Глава 19. Три месяца революции и погромов (октябрь-декабрь 1905 года)

Глава 19. Три месяца революции и погромов

(октябрь-декабрь 1905 года)

Близость революции ощущалась в стране уже в августе. Но мы почувствовали ее только во второй половине месяца. Во второй половине июля и первой половине августа мы в нашем кружке все еще находились под влиянием атмосферы седьмого сионистского конгресса и спора между «Ционей Цион» и территориалистами. Шейн был доволен решениями конгресса, особенно по вопросу раскола и выхода территориалистов из Сионистской организации. Он утверждал, что уважения достойны обе стороны, не искавшие компромиссов и не желавшие затушевать все разногласия. Несмотря на это, я чувствовал себя не победителем, а побежденным. Я утверждал, что «территориалистская» энергия, тяга к земле, которую сионизм только начал пробуждать в еврейских массах, потратится впустую. «Ционей Цион» удовольствуются малым и сделают упор на духовных и культурных аспектах, на историческо-национальной стороне сионизма, а территориалисты будут опираться на исторические процессы, и энергия территориализма перейдет в совсем другое русло, и направление на полное отрицание галута, которое политический сионизм начал насаждать в народе, исчезнет как не бывало.

Верные мне Давид и Зелиг были еще более расстроены, чем я. Они в воображении уже связывали свое будущее с работой первопроходцев, настоящих пионеров в еврейском государстве, или с поселенческой работой ради подготовки почвы. И вот… Оказывается, для этих мечтаний нет никаких оснований. Особенно огорчался Зелиг. Он был тогда молодым человеком лет семнадцати, невысоким и широкоплечим, с тонкими чертами округлого лица и железными ручищами, с курчавыми золотыми волосами и голубыми глазами, глубокими и мечтательными. Я говорил, что в сиянии лица и свете глаз Зелига можно увидеть его рай, все его мечты и упования. Самой большой его мечтой было еврейское государство. «Государство для нас и только для нас». Свободное, социалистическое еврейское государство, но непременно «реальное». И именно в Эрец-Исраэль! Он скептически отнесся к идее нашего присоединения к ССРП: он, Зелиг, не представляет себе иного исхода из галута, кроме как в Эрец-Исраэль. Однако он не хотел продолжать самостоятельно размышлять на эту тему после решения товарищей, да и не осмеливался. Но не переставал шептать мне: «Жаль, что нет еврейского государства, которое могло бы быть в Эрец-Исраэль!» Он абсолютно верил Элиэзеру и всему, что тот говорил. И если «он» сказал, что это невозможно, что нет времени ждать, что если мы будем оставаться на месте еще какое-то время, мы совершенно выродимся, а может, и будем уничтожены, – делать нечего. Надо торопиться! Но несмотря на это… жаль, в Эрец-Исраэль было бы уместнее… лучше. И даже безопасней. «В Эрец-Исраэль мы бы чувствовали себя уверенней. И отец мой так говорит, – сказал он мне. – Если бы ты решил возразить Элиэзеру, мы с Давидом (Капланом) первыми пошли бы за тобой. Сердце подсказывает мне, что этот путь правильный, но слова Элиэзера справедливы».

Все семья Зелига находилась под нашим влиянием: его старший брат, который работал вместе с их отцом-шорником, был членом нашей организации, сестра училась в школе для девушек, и отец с матерью – она была швеей – были постоянными посетителями «недельных хроник», а в их доме был склад оружия кружков самообороны. Зелиг рассказал мне по секрету, что его отец тоже в свое время был революционером и покушался на губернатора или на вице-губернатора.

Его отец, высокий и с роскошной бородой, большими тяжелыми руками и хитрыми глазами, всегда склоненной на сторону головой и небрежной походкой, был образованным евреем, но почему-то старался скрыть свои знания и показать, что он невежда, который нахватался каких-то знаний со слуха. Настроение Зелига беспокоило его отца, и как-то раз, когда сын работал за городом (Давид Каплан устроил его на случайную работу в земскую слесарную мастерскую в пригороде), он пригласил меня к себе. Он рассказал мне по секрету свою историю: уроженец местечка, расположенного между Сувалками и Вильно, половину жителей которого составляли евреи, в юности он помогал отцу, который ездил по деревням с товаром. И вот во время погромов начала 80-х годов стало ему известно, что один из чиновников при губернаторе, чуть ли не его заместитель, разъезжает по деревням и подстрекает к погромам. В одном местечке поблизости, в Больвержишках, были погромы, и согласно сведениям, которые он получил от крестьян, в них был замешан тот самый чиновник – он ездил по губернии и даже в другие заезжал, чтобы подготовить еврейские погромы. Отец Зелига и его друзья из «деревенских» евреев решили отомстить, подстерегли чиновника и сильно избили – по-моему, он умер от этих побоев. Они также ограбили его, чтобы не дать возможности приписать нападению явный политический характер или предположить «еврейский след», а отнести его исключительно за счет грабежа. Бумаги, которые были при нем, они послали «одному из великих раввинов», рассказав ему, что похитили их в гостинице у одного помещика. В бумагах были записи о погромах; отец Зелига слышал, что они пришли туда, куда нужно. Потом он был арестован по подозрению в причастности к нападению. Крестьяне, которых он расспрашивал о поездках чиновника, донесли на него. Доказательств не было, но несмотря на это, его приговорили к ссылке, откуда он бежал и поселился в Лохвице. «Так же я и сына воспитал, – сказал он мне. – Зелиг станет человеком в еврейском государстве! Мой Зелиг – настоящий мужик. Точно как я в молодости».

