ГЛАВА СЕДЬМАЯ В Париже. — И. А. Рубанович и Мария Ошанина. — У постели умирающего Лаврова. — Аграрно-Социалистическая Лига. Л. Э. Шишко. — Ф. В. Волховской. — E. E. Лазарев

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

В Париже. — И. А. Рубанович и Мария Ошанина. — У постели умирающего Лаврова. — Аграрно-Социалистическая Лига. Л. Э. Шишко. — Ф. В. Волховской. — E. E. Лазарев

Когда я впервые в 1900 году приехал в Париж, многочисленные новые знакомые обычно принимались меня расспрашивать: ну, что, успел ли я побывать во всех «святых местах» и поглядеть на все живые «иконы»? А один раз меня поставили втупик вопросом: а наше новое светило — «француза из Одессы» тоже уже видели?

Я не сразу сообразил, о ком идет речь. Оказалось, что этою шутливою кличкой местные эмигранты наградили одного из влиятельнейших местных народовольцев, Илью Адольфовича Рубановича. Прошлая его революционная биография не была особенно сложна. Он был причастен к работе одесской народовольческой организации 80-х годов; арестовал его гремевший на юге России и прославившийся своею беспощадностью военный прокурор Стрельников (в конце того же десятилетия за эту беспощадность и его не пощадила рука террориста).

Стрельников был вдобавок ко всему отъявленным антисемитом. Как прокурор, он открыто избрал себе девизом: «лучше схватить и покарать десяток невинных, чем упустить одного виновного». Он уже давно собирался, согласно его собственному выражению, «смастерить большой политический процесс с чесночным запахом», и думал, что в Рубановиче нашел искомую центральную фигуру такого процесса. Арестованный оказался, однако, «крепким орешком», на котором он поломал не мало зубов. В довершение всего Рубанович, родившийся во Франции, по бумагам был французским гражданином. А в то время как раз шла секретная подготовительная работа по налаживанию франко-русского союза, популярностью в передовых кругах французской общественности не пользовавшегося. Чересчур ретивому военному прокурору было дано понять, что в такой момент «дразнить гусей», т. е. шокировать общественное мнение Франции судебным скандалом, задевающим француза, — дело несвоевременное. И он, скрепя сердце, оставил свои широкие планы и выслал Рубановича из пределов Российской империи — просто, как «нежелательного иностранца»…

— Вы его не знаете просто потому, что он не теоретик, не литератор, говорили мои местные друзья. — Зато — какой оратор! Мы, парижане, не раз имели случай его оценить. А открыла его Марина Никаноровна Полонская.

Тут я, приезжий провинциал, вторично провалился: и это имя было для меня лишь «звук пустой»…

— Ну, вот, и начинай после этого дела с этими обомшелыми провинциальными руссопетами, — сказал мне Семен Акимович, когда я спросил его о Рубановиче и Полонской. — Как? И ты приехал в Париж, даже по именам не зная тех лиц, которые прославились в до сих пор еще не вполне отшумевшем «деле об отступничестве Льва Тихомирова»?

Уезжая в 1899 году заграницу, я влачил на себе тяжкий моральный груз: неразрешенную для нас «загадку Льва Тихомирова». А неведомо для нас тою же загадкою мучились — по ссылкам и тюрьмам — былые идейные друзья и боевые товарищи знаменитого отщепенца. Читатель легко себе представит, с каким напряженным интересом шел я знакомиться с человеком, упорно разбивавшим и, наконец, разбившим заграницей авторитет Льва Тихомирова.

Про внешнее впечатление, которое сразу произвел на меня новый знакомый, прежде всего приходилось сказать: импозантное. Крупная, коренастая фигура, свидетельствующая о физической силе; энергичная осанка; в тоне, в жестах, во всех движениях — уверенная и спокойная твердость, свидетельствующая в то же время о большом темпераменте. Хорошо посаженная голова, окаймленная черною шевелюрою, волевой подбородок и хорошо очерченный лоб. В целом — очень красивый еврейский тип, так и просящийся в модель для Саула или Бар-Кохбы, может быть, для Самсона. По манерам — подлинный иностранец, и таков же он по всем приемам речи, тогда для меня еще новым: спрашивать о происхождении шутливой клички «француза из Одессы» не приходилось. У него был красивый и звучный голос, твердого металлического тембра, более всего пригодного для драматической приподнятости рыцарственного, оттенка.

