ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Конференция ПСР в Лондоне. — Итоги революции 1905–1907 годов. Разоблачение Азефа. — Поездка О. С. Минора в Россию и арест его. — Арест Брешковской и Чайковского. — Шишко и Волховской в годы революции. — Правое течение в ПСР. — Начало «психологического отрыва» Савинкова

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Конференция ПСР в Лондоне. — Итоги революции 1905–1907 годов. Разоблачение Азефа. — Поездка О. С. Минора в Россию и арест его. — Арест Брешковской и Чайковского. — Шишко и Волховской в годы революции. — Правое течение в ПСР. — Начало «психологического отрыва» Савинкова

Михаил Гоц был прав: Гершуни заменить было некем. Это был человек необыкновенной революционной интуиции. Его отсутствие болезненно ощущалось нами во время второй и третьей всеобщей политической забастовки, во время московских баррикадных боев, роспуска Думы, в дни Кронштадтского, Свеаборгского, Киевского, Севастопольского восстаний. И если наши мысли в его отсутствие обращались к такому ветерану революции, как Натансон, то мы лишь обманывали себя. Когда Гершуни после своего побега с каторги вернулся в наши ряды — увы, слишком поздно для участия в решительных событиях, — он зорким взглядом быстро оценил положение.

«Марк Андреевич, — говорил он, — это наш большой капитал, только надо знать, как и куда его поместить. Он лучше кого бы то ни было умеет взвесить слабые стороны любого дела, любого плана, любой позиции. Это для нас — целый Государственный Совет. Но каждому свое: Государственный Совет ни премьером, ни диктатором, ни главнокомандующим быть не может. Скорее уж это — спасительный тормоз. Отличный муж совета, ревизор, министр финансов, дипломат — всё, что угодно. Но сказочной разрыв-травы, отмыкающей замки и запоры истории, у него искать нечего».

В дни революции пятого года мы познали на опыте не только сильные, но и слабые стороны Натансона, как революционера. Да, муж совета, муж трезвого опыта, но не человек смелой интуиции и всевзрывающей находчивости. Возможно, что когда-то он имел и эти свойства, как о том гласила молва. Но груз лет отяготил его плечи.

Увы! конечное поражение революции 1905 года было не последней и не самой тяжкой из катастроф, которые были уготованы нам историей, как будто ставшей с этого момента для нас злой мачехой…

К нам подкрадывался черный год партии: год ошеломляющего, кошмарного открытия. Оказалось: с начала боевой деятельности партии в сердцевину ее уже проник и чем дальше, тем глубже вгрызался всеподтачивающий червь провокации. Оказалось: через все страницы ее деяний, не исключая и доблестнейших, была незримо протянута отравленная нить измены. Оказалось: предателем и провокатором был тот самый человек, которому «бабушка русской революции» Катерина Брешковская земно поклонилась за организацию дела Плеве; тот самый человек, которому Гершуни завещал быть его преемником и с которым — непременно вместе — он хотел идти на такое дело, чтобы или победой, или совместной с ним смертью положить конец «кривотолкам».

В августе 1908 г. Ц. К. созвал большую общепартийную конференцию в Лондоне. Конференция открылась 4-го августа и заседала 11 дней. Из 74 присутствовавших делегатов было 48 приезжих из России. В числе остальных, кроме членов Ц. К., находившихся заграницей, присутствовало 11 человек гостей, в числе их народовольцы, бывшие шлиссельбургские узники, Г. А. Лопатин, В. Н. Фигнер и М. Фроленко, жившие тогда заграницей. Открыл конференцию старейший член ПСР Ф. В. Волховской, В своей речи он сказал:

«Я не вижу здесь стольких дорогих, стольких милых, стольких крупных лиц. Я, прежде всего не вижу здесь Григория Гершуни с его необыкновенными стальными глазами, взгляд которых, как острый гвоздь, проникал не только в душу тех, кто имел таковую, но и в нутро субъектов, у которых вместо души — пустое место: в нутро бездушных судей и жандармов.