6 августа был опубликован манифест о Государственной Думе, согласно которому Дума должна была собраться в январе 1906 года. Русский парламент был создан как вспомогательный орган для правительства, несмотря на то, что ему было дано право законодательной инициативы и даже право представлять правительству парламентские запросы по поводу действий чиновников. Согласно закону о Государственной Думе, опубликованному в тот же день, евреям тоже давалось избирательное право, но было известно, что министр внутренних дел Булыгин (первую Думу называли в его честь булыгинской Думой{542}) посоветовал лишить их этого права, а из газет можно было сделать вывод, что была даже специально организована кампания по подаче петиций, просьб и жалоб царю, чтобы он отнял у евреев право голосовать. Но специальная комиссия во главе с царем, в работе которой принимали участие более сорока человек (в их числе министры, высшая аристократия, вся бюрократическая элита, а также известный русский историк Ключевский{543}), обсуждала в течение нескольких заседаний проект Думы и решила дать евреям избирательное право. Интересно, что уже тогда в обществе распространялись слухи, будто один из решающих голосов в пользу евреев принадлежал генералу Трепову{544}; он утверждал, что хотя в среде евреев наблюдается активное революционное брожение, с целью уничтожения причин для недовольства не стоит закрывать им путь для «конструктивного участия» в жизни страны (что было бы возможно при участии в выборах в Думу), и таким образом, можно надеяться, удастся избежать вовлечения умеренных зажиточных евреев в революционное движение.

Однако, в соответствии с опубликованной 6 августа программой, предоставление евреям права голоса, а также то, что это право было дано в городах в основном состоятельным гражданам, предпринимателям, купцам и промышленникам, привело к тому, что во всей черте оседлости евреи были определяющим большинством среди голосовавших в городах. Более того – их число было значительным даже в тех городах, в которых евреи не имели права жительства. Я помню, что в Киеве число голосовавших евреев достигло 40 процентов от всех голосовавших в городе.

Среди евреев и среди неевреев велись споры, надо ли участвовать в этих выборах. Левые утверждали, что выборы нужно бойкотировать. Даже либералы, и среди них Союз для достижения полноправия еврейского народа в России{545}, который заявил об участии в выборах, провозгласили, что они, конечно, примут участие в голосовании, но саму Думу будут бойкотировать и что участвуют они в выборах исключительно по тактическим соображениям.

В эти дни я получил указание из Центрального комитета ССРП С через Шейна), что я должен участвовать в пропаганде бойкота выборов среди евреев Полтавской губернии. Я охотно последовал этому указанию, но объяснял этот бойкот не только общими соображениями, а прибавил к ним «еврейский смысл». Помнится, на собрании еврейских избирателей в Гадяче меня пригласили представить аргументы в пользу бойкота. Я объяснил избирателям, что мы стоим перед революционным процессом, а сущность его – восстание народных масс, которые до сего дня не просто были удалены от всякого участия в жизни государства, но были лишены гражданских прав, а сейчас они требуют права на жизнь и свободу. Они встают на борьбу с властью. «Неужели вы думаете, – спросил я, – что предоставление богатым права давать советы бюрократии хоть как-то удовлетворит этих людей? Вы думаете, что бомбы, предназначенные для бюрократов, не могут быть направлены на плутократов?»

Последнее предложение вызвало сильный гнев одного из избирателей, Зарховича, низкорослого, тощего, лысого и суетливого. Он подпрыгнул и сказал: «У меня два голоса: я одновременно землевладелец и обладаю имуществом в городе. А у тебя есть право голоса? Ничего у тебя нет! К тому же ты молод! По какому праву ты предлагаешь мне отказаться от того, что положено мне по закону? Что, для меня уже приготовлены бомбы?»

Второй, кто напал на меня, был его брат Абрам Зархович – он был выше и толще, менее лысый и более растерянный, владелец большой паровой мельницы; он также был одним из самых богатых людей в уезде. С собрания до поезда я ехал вместе с моим братом Нахумом. Извозчик был типичный горожанин-украинец с хитрыми глазами и пышными усами. Мой брат спросил его: «Кто из двух братьев Зарховичей лучше, Берке или Авромке?» Извозчик ответил: «На этот вопрос сложно ответить. Вот, перед нами проходит пара коров и оставляет навоз. Я проехал на телеге и разделил навоз на две кучки. Скажи мне, пожалуйста: какая половина лучше? Вот так и Берке с Авромкой! Я слышал, они править собираются!» Брат сказал: «Извозчик как будто слышал твои слова. И вот реакция!»

