СЕМЬЯ ВОЛШЕБНИКА

СЕМЬЯ ВОЛШЕБНИКА

Это было 13 августа 1955 года на морском курорте Устка, который в недавнем прошлом назывался Штольпмюнде. Прекрасное солнце сияло во всю мочь, небо голубело так, что голубее и быть не могло. Балтийское море было спокойно, можно сказать, величественно. Я сидел в плетеном пляжном кресле и читал Гёте, делая это добровольно и в то же время по поручению работодателя. Да, это чтение мне оплачивалось, пусть и не слишком щедро. Мне надлежало подготовить для одного варшавского издательства подборку стихотворений поэта. Я размышлял: чем старше я становлюсь, — а мне исполнилось уже 35 лет, — тем больше восхищает меня лирика Гёте, заняв место, принадлежавшее в детстве и ранней юности балладам Шиллера, которые и пробудили во мне любовь к поэзии.

На миг я прервал чтение и, подняв глаза, увидел девушку, блондинку лет шестнадцати-семнадцати, обаятельную и прелестную. Легким шагом, пребывая в хорошем настроении, она приближалась к моему креслу. Девушка подала мне два конверта и улыбнулась так весело и радостно, будто не было никаких сомнений в том, что она принесла только хорошие вести. Потом она распрощалась, сделав кокетливый книксен, и убежала. Ее тонкая и широкая светло-синяя юбка развевалась на ветру.

В одном из конвертов было письмо, отправленное из Швейцарии. Оно начиналось словами: «По поручению моего мужа, который, к сожалению, болен и находится в здешней кантональной больнице, — но, к счастью, ему уже лучше, — я отвечаю на Ваше дружеское письмо от 9 июля». Письмо было подписано: «С дружеским приветом Ваша Катя Манн». Во втором конверте была телеграмма из Варшавы, с Польского радио. Текст гласил: «Томас Манн вчера скончался тчк просим некролог пятнадцать минут по возможности еще сегодня». Испытал ли я потрясение? Выступили ли у меня на глазах слезы? Или я все еще думал о красивой девушке в синей юбке? Не могу вспомнить. Но уверен, что почувствовал себя брошенным. Ведь я понимал, что он, Томас Манн, произвел на меня такое впечатление и так повлиял, может быть, даже настолько сформировал меня, как ни один другой немецкий писатель нашего[66] столетия. Я знал, что после Гейне не было писателя, с которым я чувствовал бы столь сильную и глубокую связь. Я сидел в кресле, ощущая некоторую беспомощность.

В свое время в прусской гимназии мне внушили, что приличествует оказывать мужественное сопротивление всему женственному, мягкому и элегическому в себе. Но если уж женственное и сентиментальное приближалось, то надлежало безусловно и немедленно вспомнить о долге. Потому-то я с письмом из Цюриха, с телеграммой из Варшавы и с томом Гёте в руках быстро пошел к дому отдыха, где жил. Некролог, которого от меня ожидали, следовало написать сейчас же. Погода вдруг переменилась, с моря задул резкий ветер. Мне казалось, что внезапно стало холоднее.

С Катей Манн я познакомился только в апреле 1967 года. Вместе с Хансом Майером я приехал в Цюрих, чтобы в доме Маннов в местечке Кильхберг, расположенном непосредственно у стен Цюриха, записать беседу по радио с Эрикой Манн для серии «Литературное кафе». На воротах висела табличка «Д-р Томас Манн». В прихожей несколько грамот в рамках напоминали о Нобелевской и других премиях, а также о многочисленных степенях почетного доктора. Хотелось бы думать, что их вывесили только после смерти Томаса Манна. Нас провели в жилую комнату, из широких окон которой открывался чудесный вид на Цюрихское озеро.