Гершуни — наша сила и слава — мертв. Я не вижу прелестной девушки, целиком сотканной из света, энтузиазма и силы, — девушки, перед которой я, — старый, испытанный революционный работник, — готов пасть и целовать следы ног ее. Я говорю о Рагозниковой. Здесь нет Карла Трауберга и Кальвино-Лебединцева с их семерыми сподвижниками — все они погибли…

Но я лучше прерву перечень этих дорогих имен. Каждая из этих жизней вырвана из наших сердец с куском живого мяса и оставила после себя вечно сочащуюся рану. Это — страшные потери, но я привел их не для того, чтобы поддаваться тоске, а чтобы вы отчетливее, ярче вспоминали, какими людьми богата русская земля, а, следовательно, и наша партия, ибо она представляет все самые жизненные и самые настоятельные народные требования. А если народ давал из себя такие силы в прошлом, то нет оснований думать, что он не выдвинет их и в будущем. Напротив: чем дальше, тем большие массы захватываются сознательной политической жизнью, а, следовательно, тем обширнее становится почва, из которой вырастают деятели. Потери велики; но никакие потери не могут остановить движение».

В своем докладе о «текущем моменте» я, подводя итоги событиям 1905–1907 гг., вспомнил, что многих поражало, что во время «свобод» по вопросам тактики с.-д. и с. — ры как будто менялись местами.

С.-ры были против борьбы за явочное введение восьмичасового рабочего дня, они считали опасной и преждевременной вторую всеобщую забастовку, в Петербургском Совете Рабочих Депутатов они голосовали против третьей забастовки. Они принимали участие во всех этих наступательных действиях пролетариата, подчиняясь общей революционной дисциплине, чтобы не ослаблять в момент борьбы позиций неправильной тактикой. Почему же с. — ры, которых все привыкли считать ярыми сторонниками самых крайних методов борьбы, здесь так усиленно стояли за осторожность и выдержку, когда с. — д-ы были окрылены готовностью на самое решительное наступление?

Потому, что здесь оказалось различие в оценке борющихся сил; потому, что с. — д-ы, ослепленные успехом первой забастовки, стали на ту точку зрения, что пролетариат достаточно силен, чтобы на своих плечах вынести всю тяжесть борьбы, добить поколебленного и растерянного врага. Отсюда — тактика форсирования событий. От такой тактики мы не ждали ничего кроме перенапряжения сил и без того истощенного борьбой пролетариата. Мы стояли за оборонительную тактику, за самое энергичное использование уже завоеванных свобод в смысле организации и привлечения к движению более глубоких толщ народных масс; нам казалось необходимым, насколько это в наших силах, отложить момент решительного столкновения до тех пор, когда наряду с пролетариатом в генеральном сражении сможет выступить и крестьянство.

«Наша тактика, — говорил я, — не восторжествовала. Против нее была и гораздо более нас влиятельная в городах социал-демократия и просто игра разбуженных стихий, двигавшихся, слушаясь не политического расчета, а непосредственного чувства. События показали, что пролетариат и интеллигенция, выступившие первыми на арену борьбы, не могли не только добить врага, но и удержать в своих руках неожиданно вырванные в первый момент у царского правительства уступки. Крестьянство же не успело вступить в борьбу сколько-нибудь широкими массами, только сравнительно немногие революционные оазисы из всего огромного деревенского мира разделили с городским движением его участь. Не нужно, однако, преувеличивать и всю вину за неуспех движения, валить на то, что другие партии, игравшие дирижирующую роль, не приняли нашей тактики и сделали те или иные ошибки. Это было бы глубоко неисторично.

В силу внутренней логики развивавшихся на наших глазах событий принятие или непринятие той или иной тактики партией могло повлиять на отдельные фазы исторического процесса, но не на окончательный исход его. Первая великая победа, одержанная освободительным движением над царским абсолютизмом, была одержана в кредит. Она была вовсе не результатом достаточной силы революционных общественных элементов, а лишь результатом полной неподготовленности правительства к вновь создавшемуся положению. Ужасный исход русско-японской войны, вместе с революционными ударами внутри, перевернул в стране все отношения. Правительство было поколеблено морально. Немудрено, что в него утратили веру все. Его прежнее видимое могущество не выдержало испытания — и само перестало верить в него.