Между тем революционные настроения в стране усиливались день ото дня. Шейн уехал из Лохвицы, а я остался еще на месяц. В дом Дунаевских пришла учительница из Гадяча, тоже из семьи Зархович (ее звали Маня), но не из богатых. Она присоединилась к движению и блестяще проявила себя и в организации самообороны, и в пропагандистской работе, и в профсоюзных делах. Своей серьезностью, сдержанностью и душевностью, прелестной скромностью и любовью к людям, которыми она была наделена, Маня завоевала сердца всех товарищей. Во время нашей первой встречи я сразу подружился с ней. Когда я пришел к Дунаевским (я учил мальчиков ивриту), меня представили ей, и она спросила: «Вы не сын Бен-Циана Динабурга?» Я изумленно раскрыл глаза и ответил: «Что? Это я Бен-Циан Динабург». Она удивилась. Она думала, что мне сорок с лишним лет, и не ожидала, что я ее ровесник. Выяснилось, что я действительно ее ровесник: мы родились в один день, 2 января 1882 года.

Известие о моем реальном возрасте не подорвало ее доверия ко мне. Оказалось, что ошибка в определении моего возраста возникла в том числе и на основании ее беседы с Йехудой Новаковским, который рассказал ей о моих планах в Одессе по поводу партии, которую я задумал, а также бесед обо мне с Шейном. Это признание сопровождалось громким смехом, которым так часто смеются в юности, и послужило основой для крепкой дружбы. Между тем брожение нарастало. Мы знали, что в Лохвице действует организованная пропаганда по подготовке еврейских погромов. Эта пропаганда велась во всех городах губернии. Мы знали имена людей, которые ее вели: нотариуса в Гадяче, богатого лавочника в Ромнах, домовладельцев Лохвицы и прочих.

Мы вступили в переговоры с социал-демократами и Крестьянским союзом по поводу организации совместной самообороны, в которой бы помимо евреев нашей организации участвовали бы представители этих партий.

В конце августа была опубликована правительственная резолюция по поводу событий в Белостоке{546}, в которой правительство отрицало распространившуюся информацию о резне и отметило, что там было убито всего… 35 евреев и трое христиан и ранено всего 33 еврея. Мы знали, что это не так. В самой резолюции было прямо сказано: возможно, что цифры «не соответствуют действительности». Это «всего» было призвано напугать, а в конце резолюции содержалась по сути неприкрытая угроза еврейских погромов и убийств евреев. Резолюция несла евреям ужасные вести.

В течение сентября в ходе пропагандистской работы по вопросу выборов в Думу я познакомился со многими людьми из социалистических партий, украинского [национального] движения и Крестьянского союза, которые действовали в Лохвице, Лубнах и других городах. Когда объявили забастовку на железных дорогах, я был одним из немногих в городе, кто знал о происходящем в округе и о масштабах забастовки. Все ждали публикации манифеста о даровании конституции. Я был уверен, что нам нужно как следует готовиться, чтобы помешать выступлениям черносотенцев, погромщиков, организованных властями, и что это вопрос самый срочный. Я объяснял товарищам, что надо не редактировать всякие «манифесты», а быть готовыми к бою, стоять на страже и смотреть, как правительство будет реализовывать свои обещания. Товарищи со мной не согласились. Правда, в нескольких местах, в том числе в Лохвицах, моя точка зрения была принята. Об этом свидетельствует не только то, что мы смогли организовать совместную самооборону, в которой приняло участие около 30 юношей-христиан, но и то, что мы смогли повлиять на главу местного Крестьянского союза (его звали Бидро), члена городской думы, чтобы он объявил на заседании совета от имении участников самообороны, что, если произойдут погромы, дома всех членов совета, которые приложат руку к их организации, запалят со всех сторон. И всем следует знать, что в наши дни человеку сложно быть спокойным за собственную жизнь, если «дело» начнется.

Через два дня городовой пригласил меня к исправнику. Сдается мне, дело было около пяти вечера. Я подчинился. Домовладельцы испугались. Но я их успокоил: если бы меня хотели арестовать, меня бы не приглашали так вежливо. Городовой ушел, сказав только, что мне следует прибыть немедленно. Через четверть часа я был в полицейском участке. Меня провели в комнату исправника, который произвел на меня несколько странное впечатление своей внешностью. Низкорослый, хромой, тощий и широколицый. Он окинул меня взглядом. По-видимому, его тоже удивил мой возраст. Исправник предложил мне сесть и обратился ко мне со следующими словами: «Мое приглашение, сделанное в такой форме, возможно, удивило вас, молодой человек. Но я хорошо вас знаю – намного лучше, чем вы думаете. И я хочу сказать вам прямо: я знаю, что вы не раз говорили, что исправник – организатор погромов. Но позвал я вас не из-за этого. Я позвал вас потому, что слышал о вас и хорошее, от людей, которым я верю, а также от Михаила Ивановича (Туган-Барановского), и поэтому я оказываю вам исключительное доверие. Вот телеграмма, читайте!» В телеграмме было написано: «Исправнику Лохвицы: охранять почту и казну. Князь Урусов, губернатор».