Вскоре вышла Катя Манн, одетая в темно-серое платье почти до пола. Она выглядела как строгая настоятельница монастыря, как импозантная директриса приюта для бедных. Ханс Майер держал в руке большой букет, который г-жа Манн вовсе не собиралась у него брать. Она довольно резко напустилась на моего спутника: «Вы писали, что позднее творчество моего мужа клонится к упадку». Майер, все еще держа в руке цветы, был смущен, как школьник, и беспомощно пробормотал: «Но, милостивая государыня, я позволю себе просить вас принять во внимание…» Катя Манн тут же прервала его: «Не возражайте мне, господин Майер, вы писали, что поздний стиль Томаса Манна клонится к упадку. Вам следовало бы знать, что о моем муже во всем мире ежегодно предъявляются к защите и публикуются больше докторских диссертаций, чем об этом… об этом… Кафке».

Майер не мог ничего ответить, так как открылась дверь и вошла дочь Томаса Манна, та, которую отец, вспоминая слова Вотана о Брунгильде, назвал «счастье отца и гордость его». Появилась Эрика Манн. Бывшая актриса носила длинные черные шелковые или парчовые штаны. Она опиралась на серебряные костыли. С 1958 года Эрика несколько раз ломала ноги и бедро, так что ее походка была несколько затрудненной, но в то же время гордой и энергичной. Женщина, исполненная чувства собственного достоинства, твердо решила не скрывать или, тем более, не игнорировать то, что ей мешало. Нет, она, напротив, хотела акцентировать это обстоятельство и таким способом добиться дополнительного эффекта. С первого взгляда чувствовалось, что имеешь дело с необычной личностью. Сразу же было видно, что Эрика Манн, недавно перешагнувшая шестидесятилетний рубеж, когда-то была красивой и властной, как царица амазонок. Так и стояли передо мной два представителя семьи, которой не может уподобиться ни одна в нашем столетии. Мелькнула мысль: как для англичан их Виндзорская династия, так и для немцев, во всяком случае интеллектуалов, Манны.

Вместе с Эрикой Манн мы удалились в соседнюю комнату, где уже были установлены микрофоны и подготовлены книги, о которых она хотела говорить во время передачи. Потребовалось совсем немного времени, чтобы убедиться, что Эрика, с 1947 года помогавшая отцу в качестве блестящего редактора его поздних произведений, была в разговоре о литературе, как и прежде, остроумной и находчивой, темпераментной и любящей поспорить. С несомненным неприязненным удовлетворением рассказывала она нам, как добивалась судебного разбирательства и выиграла процессы против двух немецких газет, высказывавшихся по поводу ее мнимых интимных отношений с братом Клаусом, получив немалое вознаграждение за причиненный ущерб. Порою создавалось впечатление, что амазонка Эрика Манн со временем стала эринией.[67] Но было ясно также, что ей, конечно же умевшей страстно любить, а еще чаще — ненавидеть, лишь в редких случаях выпадала возможность действительно любить и что она вовсе не была любима, в том числе и в своей семье.

Осенью 1983 года по третьей программе немецкого телевидения прошла передача о Клаусе Манне — большой, серьезный и солидный портрёт. После того как я написал во «Франкфуртер Альгемайне» доброжелательную и уважительную рецензию на фильм, я получил от Моники Манн, родившейся в 1910 году сестры Эрики и Клауса, несколько путаное письмо. Ясно, во всяком случае, было, что Моника ругала Эрику «ведьмой» и утверждала, что сестра способствовала смерти Клауса. Более того, по словам Моники, Эрика была виновницей этого самоубийства. Несколько месяцев спустя Моника прислала мне статью об отношениях в семье Маннов, предназначенную для «Франкфуртер Альгемайне». Статья была снова направлена прежде всего против Эрики, о которой говорилось: «…ее близость к отцу, питавшаяся одержимостью и вырождающаяся в ревность». Об опубликовании этой статьи с несомненными доносительскими тенденциями не могло быть и речи.

Безотрадным, хотя и по другим причинам, оказался мой контакт с самым младшим сыном Томаса Манна Михаэлем, родившимся в 1919 году. Он был отнюдь не бесталанным скрипачом и альтистом, но примерно в сорок лет обратился к германистике и преподавал в Калифорнийском университете в Беркли. В 1974 году меня посетила идея — как вскоре выяснилось, не особенно счастливая — попросить его написать рецензию для «Франкфуртер Альгемайне». Он хотел отрецензировать только что вышедшее тогда немецкое издание стихотворений Уистона Хью Одена. Я согласился, но едва пришла его рукопись, как Михаэль Манн позвонил из Сан-Франциско и отозвал ее. Немного позже мы получили новый вариант краткой статьи, жалкий по содержанию и никуда не годившийся в стилистическом отношении. Мы основательно переработали текст и опубликовали его. В то же время я спросил Михаэля Манна, конечно, очень осторожно, не предпочитает ли он писать материалы, предназначенные для нашей газеты, по-английски. Он не согласился с этим предложением, но хотел продолжать рецензирование. Я не воспользовался его предложением.

