Глава двадцать восьмая Изгнание бесов: октябрь — декабрь 1889 года
Глава двадцать восьмая Изгнание бесов: октябрь — декабрь 1889 года
И Москве Антона дожидалась Клеопатра Каратыгина: она ушла из Малого театра и подыскивала другую труппу. Ее письмо Антону от 13 сентября задает тон их последующей переписке: «Адски нарядный литератор, здравствуйте! <…> Хлопотала за Императорскую и получила отказ. Теперь хлопочу к Абрамовой и боюсь тоже получить отказ. <…> Я предварительно желала бы повидаться с Вами. Голубчик, по старому знакомству зайдите даже, не забудьте принести обещанную карточку-фотографию»[179]. В ноябре в Москву вернулась благодарная Антону Елена Шаврова: Суворин все-таки напечатал ее рассказ «Софка». Мать Елены звала Антона в гости: «Если вспомните об ялтинских знакомых, то приезжайте повидаться: Славянский Базар, № 94»[180]. (К декабрю Шавровы перебрались на Волхонку, неподалеку от чеховского дома.) Антон вместо себя отправил к Шавровым М ишу. Зачастила в дом Чеховых и Ольга Кундасова — она учила Машу английскому языку, а позже взялась преподавать Антону французский. Дом наполнился звенящими женскими голосами. В ноябре у Чеховых в гостях провела три недели Наталья Линтварева — Антон с завистью отзывался о ее цветущем виде и жизнерадостности. Захаживала и малоприметная учительница музыки Александра Похлебина: ее нежные чувства к Антону позднее обернутся паранойей.
В жизнь Антона вошла новая женщина. Как и Маша, она окончила курсы Герье и теперь преподавала в женской гимназии Ржевской. Это была Лидия Мизинова: Чеховы стали звать ее Ликой, как и актрису Лидию Ленскую. Когда Маша привела Лику в дом, той еще не было и двадцати. Лучший портрет Лики запечатлен в воспоминаниях Татьяны Щепкиной-Куперник, понимавшей толк в женской красоте: «Настоящая Царевна Лебедь из русской сказки. Ее пепельные вьющиеся волосы, чудесные серые глаза под „соболиными“ бровями, необычайная мягкость и неуловимый „шарм“ в соединении с полным отсутствием ломанья и почти суровой простотой — делали ее обаятельной».
Вот что вспоминала Маша: «Ее красота настолько обращала на себя внимание, что на нее при встречах заглядывались. Мои подруги не раз останавливали меня вопросом: „Чехова, скажите, кто эта красавица с вами?“ Когда она в первый раз зашла за чем-то ко мне, произошел такой забавный эпизод. <…> Лидия Стахиевна всегда была очень застенчива. Она прижалась к вешалке и полузакрыла лицо воротником своей шубы. Но Михаил Павлович успел ее разглядеть. Войдя в кабинет к брату, он сказал ему: „Послушай, Антон, к Марье пришла такая хорошенькая! Стоит в прихожей“».
Лика происходила из дворян; ее мать, Лидия Юргенева, была пианисткой и выступала в концертах; отец оставил семью, когда Лике было всего три года. Девочку воспитала двоюродная бабушка, Софья Михайловна Иогансон. Учительское поприще Лику не прельщало. Она мечтала пойти в актрисы, но не могла преодолеть боязнь сцены. При всем своем очаровании и остроумии она была совершенно беззащитна и нередко становилась жертвой мужского бездушия. Еще за полтора года до знакомства с Антоном под видом анонимной поклонницы его писательского дара Лика написала ему полное восторженных комплиментов письмо.
