили в школу. Она обещала мне зайти к ним и передать от меня привет.
Итак, всю следующую неделю я провела в кабинете следователя. И почти каждый день была тревога, которую мы отсиживали в убежище. А потом меня внезапно освободили.
Внизу, в тюремной конторе меня ждала Эльза. Ей сообщили, чтобы она пришла за мной.
— Что нового в Тельфсе? — спросила я.
— Ах! — говорит она. — Все, конечно, думают, что ты шпионка. Это Андре распустил такие слухи о тебе.
— Я не шпионка. Я все еще Надя Маркова.
Мы посмотрели друг на дружку, рассмеялись и больше об этом не говорили. Я рассказала Эльзе о приятном следователе и о том, как он обещал побеспокоиться о моем деле. Вероятно, его содействие помогло моему освобождению. В свою очередь, Эльза сказала мне, что его секретарша заходила к ним за неделю до моего освобождения и что они раньше дружили.
— Да, — сказала Эльза, — мир такой маленький!
В начале сентября установилась довольно прохладная погода. Прошла еще осень, и вот опять зима. И с каждым днем все больше и больше ходили слухи о наступлении союзников и о поражении немцев на всех фронтах. Тельфс наполнялся беженцами. В дом Мюллеров из Инсбрука, особенно под конец недели, приезжала куча родственников и знакомых, чтобы отдохнуть от бомбоубежищ. Среди них была одна их кузина по имени Ида. От нервного напряжения в бомбоубежищах у нее начали выпадать волосы, и она почти облысела. Но доктор утешал ее, что волосы опять вырастут. Она была единственной дочерью известного австрийского генерала, который, конечно же, был на фронте. Несмотря на это, она вовсю ругала войну и Гитлера, и всех нацистов. Война угнала на фронт и ее жениха, теперь, будучи уже немолодой, она могла остаться старой девой.
Тельфс еще не изведал военных налетов. Но однажды в сентябре и на Тельфс сбросили несколько бомб. Они упали недалеко от моста через реку Инн, которая отделяла Тельфс от деревни Пфафенгофен. В мост не попали и вреда много не наделали, но вся деревня и городок всполошились. И в этом уюте стало неспокойно. Как только с юга, со стороны Италии показывались самолеты, сейчас же били тревогу, и все жители бросали работу и прятались в подвалы или убегали в лес и горы.
Однажды тревога началась так внезапно, что мы не успели спрятаться. Мы ринулись в подвал, а бомбовозы низко гудели над нашими головами. Не обошлось и без приключений. Сбегая в подвал, Флора споткнулась, упала на лестнице и очень ушибла руку. Целую неделю она носила ее в повязке, что было причиной разных добродушных насмешек со стороны друзей и знакомых. Когда же тревогу давали до появления самолетов, мы брали провиант и уходили в лес или в горы и просиживали там часами, иногда днями. Обычно уже с утра сообщали по радио, что громадная эскадрилья бомбардировщиков летит в нашем направлении. Часто они пролетали мимо и ничего не случалось. Но через каких-нибудь полчаса земля дрожала от сильных взрывов — бомбили Мюнхен. Это случалось за последние месяцы очень часто. Порой мы просыпались ночью от приглушенного, тяжелого грохота, выходили во двор и смотрели в сторону Мюнхена. Над нами стояло темно-красное зарево. Там был ад.
Единственный, кто не прятался от бомбежек, был Андре. Когда мы уходили на целый день или часами просиживали в убежище, он спокойно оставался во дворе и, конечно, пользуясь отсутствием всех, слушал иностранную передачу. А когда мы появлялись, он, улыбаясь, шел нам навстречу и, обращаясь к Эльзе, говорил:
— Ну, что? Скоро капут?