В Париже при изучении обстоятельств распада Народной Воли, для меня выяснилась исключительно крупная роль, выпавшая при борьбе с этим распадом на долю «Марины Полонской», имя, под которым проживала Мария Ошанина, урожденная Оловенникова. Выяснял ли я подробности об измене Льва Тихомирова, или о попытках русских придворных кругов через созданную ими тайную организацию Священная Дружина повести с Народной Волей переговоры о перемирии между нею и властью, или о поездке Германа Лопатина в Россию с целью восстановить Исполнительный Комитет; интересовался ли выдвижением в самой народовольческой организации заграницей новых людей, вроде И. А. Рубановича, — везде наталкивался я на решающее влияние, которое каждый раз имела эта замечательная женщина.

А так как она скончалась за год с небольшим до моего приезда заграницу, то все направляли меня за нужными мне сведениями к ее ближайшей подруге и по России, и по загранице, Галине Федоровне Черняковской, более известной по имени мужа, очень известного революционера, Бохановского. Я решил последовать этим указаниям.

Суровое лицо Черняковской оживилось и всё оно просветлело, когда я произнес имя Полонской.

— Знала ли я Полонскую? Еще бы! Мы ведь обе — родом из Орла, и у нас был общий учитель и вдохновитель Петр Григорович Зайчневский: чистый тип шестидесятника, причастного еще к нелегальным предприятиям Чернышевского; обаятельная личность и прирожденный оратор — пламенный и волнующий. Могучего роста и телосложения, с громовым голосом, с победительной осанкой, с редкой силою и красотою речи. Никогда в своей жизни не видела я человека, способного так ярко развернуть перед слушателями трагедию Великой Французской Революции, освещенную с точки зрения крайних якобинцев.

Она вставала перед нами, как живая, она снилась нам ночью, и самих себя мы видели во сне ее участницами. Весь тот выводок юношей и девушек, которых Зайчневский распропагандировал и благословил на работу и борьбу в России, слыл под именем «русских якобинцев»; а кое-кто из нас и сами так себя именовали. Все мы сразу влились в Народную Волю и почти все миновали предыдущую фазу чистого народничества, для которой характерна идеализация мужика. С ней Маша никогда помириться не могла, и я знала народников и народниц, бледневших от ужаса, когда она произносила звучавшие для их ушей святотатством слова: «я люблю и в то же время ненавижу крестьян за их покорность и терпение». И так же порою бледнели, слушая ее, люди другого типа: не сразу выведшиеся среди нас анархо-бакунисты, верившие в чудодейственное преображение народа под влиянием вспышкопускательства и бунта.

«Бунт — говорила она — предполагает стихию-толпу. Но толпа — не народ; перерождает толпу в народ только народоправство, только самоуправление. Народная воля родится лишь в нем, — вот почему только, когда мы, «Народная Воля», в кавычках, дезорганизуем самодержавие и сокрушим его, явится народоправство, народ и народная воля — без кавычек». Никакие авторитеты на нее не действовали. Вот, например, хотя бы наш революционный ангел-хранитель, наш опекун по конспиративной части — Александр Михайлов. Он долго не мог отрешиться от одной из иллюзий старого народничества: увлекался раскольниками, мечтал о превращении готовой их тайной организации в подсобную для народовольческой. Все мы его бесконечно уважали и ценили; но в этом пункте скептицизм Маши не уставал посягать на его иллюзии и доставил ему не мало огорчений. К нам, немногим в партии «якобинцам», недоверчиво присматривался вначале и Желябов: не внесем ли мы в партию разнобоя, не захотим ли сузить движение до искусства организации заговора для захвата — за спиною народа власти? Но примирился с нами, убедившись, что наш «якобинский душок» это прежде всего требование строгой организационной централизации и дисциплины. А на исходе борьбы, на закате Народной Воли, я уже в наших спорах имела случай говорить, что на деле все мы, члены Исполнительного Комитета, мыслим и действуем, как якобинцы.