«Вы понимаете, молодой человек, что значит эта телеграмма? И она послана открыто, не только я прочел ее, ее прочел и кто-то на почте. И я – организатор погромов? Вы знаете, зачем я позвал вас и показал вам эту телеграмму? Не потому, что меня напугали слова Бидро, а потому, что я знаю, что вы потребовали от социалистических партий не организовывать манифестаций и «придерживаться иной тактики». На основании этого я понял, что вам известно многое о том, что случится и произойдет, однако, к моему сожалению, недостаточно… Я могу сказать вам, что погромов не будет, но меня скорее всего из-за этого сместят. Я оказал вам небывалое доверие, потому что я хочу, чтобы вы – и только вы – сами узнали истинное положение вещей».

Я был не столько удивлен встречей и беседой, сколько озадачен содержанием телеграммы. И мне казалось, что исправник тоже был им озадачен и под влиянием этого чувства пригласил меня и сказал то, что сказал. Телеграмма ясно говорила: охранять только казну и почту и не предпринимать ничего против погромов. И косвенно сообщала об этом всему населению…

Три дня спустя, 18 октября, был опубликован Манифест 17 октября{547}, и началась волна жестоких погромов по всей России. И в Полтавской губернии тоже. В соседнем городе Ромны одной из жертв пал мой дядя, Пинхас Островский. Его дом подожгли, жену, мою тетю, убили, а когда он хотел выбраться из горящего дома через окно, погромщики ранили его и швырнули в огонь.

Через два дня, в четверг, из Ромен приехали двое юношей – социал-сионистов, они пришли ко мне и сказали, что это они стреляли в главу погромщиков, лавочника Литвиненко, и убили его на месте. Еще они сказали, что под рубашкой у каждого из них две гранаты – «на всякий случай». Нам удалось в тот же день отослать их дальше – через Гадяч и Зиньков в Полтаву. Самооборона в Лохвице организовала смены, а домовладельцы обратились ко мне со специальной просьбой, чтобы я не покидал города, пока все не успокоится.

После погрома в Ромнах, в среду, 18 октября, Маня Зархович и один товарищ, похожий внешне на украинца, поехали в Лубны за оружием. Поездка была очень опасной, и период между днем, когда я послал их туда, и их благополучным возвращением был одним из самых тяжелых в моей жизни.

Везде, где товарищи послушались моих указаний и смогли организовать совместную оборону, которая функционировала, как у нас в Лохвице, не было погромов. Но почти не было места, где бы не попытались устроить погром и где не было бы организации, которая не прилагала бы к этому усилия.

В Гадяче спорили. Большинство товарищей решило не слушать моего совета. Оборону не организовали, револьверы, добытые мной, надежно запрятали в подвал и пошли митинговать. Результатом были погромы. Во время погромов в том числе был разбит фотоаппарат моего брата, порваны и сгорели все мои «сочинения», в том числе все поэтические «творения». Сохранилась только одна тетрадка – «книга памяти», куда я записывал умные мысли из прочитанных книг. Товарищи из «революционеров» объяснили мне, что они правильно поступили, не воспользовавшись оружием, так как благодаря этому не было жертв и погромщики удовольствовались грабежом. Кстати, на основе моего предложения мой дядя, казенный раввин Гадяча, провел что-то вроде расследования с помощью своих приближенных к власти приятелей, и выяснилось, что исправник Гадяча тоже получил телеграмму, подобную той, что получил лохвицкий исправник, и действовал согласно ей…

Около трех недель мы пребывали в страхе погромов. В октябре всегда происходил призыв в армию. В определенный день, о котором объявляли заранее, юноши, а в большинстве случаев и члены их семей из всех деревень и местечек собирались в уездный город. Дни сбора были приурочены к призыву. Лохвицкий уезд был большим, и поэтому из года в год было три места, где юноши должны были предстать перед призывной комиссией. Однако в том году дополнительные пункты закрыли и решили, что все должны явиться в уездный город. Решение было принято после того, как октябрь прошел без погромов… В городе прямо говорили, что во время заседания призывной комиссии, когда в городе скопятся тысячи призывников, случатся погромы и что призывников собирают в город специально, чтобы можно было не опасаться «угроз еврейской молодежи и их христианских защитников». Ведь нам удалось организовать самооборону, в которой принимало участие около 30 русских юношей, во главе которых стоял Антоненко. Этот Антоненко, русский рабочий, блондин, высокий, с энергичным выражением лица, говоривший уравновешенно и сдержанно, считал самооборону и участие в ней неевреев решающим революционным фактором. Он соглашался со мной в том, что если бы у нас были силы и организационные способности, мы могли бы превратить кружки самообороны в «советы гражданской безопасности», которые сразу объединили бы вокруг революции массы граждан.