Однако ни одна из женщин еще не производила на Антона такого сильного впечатления, как посетивший его Петр Ильич Чайковский. Композитор уже два года был почитателем чеховского таланта — Антон платил ему взаимностью. Чайковский зашел к Чехову 14 октября; они договорились о совместной работе над оперой «Бэла» по роману Лермонтова «Герой нашего времени». Антон поднес Чайковскому свои книги, надписав последнюю из них, вышедшую под скромным названием «Рассказы», «от будущего либреттиста». Чайковский в ответ подарил Антону фотографию с надписью «А. П. Чехову от пламенного почитателя». Уходя, Чайковский оставил у Чеховых портсигар; воспользовавшись этим, виолончелист Семашко, флейтист Иваненко и школьный учитель Ваня Чехов, взяв из него по папиросе, благоговейно выкурили их и лишь потом позволили Антону отослать хозяину забытую им вещь. В ответ Чайковский прислал абонемент на симфонические концерты в Колонном зале Благородного собрания, которым воспользовалась Маша. Антон посвятил Чайковскому новый сборник рассказов под названием «Хмурые люди». Друзья-литераторы недоумевали. Грузинский ворчливо писал Ежову: «Что за охота Чехову посвящать книгу Чайковскому? Посвятил бы Суворину, что ли»[181].
Суворин простил Антону, что тот не приехал летом в Вену, другие же — нет. Григорович заявил Сувориным, что в последнее время появились писатели лучше Чехова и что Антон в «Лешем» выставил на позор Сувориных. Антона это рассердило: «В пьесе же Вас нет и не может быть, хотя Григорович со свойственною ему проницательностью и видит противное. В пьесе идет речь о человеке нудном, себялюбивом, деревянном, читавшем об искусстве 25 лет и ничего не понимавшем в нем <…> Не верьте Вы, Бога ради, всем этим господам, ищущим во всем прежде всего худа, меряющим всех на свой аршин и приписывающим другим свои личные лисьи и барсучьи черты. Ах, как рад этот Григорович! И как бы все они обрадовались, если бы я подсыпал Вам в чай мышьяку или оказался шпионом, служащим в III отделении».
Григорович затаил в душе обиду на Антона за все понапрасну встреченные им в Вене поезда. А вот Анна Ивановна Суворина была отходчива; 12 ноября она писала Антону: «Вы, я знаю, говорят, влюблены теперь. Правда это или нет? Я только этим и объясняла себе вашу разгульную поездку за границу и только этим оправдала Ваш проступок. О, как я на вас злилась!»[182]
В отличие от Суворина, его жена была отнюдь не прочь увидеть свое семейство отраженным в пьесе.
Напечатав в ноябре рассказ «Скучная история», журнал «Северный вестник» вновь привлек к себе читателей и спасся от финансовой гибели. Рассказ произвел на всех ошеломляющее впечатление. Показав разочаровавшегося в жизни профессора-медика, умирающего в окружении ставших ему чужими когда-то дорогих людей, Чехов открыл в своей прозе новый, экзистенциалистский мотив, на целое поколение опередив в этом Льва Толстого. Той зимою умер от рака печени петербургский профессор Боткин, и в рассказе Чехова увидели пророчество. На этот раз даже Лейкин был снисходителен: «Прелестно. Это лучшая ваша вещь». Актеру и драматургу князю Сумбатову Антон подарил экземпляр журнала с надписью:
От автора, который преуспел И мудро сочетать умел Ум пламенный с душою мирной И лиру с трубкою клистирной.
Между тем «Лешего» все решительно отвергли. Всю осень Павел Свободин, надеявшийся получить пьесу к своему бенефису в Петербурге, писал Антону отчаянные письма:
«[Я] суеверен и ноября в каждом году боюсь, это месяц моих несчастий в жизни (и женился я 12 ноября 1873 г.), а поэтому, если не успеем сладить бенефиса в октябре, как того хочет директор, то уж в ноябре я ни за что не возьму его, — лучше совсем не надо…»
«Вчера вечером я получил Ваше письмо, в котором (я надеюсь?) Вы лжете, что бросили два акта „Лешего“ в Псел… Боже сохрани!!»