Галина Федоровна много рассказывала мне о полной драматизма жизни Ошаниной и подвинула ко мне стоявший на ее столике в рамке небольшой портрет. «Конечно, — прибавила она, — эта поздняя фотография — лишь отдаленный намек на ее красоту в молодости. Здесь она — только тень самой себя. Но вглядитесь в эти тонкие, изящные черты лица. Мысленно оживите эти глаза — они у нее были темные, с поволокой. Представьте себе затаившуюся в углах ее красиво очерченных губ лукавую улыбку. Вера Фигнер, Мария Ошанина и, позднее — Анна Корба: это были три красавицы в Исполнительном Комитете»…

Заграницей Мария Николаевна принялась зорко присматриваться к окружающим и молодежи: не выдвинется ли из нее какая-нибудь новая, свежая сила — богато одаренная и волевая? Зажгла свой фонарь, — «искала человека». Ее внимание, в конце концов, приковал к себе И. А. Рубанович. Тогда недавно еще юноша, политически не отшлифованный, неровный, импульсивный, он требовал большой работы над ним, но в нем уже угадывались данные, обещающие многое. Она не могла не загореться желанием — все силы свои посвятить на то, чтобы сделать из него достойную смену старым, постепенно выходящим из строя лидерам эмиграции. А работать над людьми она умела. По мере того, как он рос, она привыкла смотреть на него, как на свое духовное детище: тут был элемент — или, если угодно, суррогат — чисто материнского чувства.

Она пыталась быть его старшей сестрой-другом: Эгерией его политического восхождения. А потом явилась новая наслойка чувств, более нежных, роднящих больше сестры и матери. Право уж, не могу вам сказать, какой из этих видов привязанности был первичнее и определял тон других. И какая в этом важность, если, в конце концов, все они слились в единое и нераздельное чувство, захватившее ее целиком и без остатка?

А Рубанович? Конечно, она была десятью годами старше его, но эта разница покрывалась ее блестящей личностью и ее пощаженным рукою времени женским очарованием. Рубанович не мог не глядеть на нее снизу вверх: недавний новобранец Народной Воли лицом к лицу с одной из ее героинь, овеянный ореолом живой легенды: и было более, чем естественно, что он стал ее обожать и боготворить. Как-то раз, вспоминая вместе со мной страшное время разгрома Исполнительного Комитета и отчаянных попыток московского центра заместить его, Мария Николаевна вдруг выговорила: «будь с нами тогда Рубанович, каких бы дел наделали мы вместе с ним! А теперь… не тяготеет ли уж и над ним и над нами проклятие эмигрантского бытия? А вдруг для заграницы он остался чересчур русским, а для России стал чересчур иностранец?». Мы не могли для себя разрешить этого вопроса. Он будет разрешен в рядах вашего, только что начавшего выходить на историческую арену поколения. Полонская-Ошанина умерла, так его и не увидев. А Рубанович еще войдет в его ряды, навсегда сохранив в себе благородную память о том, как много внесла в его жизнь эта редкостная по своему умственному и нравственному облику женщина.

С детства отличавшаяся хрупким здоровьем, уже в Москве совсем больная, обреченная долго биться в безнадежных попытках заграничного возрождения Народной Воли, эта замечательная женщина умерла на рубеже 1897 и 1898 годов. Легко себе представить, какую зияющую пустоту оставила она в жизни Рубановича. Прошло еще несколько лет — и на него обрушился новый удар: кончина П. Л. Лаврова. От потери таких друзей было от чего духовно осиротеть. И лишь через несколько лет он оправился, «выпрямился» и воскрес к новой жизни.

* * *

Вскоре после приезда моего в Париж и первого знакомства со старыми народовольцами, в конце января 1900 г., я получил от Семена Акимовича записку с извещением о том, что Петр Лаврович внезапно опасно занемог, и спешным вызовом меня к больному. Я был там физически необходим. При своей крупной фигуре Лавров был очень тяжел, и Семен, кроме себя самого и меня, не видел, кто из близких был бы достаточно силен, чтобы поднимать его, держать на руках переносить и т. п. Потянулись дни и ночи забот и тревог, всё более безрадостные. Недолго нам пришлось принимать участие в уходе за ним. На руках Семена Акимовича и моих через несколько дней, 6-го февраля 1900 года, этот замечательный ученый и мыслитель скончался и в предсмертном бреду не переставал пытаться что-то диктовать и чертить рукою в воздухе.