Антоненко был в числе призванных в армию, и это несколько облегчило ему ведение среди призывников пропаганды против погромов. Ему помогала группа русских парней, участвовавших в самообороне. С одной стороны, я чувствовал удовлетворение от того, что общая логика, при помощи которой я объяснил идеи самообороны, дала им силу говорить со своими товарищами убедительно и уверенно. С другой стороны, это был неприятный опыт – чувствовать себя «евреями, находящимися под покровительством революционеров». Этот русский парень, Антоненко, доказал нам, сколь велика ценность гражданского мужества. Как-то раз толпа призывников под руководством опытных подстрекателей, которые были приглашены специально, стала кричать: «Бей жидов!» Антоненко, окруженный друзьями, встал перед толпой и звучным голосом, проникнутым уверенностью и мужеством, обратился к толпе с требованием разойтись и не слушать подстрекателей. Толпа повиновалась, люди разошлись и даже скандировали: «Да здравствует Антоненко!»

Был еще один русский, который успокаивал людей, – член земства, в доме которого я встретился с Туган-Барановским. Он пришел в субботу в синагогу (со мной, Дунаевским и главой маленькой группы бундовцев, которая действовала в городе) и с возвышения обратился к евреям, пообещав им, что «русское общество города сделает все от него зависящее, чтобы предотвратить вспышки насилия», и попросил людей не паниковать и опасаться провокаций. Все прошло мирно, несмотря на то, что было очень много попыток организовать погромы именно в этом городе. За то время в Лохвице я понял одну важную вещь: если бы в русском обществе было истинное желание предотвратить погромы, если бы это было осознано как важная задача, немногочисленные люди, обладавшие гражданским мужеством, могли бы повсеместно предотвратить погромы.

В середине ноября я получил специальное распоряжение центрального комитета нашей партии: переехать в Лубны, чтобы быть там представителем партии в революционном комитете. Лубны – уездный город Полтавской губернии и важная станция на железнодорожном пути Киев – Полтава. Правительство придавало городу особое значение: там находился крупный центр украинского движения, которое к тому же имело значительную опору в деревнях Лубенского уезда. И хотя в городе было всего 12 тысяч жителей, все русские и украинские движения и партии уделяли ему особое внимание, так как в 1905 году видели в нем один из центров Украины.

Товарищи ждали меня. Они привели меня на конспиративную квартиру, которую приготовили заранее (квартира была в доме одного из наших товарищей, Лейбовича, который затем окончил курсы в Гродно). В тот же вечер меня пригласили на заседание лидеров и активистов, главными из которых были двое. Первый, Гольдштейн, молодой человек в очках, с приятной речью и взвешенными поступками, хотел стать адвокатом, не так давно женился и представил мне свою молодую жену как девушку очень знатного происхождения (из житомирской семьи Готесман). Он произвел на меня очень плохое впечатление. Я сказал себе: вот яркий представитель «второй партии» (мой отец говорил: есть всего две партии – порядочные люди и непорядочные. И прежде всего человек должен уметь отличать людей из «второй партии» и держаться от них подальше). Гольдштейн говорил гладко, а ты должен был догадываться, что он думает на самом деле. Второго звали Лейбович, это был учитель иврита, с испуганным лицом, очень близорукий, с торопливой речью. Он легко поддавался гневу, был чувствителен и часто обижался, любил книги и почитал мудрецов.

Как эти двое могли стать лидерами движения и влиятельными людьми, я понять не мог… Но спустя день выяснилось, что настоящим лидером был Хаим-шорник, высокий молодой человек со слегка согнутой спиной и хриплым голосом. Он был родом из Могилева. Когда он служил в армии, его арестовали за революционную пропаганду среди солдат, а он сбежал из заключения и жил по поддельным паспортам – старый революционер, который присоединился к ССРП после того, как долго блуждал по чужим полям (перед этим он успел побывать социал-демократом и бундовцем).

Во главе революционного комитета стоял человек, которого все называли Иван Петрович. Его фамилия была Кириенко{548}, впоследствии он стал депутатом второй Думы от социал-демократической партии, был арестован и приговорен к каторжным работам, участвовал в Гражданской войне после Октябрьской революции и погиб от рук колчаковцев. Это был очень красивый мужчина, высокий, с черной ухоженной бородой, прекрасный оратор, умевший управлять толпой. Он стоял во главе Спилки (крестьянский социал-демократический союз на Украине){549}, и его слово на заседаниях воспринималось как приказ. Вторым влиятельным человеком был Афанасий Михайлович, представитель железнодорожных рабочих, смотритель городской железнодорожной станции. Типичный украинец лет сорока с лишним, похожий внешне на украинского поэта Шевченко, но его фамилия была… Шор! Он, без сомнения, был славянином во многих поколениях. Происхождение своей фамилии он объяснил мне тем, что его дед, который был крепостным крестьянином, был мастером по изготовлению конской упряжи (шор) и отсюда получил такую фамилию.