Если взглянуть на период свобод трезвыми глазами, — говорил я, — без иллюзий, то мы увидим, что самым опасным в нем было несоответствие видимого с реальным. По-видимому, революционные силы были господами положения, находились даже люди, говорившие о правительстве Витте и правительстве Хрусталева; и это в то время, когда правительство располагало всей своей колоссальной вооруженной силой, — а Совет Рабочих Депутатов — несколькими сотнями револьверов да самодельным холодным оружием, в виде пик и палок со свинцовыми наконечниками, наскоро сработанными в мастерских Шлиссельбургского тракта.

По-видимому, крестьянство целыми селами входило в Крестьянский Союз: реально, все эти приговоры о присоединении к союзу были только стихийным сочувственным откликом проснувшейся мужицкой души на первые услышанные лозунги, еще неясные во всём их значении, но уже затрагивающие самые наболевшие струны крестьянского сердца. По-видимому, войска готовы были перейти на сторону революции; реально они были охвачены процессом деморализации и брожения, в целом продолжая оставаться под гнетущей властью дисциплины, заставляющей покорно стрелять по команде в восставших. По-видимому, решался вопрос о том, кто победит завтра в уже почти совсем надвинувшемся бое; реально было лишь превращение России в колоссальный революционный университет и ряд отчаянных попыток самозащиты от первых робких правительственных репрессий.

Кого ослепила видимость, тот готовил себе страшный психологический кризис, отчаяние и разочарование. Кто видел реальное положение вещей, тот старался лишь использовать «во всю» неограниченные возможности проникновения в самые глубокие слои народной подпочвы. И в самом деле, до «революции» мы были ничтожной кучкой. Мы верили, конечно, что наша программа полнее всего отвечает историческим стремлениям русского трудового народа; мы чувствовали, что стоим на верном пути, но проверить эту веру в живой действительности мы не могли, ибо сфера проникновения наших идей в народные массы была крайне ограничена. Краткий период свобод дал нам возможность широко сеять наши идеи на почве, которая По нашим предположениям должна была быть особенно благоприятной для них. Тут оказалось, что результаты нашей работы превзошли во много раз наши самые смелые ожидания. Мы завоевали ряд позиций среди пролетариата, который с. — д-ы считали своей монопольной собственностью. В деревне мы не имели конкурентов.

Тот факт, что 104 члена второй Думы подписали наш проект социализации земли, даже для слепых явился ярким и несомненным подтверждением нашего положения, как великой массовой партии. Краткий период свобод был использован нами полностью. Наши идеи приняты значительной частью рабочих и крестьянских масс. Но успехи наши — чисто идейные. Наше влияние на массы увеличивалось с каждым днем, но мы не успевали закреплять его организационно.

Правительство фактически отняло у народа все те уступки, которые оно сделало в момент подъема революционной волны и собственной растерянности. Если судить по внешности, для правительства всё обстоит благополучно. Третья Дума для него очень полезное украшение, которое ничуть не стесняет его действий внутри страны, а в глазах цивилизованного мира служит наглядным доказательством того, что Россия благополучно пребывает под конституционным режимом. Черносотенные элементы, где они имеются, громко шумят и изображают из себя «народ», преданный старозаветным основам государства российского. Но всё это — внешность. В массах царское правительство уже фундамента не имеет.

Ни для кого не тайна, — сказал я, — что мы разбиты, но разбиты не как массовая партия, а как организация. Разбитость наша заключается в громадном несоответствии между нашими ослабленными организационными силами и той массой, которую нам предстоит обслужить, охватить и закрепить. Из этого положения для нас вытекает настоятельнейшая потребность в строительной работе. Работа эта должна выразиться в том, что мы приспособим нашу организацию к полицейским условиям работы, усилив в ней элемент конспирации и централизованности. Надо сомкнуться, сосредоточиться, усилить партийную дисциплину. Но, чтобы не оторваться от масс, нужно входить во все виды массовых организаций, возникающих в трудовой массе, содействовать их росту и развитию, пользоваться ими для распространения наших идей. Политическая организация охватывает массу односторонне и недостаточно и лишь в исключительные моменты дает всей массе случай проявить свою сплоченность и активность. Колоссальное значение экономических организаций, профессиональных союзов и кооперативов в том и заключается, что они объединяют ежедневно, ежечасно усилия рабочих для улучшения их обыденной жизни, на началах полной самостоятельности и автономии… В сферу нашего партийного воздействия должны быть втянуты все возникающие массовые организации, не исключая и просветительных. Идеи наши брошены в широкие круги трудовых масс, и наша ближайшая задача заключается в закреплении их в сознании трудовых масс».