В октябре 1974 года я встретил Михаэля Манна во Франкфурте. Он производил впечатление человека с нарушенной психикой. Он приветствовал меня и других присутствовавших необычайно глубоким поклоном — таким глубоким, что верхняя часть туловища приняла горизонтальное положение. В последнем письме, которое я от него получил осенью 1976 года, он радовался нашей намечавшейся на зиму встрече. Но встреча не состоялась. Михаэль Манн умер в ночь с 31 декабря 1976 на 1 января 1977 года в Беркли. Из лаконичного сообщения нельзя было ничего узнать о деталях. Я сразу же связался с братом покойного Голо Манном. Он подтвердил сообщение, в качестве причины смерти назвал остановку сердца и попросил воздержаться от некролога или даже от сообщения о происшедшем. Он был не готов объяснить это желание. И действительно, ни одна немецкая газета не опубликовала сообщения о смерти Михаэля Манна — кроме «Франкфуртер Альгемайне». В своем небольшом некрологе я указал прежде всего на его работы по германистике.

Только позже мне стали известны обстоятельства смерти Михаэля Манна. По поручению семьи он должен был подготовить к публикации дневники Томаса Манна за 1918–1921 годы и завершил эту работу в конце 1976 года. Это событие предстояло отметить с друзьями в новогоднюю ночь. Михаэль Манн был уже в смокинге, и все общество собиралось отправиться праздновать. Вдруг он решил отдохнуть еще немного и сказал, чтобы родственники из-за него не задерживались — он, мол, их догонит.

Так он остался в своем доме недалеко от Сан-Франциско. Там его и нашли на следующее утро. Он лежал в спальне, в смокинге, покрытый легким пледом и окруженный цветами, при затемненном освещении. Он был мертв. Вскрытие показало, что к смерти привело сочетание алкоголя и барбитуратов. Смерти предшествовало несколько неудачных попыток самоубийства. Краткий некролог в «Сан-Франциско кроникл» заканчивался словами: «Церемонии погребения не будет».

Ответственность за смерть Михаэля Манна, как и за самоубийство его брата Клауса в 1949 году, друзья, современники и историки литературы возлагали на отца. Несомненно, что Михаэль страдал от крайнего равнодушия к нему со стороны отца, причем с самого детства. Уже в рассказе Томаса Манна «Непорядок и раннее горе», написанном в 1925 году, дан злой, почти злобный портрет Михаэля, тогда шестилетнего. Хотя я знал Михаэля Манна лишь бегло, его личность прочно запечатлелась в моей памяти — может быть, потому, что несчастье, постигшее сына писателя, и его причины были столь велики и очевидны, так сказать, осязаемы.

От трудной, страшной судьбы — быть сыном Томаса Манна — страдал и Голо Манн. Но он был единственным из трех сыновей, кому удалось хорошо запомнить слова отца о том, что нельзя позволить смерти господствовать над своими мыслями и следует, таким образом, сопротивляться искушению самому определить час смерти. Голо Манн умер в 1994 году в возрасте 85 лет. Благодаря своей «Германской истории XIX и XX веков» и поистине монументальной биографии Валленштейна он стал одним из самых удачливых немецких историков столетия, пользовавшимся признанием и уважением коллег и почитанием бесчисленных читателей, в том числе и таких, которые за версту обходят историографические работы. Тем не менее он был грустным одиночкой, который годами считал себя проклятым и отлученным. Став на склоне лет состоятельным и знаменитым, он тем не менее на вопрос: «Кем бы Вы хотели быть?» — из анкеты, предложенной «ФАЦ-Магацин», ответил коротко и ясно: «Кем-то, кто счастливее меня».