В комитете было еще двое влиятельных деятелей: украинцы Андрей Ливицкий{550} (потом он был главой правительства при Петлюре{551}, а в описываемое время служил секретарем городского уездного суда) и Николай (фамилию не помню), студент-технолог, украинский социал-демократ, который как-то чистосердечно признался мне, что для него основной побудительный мотив к революционной деятельности – это стремление к почету: «Такие люди, как я, должны стоять у руля, а на это у меня при существующем строе нет надежды». Представителем социалистов-революционеров (эсеров) в комитете был еврей по фамилии Каминский, работавший на одной из мельниц в пригороде после возвращения с каторги, к которой был приговорен за революционную деятельность в «Народной воле»{552}. Этот старый революционер открыл для себя «новый мир» и был полон восхищения перед «новым типом еврея и человека» – сиониста-социалиста, в отличие от двух участвовавших в комитете бундистов, студентов из Ромен, которые всегда называли меня «сионистом», опуская слово «социалист». Я открыто смеялся над этим. Доверие и дружба, которыми меня удостоили русские и украинские товарищи, удивили бундистов, и постепенно они изменили свое отношение ко мне и начали идти на сближение.

Дни были переполнены событиями. Забастовка работников почты и телеграфа, вторая всеобщая забастовка, восстания в армии и на флоте, подготовка к третьей всеобщей забастовке. Чувствовалось, что близится решающее, кровавое столкновение с властью. Вопрос был не в том – как ставил его Кириенко, – должны ли мы ускорить столкновение или попытаться оттянуть его. Это уже не зависело от нас. Вопрос был – как укрепить наши ряды, чтобы победить. Победить в столкновении, которое неизбежно и должно разразиться буквально на днях!

В таком духе, с учетом местных условий, проходили дискуссии в революционном комитете и планировались его действия.

Три картины того времени глубоко запечатлены в моей памяти: массовый митинг Крестьянского союза, споры об украинском вопросе в доме Шемета, товарища председателя уездного суда в Лубнах, и споры в революционном комитете о завершении декабрьской забастовки.

Собрание крестьян проводилось недалеко от города Лубны. В нем участвовало около 20 тысяч крестьян. Они собрались вокруг широкой площади, на которой поставили огромный стол, а на стол – большую бочку. Рядом со столом стояли члены революционного совета и главы партий. Собрание вели Кириенко и Ливицкий. Они решили, что я тоже должен выступить. «Нужно, чтобы «настоящий еврей» выступил перед крестьянами, а это может быть только сионист», – сказал Кириенко. «И социалист», – добавил Ливицкий со смехом.

Я подготовился заранее. Я говорил около десяти минут и удостоился бурных оваций. Я связал вместе братство народов, народовластие, освобождение от оков традиции и предрассудков, общественное равенство, свободу Украины и ее историю, а также упомянул судьбу еврейского народа и внутреннюю революцию, в условиях которой мы, евреи, живем изо дня в день. Несмотря на аплодисменты, я не был уверен, что этим крестьянам действительно было интересно слушать выступление «настоящего еврея». Я почувствовал, что во время речи я изменил подготовленный текст, чтобы сделать его более подходящим для слушателей, и его еврейская составляющая все больше и больше ослабевала. И это огорчило меня. Этот случай прояснил мне вечный процесс приспособления евреев.

В начале декабря в Лубны приехал редактор первой петербургской социал-демократической газеты «Начало»{553}. Кажется, его звали Герценштейн{554}. По-видимому, он был евреем или имел еврейские корни. Человек лет сорока, очень высокий – в гостиной судьи Шемета его ноги занимали полкомнаты, а сам он выглядел невозмутимым в своем кресле. Казалось, будто он сидит в шезлонге и ведет ученую беседу, а не говорит о политике.

Он прочел публичную лекцию, посвященную национальной проблеме в России в настоящее время. В основном он полемизировал с украинским движением и изрек (говоря о «национальной полемике») пару фраз против еврейского национализма, приведя его в качестве примера социального абсурда. Условия формирования нации, утверждал лектор, это ее проживание на определенной территории, обладающей географической обособленностью и пригодной для возникновения особого национального хозяйства. По его мнению, подобных условий нет на Украине, ведь «с этой точки зрения между ней и Галицией нет различий…» Я принял участие в дискуссии, которая была довольно острой, и доказал, что основное положение докладчика неверно. В числе прочего я указал на два соображения: а) союз поколений, существующий в сердцах украинской нации; 6) связь Галиции и Украины с исторической и географической точки зрения. Из его слов я сделал вывод, что Галиция – плоть от плоти Украины. Я удачно воспользовался знанием истории края (Лубны и окрестностей) и удивил украинцев своей аргументированной защитой. Хозяин дома и члены его семьи, Ливицкий и его соратники не переставали благодарить меня. Они были рады узнать, что я родился в Хорале, то есть «настоящий земляк».