«Нужно бы нам за это время недели две пожить вместе или, по крайней мере, видеться каждый день — „Леший“ как из земли вырос бы! Вы, во всеоружии, шли бы за ним в лес, а я перед Вами раздвигал бы колючие ветви, расчищал бы дорогу — и вдвоем мы бы его отыскали и за рога вытащили бы очень скоро, и ничто не помешало бы нам показать его со сцены петербуржцам — „нате, мол, вам! Какого еще вам лешего надо!“ <…> Пишите, ради Бога, создавшего Псел, пишите, Antoine!»
Свободин назначил свой бенефис на 31 октября. В начале октября он специально съездил в Москву взять у Антона готовую пьесу. Домашние актера сняли с нее несколько копий для представления в Театрально-литературный комитет при Александрийском театре.
Девятого октября Свободин читал пьесу членам комитета, среди которых был и разочаровавшийся в Антоне Григорович. Однако пьеса была отвергнута не только по этой причине. Претензий к «Лешему» было высказано немало: во-первых, в черном свете выставлен университетский профессор (каковые в России по рангу приравнивались к генералам; к тому же у всех на памяти был случай, когда студента, который оскорбил московского профессора, насмерть засекли розгами). Во-вторых, пьеса могла показаться скучной великим князьям, которые собирались присутствовать на бенефисе. И вообще, «Лешего» сочли странной, игнорирующей правила комедии и несценичной пьесой.
Свободин отменил свой бенефис, сказав редактору «Русской мысли» В. Лаврову, что даже если «Леший» скучен, растянут и странен, в нем нет «пережеванных положений и лиц, глупых, бездарных пошлостей, наводняющих теперь Александрийскую сцену»[183]. Антона он продолжал умолять: «Дорогой друг, подойдите к Вашему 22-рублевому умывальнику, умойтесь и подумайте, нельзя ли что-нибудь сделать из „Лешего“, чтобы он сразу понравился не только мне, Суворину и тем, кто читал его и советовал не бросать, а и тем, кто советовал сжечь…»
Отзыв Свободина о пьесе был откровенен, но щадил авторские чувства; актер Ленский высказался о ней более жестко: «Одно скажу: пишите повесть. Вы слишком презрительно относитесь к сцене и драматической форме, слишком мало уважаете их, чтобы писать драму». Плещеев вынес свой приговор лишь следующей весной: «Это первая Ваша вещь, которая меня не удовлетворила и не оставила во мне никакого впечатления. <…> Войницкий — хоть убейте, я не могу понять, почему он застрелился!»
В конце концов Антон передал «Лешего» в театр Абрамовой, решив, что предложенные ею 500 рублей аванса ему не помешают. Пьеса спешно репетировалась. Актеры выучили роли скверно, а актрисы играли из рук вон плохо. Премьера, состоявшаяся 27 декабря, окончилась провалом. Три ложи бельэтажа были заняты актерами театра Корша, непримиримыми соперниками театра Абрамовой, — они и освистали пьесу. Добавили жару и рецензенты: «скучно», «бессмысленно», «несносно по конструкции». Чехов забрал из театра пьесу, выдержавшую пять спектаклей, и отказался печатать ее в журналах, хотя к тому времени в провинции уже циркулировало 110 ее литографированных копий. Семь лет спустя, прибегнув к хирургии и алхимии, Чехов преобразит «Лешего» в «Дядю Ваню».
Антон рассчитывал, что «Леший» принесет ему доход, достаточный, чтобы продержаться три-четыре месяца, и теперь нуждался в деньгах. В ту осень после «Скучной истории» он написал лишь одну значительную вещь — рассказ «Обыватели», который впоследствии войдет первой главой в рассказ «Учитель словесности». История провинциального учителя гимназии, решившего ради денег жениться на своей бывшей ученице, имеет реальную подоплеку — откровенное желание Суворина отдать за Антона дочь Настю. Рассказ прозвучал как зашифрованный вежливый отказ Суворину (который без комментариев напечатал его в «Новом времени»)[184]. «Северный вестник» задерживал чеховский гонорар за «Скучную историю». Финансовое положение Антона поправилось деньгами от продажи сборников рассказов, постоянно переиздаваемых Сувориным, да отчислениями за пьесу «Иванов» и водевили.