В конце сентября 1908 года Марк Натансон сказал В. Н. Фигнер:

— Вера, надо принять меры и усмирить Бурцева, который направо и налево распространяет слух, что Азеф провокатор. Мы решили пригласить тебя, Германа Лопатина и Кропоткина разобрать основания, по которым он позволяет себе порочить члена Ц. К. и дискредитировать партию. Согласна ли ты принять участие в этом?

Она ответила — согласием.

Вскоре Кропоткин приехал в Париж и в квартире Савинкова начались заседания. 26-го декабря того же 1908 года было подписано Центральным Комитетом заявление об окончательном установлении провокаторства Азефа.

Дорого обошлись партии укусы пригретой ею на своей груди змеи провокации. Не менее дорого обошлось ей самое прозрение. Тому, кто сам не пережил тех дней, трудно даже вообразить себе размеры овладевшей партией оторопи и ощущения моральной катастрофы. Среди 14-ти крупнейших партийных работников, собранных вместе с наличным составом Центрального Комитета на чрезвычайное тайное собрание для решения вопроса о том, что самый факт предательства отныне непоколебимо установлен подробными показаниями допрошенного нами бывшего директора Департамента Полиции Лопухина, — нашлось только четыре человека, которые признали данные эти достаточными для вынесения Азефу смертного приговора и приведения его в исполнение.

Когда же один из них (Слетов) предложил немедленно отправиться к Азефу и без долгих разговоров собственноручно убить его на месте, — никто не откликнулся сочувственно на это предложение. Более того: представитель партии в Интернационале И. Рубанович противопоставил ему требование строго держаться в таких рамках, «чтобы ни интересы правосудия, ни интересы партии не пострадали», а двое или трое из присутствующих потребовали от собрания гарантии, что на Азефа не будет произведено покушение, или же они пойдут к нему и предупредят о грозящей ему незаслуженной опасности…

На этот раз — думаю, в первый раз в своей жизни — сам старый Марк Натансон растерялся. Зато растерялся до паникерства, до полного паралича воли, до неспособности держаться какого-нибудь решения: «Конечно, — говорил он потом, перед лицом чрезвычайной партийной Судебно-Следственной Комиссии — на нас действовал не страх, что в перестрелке нас убьют, а страх, что будет полный развал партии, что начнется междуусобица». Азеф между тем получил возможность вовремя бежать.

И тут произошел взрыв эмигрантских страстей, дошедших до точки кипения, вакханалия всеобщего смятения и хаоса. Сумятица не пощадила и преданнейших работников партии. Неожиданно явившийся ко мне Карпович, с мучительной тревогой и волнением выслушав мою горестную повесть о том, как показания Лопухина дали мне ключ к разгадке противоречия между видимыми заслугами Азефа и тайными хитросплетениями его измены, — побледнел, схватил шляпу и сдавленным голосом произнес:

— Ну, Виктор Михайлович, если всё это так, то у нас один выход: всем, не медля ни минуты, разбежаться в разные стороны, чтобы не напоминать видом своим друг другу о том, что было и о чем надо забыть навсегда, чтобы можно было как-то еще жить…

Мы не оправдали себя, как организаторы и практические руководители. Мы считаем своим долгом передать ответственные ключевые позиции в партийной организации другим. Но есть ли у нас смена, думал я, мы не знаем. Так будем же заново готовить эту смену, углубим и обновим партийное миросозерцание, всю идеологию партии, ее жизненное миропонимание, ее философию.

Здесь получили начало и мои планы будущих теоретических работ и мысль о большом идеологическом журнале: им скоро стал журнал «Заветы» в Петербурге. На них росли и пробовали себя молодые побеги от старых корней эсеровства, показавшие себя в первых наших успехах 1917 года.