Дома я записал в свою тетрадь: «После этого спора у меня остался неприятный осадок. Эти украинцы, наверное, думают: два еврея спорят об Украине – есть ли у нее право на существование или нет. Да к черту их обоих!»

В третью неделю декабря выяснилось, что третья всеобщая забастовка и мятежи в армии провалились. В этом не было никакого сомнения. Что же теперь делать? Мы знали, что правительство готовится не просто к жестокой мести, но к уничтожению групп мятежников. Были созданы экзекуционные команды. Рабочие считали, что, пока есть время, следует прекратить забастовку, отослать подозреваемых в ее организации из города, спрятать их, спасти то, что можно, и принять неизбежное.

Заседание было напряженным. Городские рабочие подстрекали своих представителей требовать прекращения забастовки. Для этого были и экономические причины: близилось Рождество, сезон, когда работы становилось больше, а плата увеличивалась. Доверенные лица рабочих представили их аргументы на заседании. Я в нем не участвовал – меня «забыли» пригласить и даже не извинились за это. Я считал, что нужно прекратить забастовку. Я даже посоветовал нескольким главам забастовщиков (в том числе смотрителю железнодорожной станции) скрыться на какое-то время. Но я не хотел – и заявлял об этом товарищам! – чтобы мы осуществляли давление в этом вопросе. И вот ночью, после полуночи, в мою дверь стучат. Передо мной – смотритель станции и еще кто-то из железнодорожных рабочих. Они пришли пригласить меня к Ивану Петровичу, главе революционного совета. Мнения разделились, и совет решил, после долгих споров и вопреки возражениям партий, спросить меня и учесть мое мнение, чтобы какая-то точка зрения получила большинство в один голос. Иван Петрович и Афанасий Михайлович – смотритель станции – совместно со мной вынесут решение.

Я удивился. Вопрос был скользкий. Хоть я и знал, что члены союза железнодорожников почему-то относятся ко мне с большим доверием, я все равно не мог поверить, что они хотят привлечь именно «сиониста» к решению этого серьезнейшего вопроса. Я поделился своим удивлением со своим провожатым. Он рассмеялся. «Ты прав, – сказал он, – Иван Петрович сам это предложил. И ты знаешь, у нас не принято ему возражать». По дороге я сказал ему: «Я понимаю, что меня позвали в качестве второстепенного консультанта – не для того, чтобы влиять на решение о прекращении забастовки, а для того, чтобы сформулировать это решение». «Да, это так, – был ответ. – Большинство решило, что надо прекратить забастовку немедленно, а Иван Петрович возражал, но мнения большинства разделились в вопросе о сроке прекращения забастовки; были разногласия по поводу того, прекращать ли забастовку одновременно или нет, и Иван Петрович потребовал вынести этот вопрос на собрание».

И вот мы пришли. Его квартира, где мы собирались в последнее время, была недалеко от моей. Общий вход находился со стороны главной улицы – дом выходил на улицу, – а в углу двора стоял еще один дом, к которому вела заросшая тропинка. Ставни в этом доме были почти всегда закрыты. В этот маленький домик можно было войти и со стороны переулка. Этот вход был известен только членам совета и приближенным Ивана Петровича.

Иван Петрович был сердит. Он принял нас – не было похоже, что это относилось только ко мне, – с мрачным видом. «Хорошо, – сказал он, – что ты пришел. Немного опоздал. Я удивился, что тебя на было на заседании совета». – «Меня не приглашали». – «Тебя не застали дома и не знали, где ты находишься». – «Я вышел на минутку, можно было оставить записку, намекнуть». – «Мы позвали тебя вот зачем: было решено, что забастовка закончится завтра, но другие товарищи предложили не прекращать ее единовременно: завтра, мол, прекратят бастовать железнодорожники, послезавтра – городские рабочие. Другие на это решительно возражали, и мнения разделились. Они передали решение вопроса Афанасию Михайловичу, тебе и мне». Я прервал его: «Нет нужды, – сказал я, – останавливать забастовку одновременно, но нужно сделать это быстро. Завтра нужно созвать всех городских рабочих на общее собрание. Там они и решат о прекращении забастовки. Тем временем завтра с утра железнодорожники уже вернутся на работу. Так будет правильней: те, кто первыми начали забастовку, первыми вернутся на работу». – «Я принимаю твою точку зрения, но твои аргументы доказывают, что я был абсолютно прав насчет тебя: у тебя есть большая доля ответственности в прекращении забастовки, ты намеками сказал товарищам, что после 18 декабря (день, когда было подавлено вооруженное восстание в Москве{555}) надо отступить, так как близятся экзекуционные команды и жестокие бесчинства, и надо вести себя разумно. Эти слова сеяли панику, и уважающие тебя железнодорожники, которые настаивали на продолжении забастовки, теперь говорят, что надо принять точку зрения «товарища сиониста»…» – «А вы, Иван Петрович, правда думаете, что после подавления восстания в Москве и после того, как забастовка была прекращена в крупных городах, мы тут, в Лубнах, можем удержать позиции и победить?»