Семейная жизнь протекала без бурь. Александр в Петербурге под присмотром жены пребывал в трезвости; Ваня с Павлом Егоровичем мирно уживались в казенной квартире; Миша гостил в столице у Сувориных и собирался поступить на должность. Тетя Феничка хворала и таяла на глазах. От Коли остались одни долги — картины его разошлись по кредиторам. Антон с братьями согласились вернуть взятые Колей в долг деньги. О Коле напоминали и другие просители. Тридцатого ноября Анна Ипатьева-Гольден писала Антону: «Простите, что беспокою Вас, но у меня в Москве нет ни одного человека, к которому я бы могла обратиться, обращаться к своим невозможно, они (за исключением Наташи) чуть не умирают с голоду. А дело в том, что я сижу и по сие время на даче в Разумовском без дров и без шубы, и вот я взываю к Вам, пришлите мне ради Христа рублей 15 денег»[185].
Антон послал Анне денег и попросил Суворина найти для нее работу. Однако от желающих поступить в суворинский книжный магазин требовали приличную сумму залога. Получив от Антона еще одно небольшое пособие, Анна подыскала место компаньонки у одинокой беременной женщины; кое-что она зарабатывала, готовя обеды для студентов. Признательность ее к Чехову была безграничной: «Ей-Богу, плакала от благодарности, т. е. от ощущения, доходившего до слез, Вашей доброты. Господи! А ведь я не думала, что Вы такой».
У Антона начался роман с Клеопатрой Каратыгиной. Он побывал с ней на «Гугенотах», прописал ей слабительное. Однако к себе домой не приглашал и даже не упоминал ее имени. Продолжал он встречаться и с Глафирой Пановой; иногда они проводили время втроем. Но, похоже, именно Панова была у него на уме, когда он обмолвился в письме Евреиновой о своей мечте купить имение в Крыму и жить в нем «с какою-нибудь актрисочкой» или когда он писал Суворину (и даже нарисовал на страницах письма чьи-то узенькие ступни): «Я знавал драматических актрис, перешедших из балета в драму. Вчера перед мальчишником я был с визитом у одной такой актрисы. Балет она теперь презирает и смотрит на него свысока, но все-таки не может отделаться от балетных телодвижений».
Не принимая отношений с Глафирой всерьез, Антон свое письмо к Елене Линтваревой подписал «Ваш А. Панов» — явно чтобы посмеяться над сплетнями о его предполагаемой женитьбе. Каратыгина вынуждена была согласиться на унизительные условия, выдвинутые «адски нарядным литератором», — помалкивать об их отношениях, чтобы слухи не дошли до чеховской семьи. У Глафиры самолюбия было больше, и Клеопатра сообщала об этом Чехову: «Сидит у меня Глафира, и мы Вас адски ругаем. Я ей объявила, что Вы собираетесь к ней с визитом только по первопутку. Но она, глядя на нынешнюю погоду, заявляет, что Ваше намерение совершенно невежливо и равняется желанию совсем не быть у нее. Кроме того, <…> поручает сказать, что коли так жалко двугривенного, она принимает дорожные расходы на свой счет. Мой совет: при встрече с нею проговорите, предварительно обдумав, умиротворяющий монолог, потому что все, что она желала бы излить на начальство, изольется на Вас. Хотя при этом влетит, по ее словам, по заслугам и Вам. Словом, изруганы будете, ей все равно, что Вы модный литератор и адски нарядный. Итак, если Вы желаете загладить свой поступок неглиже с ней, то заезжайте за мной (если не постесняетесь ехать по улице с никому не нужной актрисой), и мы поплывем на 3-ю Мещанскую. <…> Приказано приехать в понедельник от 12 до 2 ч. Просят завиться и надеть розовый галстук».