После лондонской общепартийной конференции и еще до разоблачения Азефа Центральный Комитет решил приступить к последовательному восстановлению главнейших областных организаций, из которых состояла партия. На первую очередь было поставлено Поволжье, — как потому, что оно всегда играло основную роль в жизни партии, так и потому, что в эмиграции скопилось десятка полтора надежных товарищей, для которых Поволжье было родиной, во всех городах Поволжья имели связи и, отправившись спевшейся группой, могли рассчитывать немедленно же поставить на ноги работу «по всей линии фронта».

Везде, где среди молодежи назревало какое-нибудь живое дело, О. С. Минор оказывался тут, как тут. В итоге, Минор оказался во главе группы, вел от ее имени переговоры с Ц. К. о ее переброске в Россию, передал просьбу группы отпустить его с нею и сам присоединился к ее ходатайству. После долгих споров в Центральном Комитете было вынесено положительное решение, и О. С. Минор был назначен уполномоченным Ц. К. по Поволжской области, с правом распоряжаться и всеми личными силами спевшейся заграницей группы.

Это было героическое безумие. Но вся жизнь русского революционера того времени нередко сводилась к цепи таких героических безумий. Это ехала группа обреченных. Во-первых в курсе всего предприятия был Азеф. Во-вторых, в состав группы успела войти уличенная впоследствии секретная сотрудница Охранного Отделения Татьяна Цейтлин.

Минор сам рассказывал о своем драматическом прощальном свидании с Азефом накануне отъезда. После беседы о том, что делать Азефу в виду «клеветнических» обвинений Бурцева, причем Азеф «говорил с надрывом, почти со слезами на глазах», — они вдвоем засиделись в кафе до часу ночи, причем Азеф «с печатью страдания на лице» всё время уговаривал Минора не ехать в Россию, ибо его там наверное изловят и повесят. Минор даже рассмеялся и ответил ему так, как и должен был ответить «солдат революции»:

— Не тебе, Иван, говорить об этом. Сколько раз ты рисковал жизнью и никогда не останавливался перед опасностью.

Когда-нибудь это неизбежно должно произойти. Нет, вопрос решен. Завтра я еду. Напрасно уговаривать.

Азеф пошел провожать Минора до его квартиры, «всю дорогу продолжал то же безнадежное дело, стоя у дверей, держа Минора за руку, чуть не умоляя не ехать, — и, в конце концов, расцеловал его и быстро ушел». Вспоминая об этом полтора десятка лет спустя, Минор мог найти этой сцене лишь одно объяснение: «в звере-человеке на минутку человек подавил зверя»… Кто знает?

О. С. Минор благополучно перебрался через границу и в конце декабря прибыл в Саратов. Там он узнал, что предательство Азефа, в которое долго не верилось, окончательно доказано и уже распубликовано Центральным Комитетом. Это был для него оглушительный удар. Но машина уже работала. Ранее его приехавшие товарищи успели связаться с местными людьми, и обычный механизм нелегальной работы уже был пущен в ход. Опять всё то же: организация областного съезда, областного комитета, постановки областной типографии, областного печатного органа. А 2-го января 1909 года массовые аресты смели всё это стройное здание, и Минор оказался в одной из самых ужасных тюрем того времени — Саратовской тюрьме.

Одно дело — сесть в тюрьму в обычное, тихое время, когда даже и на тюрьме почиет благодать патриархального спокойствия и лени.

Или сесть в тюрьму во время апогея подъема движения, когда власть становится или кажется непрочной, когда дыхание свободы пробивается через все щели и скважины, когда сами тюремщики втайне подумывают, не лучше ли «перестраховаться» и кое в чем угождать сегодняшним побежденным, которые завтра могут оказаться победителями.

И совсем другое дело — попасть в тюрьму в момент безнадежного разгрома и упадка движения. Только что восторжествовавшая реакция мстит за пережитые моменты неуверенности в завтрашнем дне. Чем выше вздымалась волна освободительного движения, чтобы затем упасть, тем более искажен неутолимой злобой маниакальных лик реакции. Минор уже раз испробовал это в Якутске. Второй раз пришлось ему это пережить в Саратове: и Саратов в иных отношениях превзошел Якутск… А Минор вступал в стены тюрьмы потрясенным, буквально придавленным тяжестью вести о провокации, разъедавшей годами самую сердцевину организации.