Я познакомился с Голо Манном в Гамбурге примерно в 1970 году. Но более близкие и постоянные контакты начались только с 1974 года, когда я принялся одолевать его просьбами в письмах, что и продолжал делать неустанно и настойчиво до конца 80-х. Я был заинтересован в возможно более интенсивном сотрудничестве с ним так же, как и с Вольфгангом Кёппеном, пусть даже по другим причинам. Голо Манн представлял собой идеального в некоторых отношениях автора для литературного раздела «Франкфуртер Альгемайне». Потому ли, что он обладал необычайно богатыми знаниями, был действительно образованным человеком? Не только. Я считал своей важнейшей задачей редактировать литературный раздел, который читают не только коллеги и специалисты, но и по возможности все, кого интересует литература. Мне никогда не приходилось напоминать Голо Манну, в отличие от некоторых других сотрудников, о том, кому должны быть адресованы его статьи. Его прообразом был Августин, о котором Голо Манн говорил, что тот делает легким для читателя и самое трудное произведение.

Всем его материалам свойственна приятная, звучавшая очень естественно распевная интонация, благодаря которой достигался максимум ясности, четкости и наглядности, интонация, не имевшая, казалось, ничего общего со стилем отца. Но в действительности дело обстояло по-другому. Язык Голо Манна, конечно же, развивался под воздействием стиля Томаса Манна, стиля в высшей степени художественного, только при этом в процессе осознанного или бессознательного сопротивления отцовскому стилю, подобно тому как сын очень рано решился строить свою жизнь вопреки отцу. В разговоре по телефону, когда речь зашла об отношении Голо к отцу, он сказал мне: «Я желал его смерти». Я испугался и спросил его довольно взволнованным тоном: «Вы понимаете, что только что сказали?» На это последовал ответ: «Да, так дело и обстоит. Это было неизбежно». Все свои книги, кроме монографии о Фридрихе фон Генце, Голо Манн смог написать только после смерти отца, а было ему тогда как-никак 46 лет.

Мы встречались в Гамбурге и Дюссельдорфе, во Франкфурте и Цюрихе, но не очень часто, зато постоянно обменивались письмами и перезванивались. В центре внимания были две темы — литература и семья Маннов. Голо хвалил мои статьи и книги, иногда возражал, но, коль скоро в моих критических работах шла речь о членах его семьи, у него имелось фундаментальное возражение, которое он выдвигал по разным поводам. Он написал мне, например, касаясь эссе о Клаусе Манне, что все мои оценки правильны, чего не скажешь о целом. Отсутствует «симпатия». Высказываясь и о моих статьях, посвященных отдельным томам «Дневников» Томаса Манна, Голо повторял общий упрек — слишком мало симпатии, слишком мало любви.

Если критики рецензировали книги его отца, Голо сердился и думал, не написать ли письмо протеста, чего он чаще всего все же не делал. Самому же ему доставляло удовольствие плохо отзываться об отдельных произведениях Томаса Манна. «Тонио Крёгера» он оценивал очень низко, — мол, в разговоре с Лизаветой все неправильно, все это «вздор». Как-то раз он спросил меня издевательским тоном, какой из двух худших рассказов Томаса Манна — «Тонио Крёгер» и «Непорядок и раннее горе» — хуже. Я не воспринял это всерьез. «Если услышат, — говорил я ему, — что вы говорите о книгах Томаса Манна, могут прийти к выводу, что вы считаете его особенно слабым, просто бездарным автором». Голо Манн сразу же возразил: так нельзя говорить, ведь роман об Иосифе сравним с «Илиадой» или «Одиссеей», если говорить о его значимости и качестве. «Ну вот, начинаем сначала», — подумал я и смог, успокоившись, уснуть.

Голо Манн охотно рассказывал анекдоты об отце, большей частью нелестные для него. Рассказал и я ему анекдот, которого, как сразу же выяснилось, он не знал. Осенью 1924 года вышла «Волшебная гора», и уже через несколько недель начались всякого рода неприятности, в том числе с Герхартом Гауптманом, который был оскорблен и раздражен, оказавшись в романе объектом пародии и карикатуры под именем г-на Пеперкорна.