Кириенко встал посреди комнаты и сказал серьезно: «Ты солдат, тебе подчиняется крепость, очень маленькая крепость, форт. Ты не должен покидать битвы, не должен мыслить «стратегически» – это дело тех, кто за это отвечает!» Я спросил его: «Есть приказ продолжать забастовку?» – «Если не было приказа прекратить, мы должны продолжать». «Я читал в одной книге, – сказал я, – о разнице между армией, где каждый солдат – винтик в большой машине, и армией, где каждый солдат – командир. Не знаю, какая из этих армий лучше и эффективней, но революционная армия никогда не победит, если каждый в ней будет всего лишь винтиком в машине, а не командиром».

Кириенко помолчал минуту и сказал: «Послушай, ты ведь сионист. Ты мечтаешь о еврейской стране, стремишься туда. Хотел бы ты, чтобы в еврейской стране каждый солдат принимал решения согласно своему желанию и суждению, охранять ли ему рубеж, на который его поставили? Я говорю с тобой прямо. Мне кажется, что ты судишь все только с одной точки зрения – с позиции еврейского государства. Не зря товарищи зовут тебя «сионистом»: если с тебя снять все наслоения – останется сионист и только сионист». «Благодарю вас за комплимент, – ответил я. – Для меня нет большей похвалы, чем сказать, что я все время думаю о моем народе и его будущем. Что же касается сути вопроса, то долг командира – нести ответственность за свои приказы и сохранять «живой дух» армии, чтобы она могла победить. Мы в строю, война продолжается, и надо беречь солдат. Что до соскабливания слоев, то я не люблю это делать: мне кажется, что можно столкнуться с таким наследием, которое, если пользоваться словами Белинского, «не очень приятно и не безопасно».

На минуту воцарилось молчание. Я сказал: «Постараюсь созвать собрание городских рабочих завтра к 9 утра, после того, как железнодорожники выйдут на работу. До свидания», – и вышел. Афанасий Михайлович проводил меня через двор. Он долго жал мне руку, и в глазах его были слезы.

С Кириенко я встретился еще один раз в Киеве, во время выборов во вторую Думу. Он узнал меня. Мы ехали в городском трамвае. Я вдруг почувствовал его тяжелый взгляд, устремленный на меня, который, казалось, говорил: «Не узнавай меня». Я решил тут же выйти, что и осуществил – вышел на первой же остановке. И упал, растянувшись на камнях мостовой. Я здорово шмякнулся, но не пострадал. Я пошел дальше и встретил Кириенко, который шел мне навстречу. Он сказал, что рад видеть меня целым и невредимым, что падение, произошедшее из-за того, что он меня «не узнал», мне не повредило.

Через день-два мне стало известно, что стараниями Кириенко во Вторую Думу от Киевской губернии были избраны депутаты от левых и только от них, и ни единого еврея не выбрали. От евреев баллотировался Л. Моцкин{556}. Лозунг Кириенко, как говорили, был: «Hi панiв, нi попiв, нi жидiв!»

Несмотря на это, он пришел к Моцкину во главе делегации со словами примирения и самооправдания, пообещав охранять права евреев. И Моцкин даже рассказал мне, что искренность Кириенко произвела на него большое впечатление.

С Афанасием Михайловичем я тоже встретился – в начале апреля 1917 года. Он пришел ко мне в Петрограде, с большим трудом отыскав мою квартиру, вместе с еще одним рабочим-железнодорожником и предложил мне… стать представителем союза железнодорожников в Совете рабочих и крестьянских депутатов. «Ты спас нас!» Все старые товарищи на нашем месте сказали бы: надо выбрать Кириенко и Давида-«сиониста». Мы тебя искали и нашли. Это было не так-то просто». Я отказался. Я сказал: «За эти годы я стал старше и умнее. Сейчас я понимаю, что прав был Иван Петрович, а не я. Одну революцию мы сделали вместе и не преуспели. Вторую – делайте без меня. Хотя революционеры уже низложили царя, им еще надо преуспеть в построении чего-то нового». После краткой беседы мы расстались. Как-то я рассказал об этом Берлу, и он сказал: «Я тоже думаю, что прав был Кириенко!»

После прекращения забастовки я сменил квартиру. Товарищи нашли мне комнаты на маленькой симпатичной улочке вдали от центра города. Адрес был известен только двоим-троим друзьям. Через два дня я поехал в Киев. Меня позвали на областную партийную конференцию, назначенную на ближайшие дни, но упорство Кириенко, который отсрочил конец забастовки почти на три дня, отсрочило и мой отъезд в Киев.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.