Неукротимая воля Осипа Соломоновича отстоять свое человеческое достоинство, вспыхнувшая «мужеством отчаяния», имела своим последствием, что из четырнадцати месяцев саратовского заключения он 192 дня провел в тюремном карцере. Тюремные власти, сразу решив, что имеют дело с опасным революционером, принялись немилосердно выбивать из него «дух бунта» и, в особенности, проводить систему абсолютной изоляции. Ежедневные обыски с раздеванием донага, грубые окрики, заключение в карцер, перевод из этажа в этаж, из камеры в камеру, вплоть до знаменитого «страшного коридора» или «коридора смертников», где то и дело раздавались крики избиваемых или уводимых на повешение… Зловещее предсказание Азефа «непременно поймают и уж, конечно, повесят» — готовилось как будто стать действительностью…

Впечатлительная, нервная, порывистая натура Минора и в более молодые годы трудно переносила одиночество. Когда-то заявлением, что чувствует, как буквально стоит на границе сумасшествия, — он добился, что ему позволили делить камеру с другим товарищем. Теперь были не те времена. И все протесты, все попытки что-то отстоять, чего-то добиться, подсказанные инстинктом самосохранения, приводили лишь к одному: к дальнейшему ухудшению положения.

У Минора начались галлюцинации, целые ночи борьбы с собой, попытки прогнать галлюцинацию силой воли, самоувещеванием, короткие промежутки освобождения и новые срывы в пропасть жутких видений, являющихся сознанию со всей силой неодолимой и беспощадной реальности.

Только суд и приговор военно-окружного суда в марте 1910 года, назначивший Минору 8 лет каторжных работ, прервал эту безнадежную борьбу со стихией безумия, эту агонию на краю бездны душевного хаоса.

Еще раньше ареста Минора, в сентябре 1907 г., по указанию Азефа, в Симбирске была арестована «бабушка» Брешковская, а 11-го ноября того же года в Петербурге был арестован Н. В. Чайковский, проживавший там по чужому паспорту.

Брешковскую в кандалах привезли в Петербург, и на полтора года о судьбе ее ни звука. Напрасно в Америке, где ее помнят и любят, подымается в ее пользу широкое движение, напрасны обращения оттуда к Столыпину.

У него на всё один, исключающий всякие колебания, ответ: «Она поднимала крестьян против помещиков!». В 1910 г. ее и ее старого друга Н. В. Чайковского судят. Он, заявив, что не принадлежал к партии с.-р., добивается оправдания. Но «бабушка» несгибаема. Со следственным производством знакомиться она не желает: «Пусть этим прокурор занимается, а я свои дела и так знаю». Защитнику она заявляет: «Что ж, ходи, я тебе рада. Рада, как человеку, а какая тут защита? Я царский суд видела, он остается тот же, да и я остаюсь та же». С судом Брешковская объясняется коротко. «Чем занимаюсь? Проповедью революционного социализма. Больше разговаривать нам не о чем. Была на воле делала свое дело без вас; теперь ваша очередь — делайте свое дело без меня».

Приговор: бессрочная ссылка на поселение. «Бабушку» отправляют в Киренск (Якутской области).

В разгаре революционных событий 1905–1906 г. и Леонид Шишко, уже тяжело больной, вернулся в Россию, чтобы собственными глазами видеть и осязать перипетии переживаемой бурной эпохи и разобраться в смысле ее. Контрреволюционный поворот не обескуражил его. Его духовный взор не приковывался к гнетущим впечатлениям исторического сегодня. Он охватывал, на твердом фундаменте личного опыта, гораздо более широкую и длинную историческую полосу. И вот почему в то самое время, когда отчаяние и разочарование было нередким гостем среди молодежи, он сохранял всё время спокойную уверенность в прочность того дела, у колыбели которого он стоял в своей далекой юности. Все события располагались у него в более правильной исторической перспективе. Чуждый чрезмерных надежд разгара революционных событий, он оставался чужд и чрезмерных разочарований. С наступлением реакции он вернулся в Париж, где умер в начале 1910 г.