Глафира Панова уехала в Петербург. Следом за ней в столицу отправилась и Каратыгина, прижимая к груди чеховские рекомендательные письма и экземпляр «Скучной истории» (которую она невзлюбила за то, что актерская жизнь трактуется в ней как моральное разложение) с надписью: «Проклятым нервам знаменитой актрисы Клеопатры Александровны Каратыгиной от ее врача А. Чехова». Примерно в это же время Антон признался Вл. Немировичу-Данченко, что, ухаживая за замужней женщиной, он обнаружил, что «покушается на невинность». (Он также говорил ему, что ни один из его романов не длился больше года.)[186]
Чехову претила слава «модного литератора»: когда какая-то поклонница, увидев его в ресторане, начала наизусть декламировать из его прозы, он раздраженно прошептал своему спутнику: «Уведите ее, у меня свинцовка в кармане». Той осенью он чувствовал себя неважно и жаловался в письме доктору Оболонскому, что страдает «инфлуэнцею, осложненною месопотамской чумой, сапом, гидрофобией, импотенцией и тифами всех видов». За письменным столом впадал в оцепенение, сам себе напоминая профессора из «Скучной истории». Вместо того чтобы заняться заброшенным романом, просил Суворина присылать ему на редактуру беллетристический самотек. В числе его подопечных попали и молодые люди, с которыми он познакомился в Крыму. Рассказ Ильи Гурлянда «Утро нотариуса Горшкова» после чеховской правки был напечатан в «Новом времени». В новом рассказе Елены Шавровой «Певички», повествующем о молодой хористке, соблазненной и покинутой актером, у которого есть другая женщина, легко угадывались знакомые прототипы. Он рассказал об этом Суворину:
«В „Певичке“ я середину сделал началом, начало серединой и конец приделал совсем новый. Девица, когда прочтет, ужаснется. А маменька задаст ей порку за безнравственный конец. <…> Девица тщится изобразить опереточную труппу, певшую этим летом в Ялте. <…> С хористками я был знаком. Помнится мне одна 19-летняя, которая лечилась у меня и великолепно кокетничала ногами. Я впервые наблюдал такое умение, не раздеваясь и не задирая ног, внушить вам ясное представление о красоте бедер. <…> Хористки были со мной откровенны, так как я их не употреблял. Чувствовали они себя прескверно: голодали, из нужды блядствовали, было жарко, душно, от людей пахло потом, как от лошадей… Если даже невинная девица заметила это и описала, то можете судить об их положении…»
Минорное настроение отразилось во взглядах Антона на литературу, которыми он 27 декабря делился с Сувориным совершенно в духе желчного профессора из «Скучной истории» или неврастеника «Лешего». Заодно досталось и всей интеллигенции: «Современные лучшие писатели, которых я люблю, служат злу, так как разрушают. Одни из них, как Толстой, говорят: „не употребляй женщин, потому что у них бели; жена противна, потому что у нее пахнет изо рта; жизнь — это сплошное лицемерие и обман“ <…> Подобные писатели <…> в России помогают дьяволу размножать слизняков и мокриц, которых мы называем интеллигентами. Вялая, апатичная, лениво философствующая, холодная интеллигенция, <…> которая не патриотична, уныла, бесцветна, которая пьянеет от одной рюмки и посещает пятидесятикопеечный бордель, которая брюзжит и охотно отрицает все, так как для ленивого мозга легче отрицать, чем утверждать».
Достойной защиты Антон считал лишь медицину: «Общество, которое не верует в Бога, но боится и примет и черта, которое отрицает всех врачей и в то же время лицемерно оплакивает Боткина и поклоняется Захарьину, не смеет и заикаться о том, что оно знакомо со справедливостью».
Суворину стало ясно, что за этим последует: Чехов оставит свою «любовницу» литературу и вернется к своей «жене» — медицине.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.