Смерть его для всех нас была огромным несчастьем, но, как это порою бывает, самая величина этого несчастья всех нас сильно пришпорила. На похороны его 14-го февраля съехался весь цвет тогдашней эмиграции. Траур по Лаврову стал крестинами нашей Аграрно-Социалистической Лиги: незримым крестным отцом ее был дорогой покойник, а как бы душеприказчиком его по отношению к Лиге — стал Семен Акимович.

В числе основателей Лиги были, кроме нас, Леонид Эммануилович Шишко, Феликс Вадимович Волховской и Егор Егорович Лазарев.

Л. Э. Шишко был для нас живым олицетворением начала революционно-социалистического движения в России. Выходец из дворянской среды, офицер, порвавший со своей средой и карьерой, чтобы нести новое евангелие социализма в рабочие кварталы Петербурга, чтобы принять участие в крестовом походе в святую землю народной жизни, он через процесс 193-х, тюрьму, каторгу, ссылку на поселение, побег пришел к новому революционному поколению и встал в его ряды.

Леонид Шишко принадлежал по своему внутреннему складу и по истории своей жизни к тем социалистам-идеалистам, которые выступили на защиту интересов трудящегося люда задолго до того, как сами трудовые массы сознали свои права и начали борьбу за них. Он родился 19-го мая 1852 года в помещичьей семье, и данное ему воспитание обеспечивало ему хорошее привилегированное положение. Он был отдан в кадетский корпус (в то время называвшийся военной гимназией) и, по окончании курса, поступил в 1868 году в Михайловское Артиллерийское Училище в Петербурге. Он был выпущен из училища в мае или июне 1871 года подпоручиком артиллерии, но, к величайшему негодованию начальства и, несмотря на уговоры последнего, немедленно подал в отставку и покинул военную службу. Осенью 1871 года он поступил в технологический институт.

Однако и технологический институт не удовлетворял юного искателя правдивых и полезных народу путей жизни и он решил сделаться народным учителем. Зиму 1871-2 года Шишко еще провел в Петербурге, но затем бросил институт и отправился в Москву, где у него был близкий товарищ, питавший одинаковые с ним стремления к сближению с трудовой массой. Оба предложили свои услуги земству в качестве народных учителей. Однако, Леониду не суждено было пойти по этому пути. За время своего студенчества он встречался с некоторыми членами кружка «чайковцев» (так названного по имени одного из наиболее видных и старейших его членов — хотя и не основателя — Николая Васильевича Чайковского), не зная еще, но догадываясь, что они составляют тайную организацию. Кружок оценил нравственный облик юного народника и как раз в то время, как последний ждал ответа в Москве от земских управ, которым он послал письма, он получил письмо от Кравчинского, сообщавшего о том, что кружок чайковцев приглашает Леонида вступить в число его членов. Шишко немедленно выехал в Петербург.

Это составило эпоху в жизни Шишко. Кружок чайковцев развил и укрепил в нем те черты — нравственную цельность, чистоту и искренность, которые с начала до конца его революционной карьеры составляли его силу, и наложил на него ту печать беззаветного идеализма, которая не стерлась за всю его жизнь.

Жизнь Феликса Волховского — это краткая история русского революционного движения, верным и непоколебимым слугой которого он оставался до конца дней своих. Его молодость прошла в эпоху «хождения в народ» с ее чистой верой, энтузиазмом и самоотверженностью. Вместе с Брешковской, Войнаральским и Коваликом Волховской был одной из самых ярких фигур в знаменитом «процессе 193-х» в 1877 г., завершившим первую попытку широкой социалистической пропаганды в народе.

После трех лет тюремного заключения, навсегда подорвавшего его здоровье, и одиннадцати лет Сибири Волховской в 1889 году бежал заграницу сначала в Америку, потом в Англию, где он основался окончательно и где, сблизившись с английскими социалистическими кругами, проявил себя как неутомимый пропагандист и талантливый писатель. Здесь, вместе с другими русскими эмигрантами, он издавал «Летучие Листки» Фонда Вольной Русской Прессы. С образованием Аграрно-Социалистической Лиги он становится ее членом.