В 1906 г. приехал из Америки в Россию и X. О. Житловский. Он приехал, когда как раз готовился созыв всероссийского съезда социалистических организаций 15-ти национальностей: то были большею частью союзники ПСР (младо-дашнакцане, грузинские социалисты-федералисты, эстонская ПСР, латышский союз, с. — р-ский по программе, но еще не успевший переименоваться из с.-д. в с.-р.). К ним Житловский смог присоединить еще новооснованную «Социалистическую еврейскую рабочую партию» или, по инициалам ее имени «Серп», и инонациональные отделы общепартийных с.-р. организаций (мусульманский, поволжский, чувашский, осетинский и даже якутский). В виду заслуг Житловского по разработке национальной проблемы, Житловскому предлагалось, по моему предложению, поручить открытие съезда.

Увы, полицейские удары по инонациональным организациям очень ослабили общий их съезд: вместо 15 делегаций собралось 6 и пришлось довольствоваться малоавторитетной конференцией. Самый состав делегации нашей партии, бывшей фактически устроительницей съезда, оказался не авторитетным; глава ее, Натансон, подпал под влияние лидера правого крыла П. П. С., Пильсудского, и вместе с ним провел решение, согласно которому основной вопрос конференции, вопрос национальный, был признан «вопросом открытым» и «еще не вышедшим из стадии внутрипартийных дискуссий». Житловский, разочарованный и даже подавленный, вернулся в Америку.

Ф. В. Волховской в революционные годы жил в Петербурге, а потом в Финляндии. Ф. В. являлся активным деятелем партии. Он особенно увлекался деятельностью среди военных, был тесно связан с нашим Военно-Организационным Бюро; сотрудничал в газетах «За Народ» и «Народная Армия», предназначенных для пропаганды среди военных — солдат и офицеров. После разгрома Военно-Организационного Бюро он вернулся в Англию. В 1911 и 12 гг., как писатель и редактор, он принимал самое деятельное участие в заграничных партийных изданиях «Знамя Труда» и «За Народ». Умер Феликс Вадимович в Лондоне в 1914 г. за несколько дней до объявления войны…

Из других основоположников ПСР Егор Лазарев еще в октябре 1905 г. вернулся в Россию и легализировался. До разгона Второй Государственной Думы он жил в Петербурге, а затем переехал в родную Грачевку, Самарской губернии. Разгром партии, азефовщина заставили E. E. Лазарева возвратиться в Швейцарию. На этот раз не надолго. В 1909 году Лазарев вновь едет в Петербург, где становится секретарем редакции «Вестника Знания» Битнера. После студенческой демонстрации, вызванной смертью Л. Н. Толстого, E. E. Лазарева неожиданно арестовывают и после трехмесячного заключения, в 1911 году, высылают в третий раз в Сибирь, на 4 года. Но благодаря хлопотам друзей, ссылка в Сибирь заменяется ему высылкой заграницу, где Лазарев и прожил до революции 1917 года.

В эти годы партийного затишья в нашей партии начало складываться новое течение, впоследствии оформившееся как «правое крыло» партии. Наиболее выдающимся его представителем был Н. Д. Авксентьев. Н. Д. был одним из трех редакторов партийного органа «Знамя Труда». Он имел полную свободу писать на его страницах о чем угодно и — в дискуссионном порядке — что угодно, но он предпочел образовать рядом с ним особый, уже чисто фракционный орган «Почин». Многие, — лично я не был в их числе, — очень его за это тогда упрекали, но исключительно по линии нецелесообразности, несоответствия интересам момента, а отнюдь не прегрешения против партийной дисциплины. Принцип свободы защиты своих мнений внутри партии в наших рядах торжествовал всегда, и если в чем партию с.-р. и можно было упрекнуть, так это не в подавлении какого-либо «еретического» течения внутри партии, а уж скорее в чрезмерной терпимости к попыткам от автономии мнений перейти к «автономии действий», т. е. к практическим выступлениям, вносящим в жизнь партии жесточайший разнобой и совершенно ломающим самые основы партийной дисциплины.

С «Почина» началось некоторое обособление Н. Д., как лидера «правого крыла» нашей партии. В сущности, первый шаг в этом направлении имел место еще раньше, на Лондонской общепартийной конференции 1908 года.