В эту пору Томас Манн на некоторое время задержался в Цюрихе, где зашел в элегантный магазин предметов мужского туалета, услугами которого давно пользовался. Было раннее утро. Хотя хозяин и приветствовал его с подобающим подобострастием, но казался несколько обеспокоенным, быстро попросил его извинить и ушел на первый этаж магазина. Через несколько минут он вернулся и сообщил Томасу Манну, что этажом выше сейчас находится другой покупатель, г-н д-р Гауптман, Герхарт Гауптман. Не угодно ли было бы г-ну д-ру Манну видеть коллегу? Томас Манн сразу же ответил: «Нет, еще слишком рано». Владелец магазина вежливо поклонился и сказал: «Господин доктор Гауптман того же мнения».

Голо Манн был в восхищении. «И правда, — сказал он, — отличный анекдот. Вот только он выдуман, выдуман от начала до конца. Если бы такое действительно произошло, Томас Манн мучил бы нас этой историей бессчетное число раз». Здесь Голо Манн ошибался. Едва не состоявшаяся встреча действительно имела место, правда только в 1937 году.

Во время одного из самых долгих наших телефонных разговоров в декабре 1975 года мы беседовали о сексуальности Томаса Манна. По словам Голо, гомосексуальные чувства и мысли, как известно, отнюдь не были чужды Томасу Манну, но он никогда не являлся практикующим гомосексуалистом. Слухи о его контактах с юношами, занимавшимися гомосексуальной проституцией, абсурдны. Его гомосексуальность, по словам Голо, «никогда не опускалась ниже пояса». В конце концов она осталась в пубертатных границах. Как говорил Голо, сексуальную жизнь его отца можно было уподобить сексуальной жизни прусского генерала. По отношению к женщинам он был пуглив и сдержан и именно поэтому время от времени прибегал к услугам проституток.

Когда я спросил Голо Манна о якобы имеющихся интимных письмах Томаса Манна к Клаусу, публикации которых семья, если верить слухам, воспрепятствовала, он ответил, что все такого рода предположения свидетельствуют о незнании действительных отношений между отцом и сыном. Таких писем быть не могло, так как между Томасом и Клаусом Маннами никогда не существовало интимных отношений. Отец «испытывал отвращение» к гомосексуальности сына, объяснений на эту тему между ними никогда не было. Как рассказал мне Голо, в его семье существовало два вида гомосексуализма — манновский и прингсхаймовский.[68] Манновский, рассказывал он, робок, полон затруднений и комплексов, напротив, прингсхаймовский — радостный и жизнеутверждающий. Клаус, по словам Голо, был связан с прингсхаймовской традицией, а он сам — скорее с мрачной и сложной манновской традицией.

Как-то раз мы гуляли поблизости от Кильхберга. Зная, что он помнит наизусть бесчисленное множество стихов, я попросил его почитать что-нибудь. Он начал с латинских стихов Горация и Овидия, затем последовали немецкие: Гейне, Эйхендорф, снова и снова Гёте. Я спросил, что означает для него Гёте. Голо ответил что-то вроде того, что Гёте так же необходим ему, как воздух для дыхания или свет, без которого мы не можем жить. Потом я много раз слышал, пока речь шла о поэте, слово «благодарность».

Без перехода я спросил Голо о его отношении к отцу, Томасу Манну. Он не уклонился от темы, но отвечал односложно. Теперь я слышал совсем другие слова — страх, отвращение, горечь и, конечно же, ненависть.

Когда мы проходили мимо Кильхбергского кладбища, он предложил посетить могилу Конрада Фердинанда Мейера. О том, что здесь же похоронены Томас и Катя Манн, не упоминалось. Когда Голо Манн умер в 1994 году, и он был похоронен на Кильхбергском кладбище, но, в соответствии с его недвусмысленным желанием, возможно дальше от могил родителей. И действительно, его могила расположена непосредственно у стены кладбища.

Возвращаясь в Цюрих, я думал, что никогда за всю свою жизнь не встречал человека, который так страдал из-за своего отца и который был бы так обязан поэзии, как Голо Манн, несчастный сын гения и счастливый поклонник, благородный энтузиаст литературы.