В нем удивительным образом сочетались ярко выраженная индивидуальность, накладывавшая свою печать на всё, с чем он прикасался, с глубокой терпимостью к чужим взглядам, с умением понять чужое мнение и подчинить ему свой личный взгляд, если он не принимается большинством. Европеец по своим привычкам, он вошел в английскую жизнь и пользовался большой популярностью в демократических кругах Англии.

Перед ним здесь была открыта широкая арена общественной деятельности, но он был безраздельно предан делу русской революции, делу русского народа.

Егор Лазарев родился в 1855 г. Отец и мать его были крепостными. В 1864 году отец отвез молодого Егора в Самару и поместил в услужение к тетке, имевшей мелочную лавку. В 1865 г. E. E. Лазарев поступил в приходское училище, по окончании которого с «похвальной книгой», в 1866 г. поступил в трехклассное Уездное училище, где тоже был одним из первых учеников, а затем — в Самарскую гимназию. Обладая блестящими способностями, бывший крепостной кончил гимназию первым учеником.

Маячит впереди университет заманчивыми огнями знания. Но широкий поток революционного движения захватывает молодого Лазарева. Лазарев идет в народ для пропаганды социалистических идей. Вскоре его арестовывают и отправляют в Самарскую тюрьму. После трехлетнего предварительного заключения Лазарев предстал перед Верховным Судом Правительствующего Сената по знаменитому процессу 193-х. Вместе со Львом Тихомировым, Андреем Желябовым, Софьей Перовской, Лазарев был по суду оправдан. Неутомимый Лазарев немедленно возвращается к революционной работе.

Аресты, тюрьма и ссылка почти целиком заполняют ближайшие двенадцать лет его жизни, пока в июле 1890 года Лазарев не бежит из ссылки в Восточной Сибири через Японию в Америку. С осени 1890 г. по март 1894 г. Лазарев прожил в Америке, исколесив ее вдоль и поперек.

Весной 1894 г. Лазарев переезжает в Лондон. Отсюда едет в Париж представителем Фонда Вольной Русской Прессы, но вскоре убийство президента Карно вызывает волну реакции во Франции. Начинаются преследования иностранцев. Палата вотирует знаменитый закон об анархистах. Как «анархист», арестовывается и Лазарев и высылается из пределов Франции. Лазарев возвращается в Лондон, где становится секретарем Фонда. Летом 1895 г. Лазарев переезжает в Швейцарию и поселяется в местечке Божи над Клараном.

Когда была основана Аграрно-Социалистическая Лига, E. E. Лазарев был избран членом редакционной коллегии Лиги.

В конце 1901 года Лига выпустила первое свое публичное заявление. К началу 1902 г. она уже выпустила 25.000 экземпляров разных брошюр. Летом того же года ее издательство слилось с заграничным издательством Партии Социалистов-Революционеров. Отчет объединенного издательства за 1902 год дал уже 317 тысяч экземпляров брошюр, в количестве свыше миллиона печатных листов. Этот наш «первый миллион» был отпразднован Семеном Акимовичем, как самый большой личный праздник.

Шесть лет секретарства у П. Л. Лаврова были для Семена Акимовича как бы шестилетним университетским курсом. Под диктовку Лаврова он записал монументальный «Опыт истории мысли», «Переживания доисторического периода» и «Введение в историю мысли», изданное в России при содействии проф. М. М. Ковалевского под псевдонимом С. Арнольди. Изложенную в этих трудах Лаврова энциклопедическую научно-философскую систему Ковалевский сравнил с ближайшими к нему по времени такими же двумя системами — Огюста Конта и Герберта Спенсера, подчеркнув, что она им не только не уступает по замыслу и выполнению, но превосходит их.

Если Глеб Успенский надолго покорил сердце Семена Акимовича, то Лавров дисциплинировал его ум и поднял его на вершины человеческого знания. Когда Лавров умер на моих и его руках, у меня явилось ощущение, что духовно осиротевший Семен Акимович едва ли не всю полноту своей к нему привязанности перенес — на меня.