Авксентьев вообще был богато одаренной натурой. Широко философски образованный, он обладал и высокоразвитым художественным вкусом. Были у него и артистические задатки, которых он не развил. Он был превосходный чтец, блестящий рассказчик и остроумный собеседник.

Психологический отрыв Бориса Савинкова от партии начался давно. В сущности, настоящим партийным человеком он никогда не был. Он был скорее «попутчиком» в партии.

«Я ведь, В. М., собственно говоря, не эсер, а народовол», — заявил он как-то раз и принялся обращать многих боевиков в «народовольчество», которое в изменившейся и усложнившейся обстановке было, как программа, уже не живым, а историческим словом. Попытка объясниться показала, что Савинков просто скептик по отношению ко всем партийным теориям, скептик не по какому-нибудь более глубокому подходу, а по недосугу вдуматься и неимению для этого серьезной подготовки; народовольчество же, именно по изжитости программно-теоретического содержания, оставалось лишь как казовая сторона, которая его и привлекала. Но длилось это недолго.

«Я, В. М., ведь в сущности анарх», — с каким-то смешком заявил Савинков после поездки в Лондон и нескольких разговоров с П. А. Кропоткиным. Если бы Савинков всерьез мог сделаться анархистом, он, конечно, выбрал бы не коммунистический анархизм Кропоткина, а какую-нибудь разновидность анархо-индивидуализма.

Эстетство и духовный аристократизм потом бросили Савинкова на время в сторону «христиан третьего завета», Мережковского и Зинаиды Гиппиус, тогда почему-то вообразивших, что они должны создать какое-то «религиозное народничество» и сделать религию душой революции.

Савинков внес в террористическую среду новый тон, которого раньше, в демократические времена Гершуни, не было и в помине.

Это была своеобразная выправка и психология военно-террористического цеха, свысока относящегося к другим видам работы, как менее героическим. Не все боевики, в атмосфере вечной нервной напряженности и опасности для жизни, умели сохранить идейное достоинство и моральное равновесие, чтобы совсем не поддаться этому новому «душку», каждое проявление которого вызывало трения с «комитетскими» работниками, причиняло нам много и мелких неприятностей и серьезного горя.

После опубликования Савинковым, под псевдонимом В. Ропшин, «Коня Бледного», впервые раздались с разных сторон даже требования об его исключении из партии: морально-политическая сущность этого произведения одними воспринималась, как оплевывание террористов и партии, другими — как претензии на сверхчеловечество и проповедь аморализма.

Савинков резко высмеивал все эти нападки, основанные на незаконном смешении героя рассказа, Жоржа, с автором, а остальных персонажей — с разными его товарищами по боевой работе. Мне казалось ясным, что если Савинков и вложил что-то «свое» в Жоржа, то иное «свое» он вложил в антиподов Жоржа; я знал, что Савинков, хотя и путано, и слабо, но всё же частично отразил в диалогах «Коня Бледного» кое-какие из глубочайших переживаний таких людей, как Каляев и Сазонов.

Я знал, что из своего каторжного захолустья Сазонов требовал, чтобы его тоже исключили из партии, если будут исключать Савинкова. Общее несчастье открытие провокации Азефа — сняло с очереди вопрос о «Коне Бледном»: вокруг Савинкова сплотилось несколько человек, задавшихся целью новыми атаками «очистить террор от пятна», наложенного участием «великого провокатора»; но слишком ли были неблагоприятны внешние обстоятельства, вмешался ли случай, или Савинков оказался несостоятельным, как «единый глава» новой террористической организации, только из нее ровно ничего не вышло.

Савинков вернулся к литературе и в «То, чего не было» пробовал продолжить и углубить постановку морально-революционной проблемы, начатой в «Коне Бледном» — без всякого успеха. Высокомерно-пренебрежительное отношение к людям, иссушавшее его душу, могло дать только карикатуриста, а не художника революции. Верные своему догмату свободы мысли и критики, мы предоставили Савинкову право высказаться на страницах «Заветов»: но не мало крупных партийных деятелей осталось «при особом мнении», готовые уже тогда отнестись к Савинкову, как к «отрезанному ломтю». В последнем отношении, пожалуй, они проявили больше проницательности по отношению к будущему, тогда как мы больше терпимости и уважения к формальным правам всякого несогласно мыслящего члена партии.