НОВЕХОНЬКИЙ ХЛЫСТ

НОВЕХОНЬКИЙ ХЛЫСТ

Слово «медовый месяц» происходит, как говорят нам словари, от средневерхненемецкого глагола, обозначающего «шептать», «хихикать» или «ласкать». А как было с этим у нас? Свадебного путешествия мы не совершали, да и единственным конечным пунктом этой поездки могла быть газовая камера. Но ведь «медовый месяц» — понятие временное, так что этот месяц должен был быть. Он и вправду был, только оказался одним из самых плохих, самых ужасных в нашей жизни.

Начатое в первой половине дня 22 июля и продолжавшееся до середины сентября 1942 года убийство подавляющего большинства варшавских евреев в историческом изложении называется словами, обычными для того времени. А это слова, затушевывающие факты. Говорят, например, о «большой акции» или о «первой акции», а то и, перенимая жаргон немецких властей, об «акции по переселению». И все же евреи были депортированы и, следовательно, выселены. Но переселены ли? Если да, то куда?

Ежедневно тысячи людей погружали в вагоны для скота, что составляло в среднем 6–7 тысяч. Самое большое число отправленных за день составило, по официальным немецким данным, 13 596 человек. Первыми жертвами оказались те, кто обременял собой общество, то есть общественную благотворительность. То были беднейшие из бедных. Милиция гетто получила поручение освободить ночлежки для бездомных, сиротские дома, тюрьмы и другие прибежища бедноты.

Большинство старых и больных доставили не в поезда, а на еврейское кладбище, где сразу же расстреляли. За уничтожением нетрудоспособных на месте могло скрываться нечто положительное для тех, кого это не коснулось. Так думали, сколь ни невероятно это звучит, некоторые обитатели гетто. «Переселение», по их мнению, не должно было обязательно и во всех случаях означать смерть, напротив, как считали эти люди, евреев депортировали потому, что они где-то были нужны для какой-то работы. Приходилось слышать, что немцы планировали создать на Востоке гигантскую оборонительную линию, сравнимую с «линией Зигфрида» на Западе. Может быть, для этого требовались сотни тысяч рабочих.

В конце концов эти слухи и рассуждения не могли никого успокоить. Понимали, что те, кто без разбора хватает людей и столь варварским, поистине бесчеловечным способом загоняет в скотские вагоны, не исключая женщин и детей, не намерены заставлять их работать. Очень скоро всех, независимо от работоспособности, стали арестовывать на улицах и отводить на «пересадочную площадку». Улицы сразу же опустели. Тех, кто находился в домах, вызывали во дворы, тех же, кто не подчинялся этому требованию, расстреливали. И все же многие предпочитали скрываться в подвалах, на чердаках или где-нибудь еще, рискуя быть расстрелянными на месте, нежели отведенными на «пересадочную площадку».

При депортации должны были помогать еврейские милиционеры. Эсэсовцы обещали им, что они вместе со своими семьями останутся в гетто, то есть выживут. Несмотря на боязнь смерти, не все милиционеры были готовы делать то, что приказали им немцы. Некоторые отказывались — таких сразу казнили, другие совершали самоубийство, но большинство играло в эти дни и недели бесславную роль. Понятно, что СС не держали слова. В конце «первой акции» почти все служащие еврейской милиции были доставлены на «пересадочную площадку» немногими их сотоварищами, которым еще позволили остаться, и депортированы.

Ответ на вопрос, куда шли транспорты, был получен уже в начале августа. Еврейские часовые на «пересадочной площадке» записывали номера вагонов, и им пришлось с удивлением констатировать, что поезда проделывали вовсе не долгий путь, что они не шли в Минск или Смоленск. Вагоны оказывались в Варшаве уже через несколько часов после отправки, не более чем через четыре или пять.

Вскоре стало известно, что все транспорты шли до вокзала, расположенного немногим далее чем в ста километрах к северо-востоку от Варшавы. Он был частью небольшого местечка Треблинка, находившегося по соседству. От этого вокзала запасный путь длиной около четырех километров вел в местность, заросшую густым лесом, где находился лагерь. Действительно лагерь? Немногим позже выяснилось, что там не было концентрационного лагеря, не говоря уже о трудовом. Там находилась только газовая камера, точнее, здание с тремя газовыми камерами. То, что называлось «переселением» евреев, было просто выселением. Выселением из Варшавы, которое имело только одну цель — смерть.

В гетто не строили иллюзий. А как же надежда? Распространилось новое немецкое понятие — «полезные евреи». Предполагали, что «полезными» считались те, кто соответствовал положениям «Распоряжений и уведомлений» и поэтому не подлежал «переселению». Но как можно было доказать, что делаешь что-то «полезное», если те, кто систематически прочесывал гетто, прежде всего латыши, литовцы и украинцы, игнорировали показанные им немецкие рабочие удостоверения, а то и выбрасывали или рвали эти документы? Самым надежным казалось не удаляться от рабочего места. При этом речь шла, как правило, о крупных предприятиях, на которых в гетто выполнялись самые разные немецкие заказы. Немцы, их владельцы или управляющие, были заинтересованы в том, чтобы не допускать депортации занятых у них евреев. Эта рабочая сила им вообще ничего не стоила или оплачивалась по минимуму.

Служащие «Юденрата», персонал которого уже сильно сократился, поначалу также рассматривались в качестве «полезных». Поэтому мы с Тосей весь день проводили в моем бюро. Внезапно там появилась родственница Тоси, порядочная и мужественная женщина, которая как нееврейка жила вне гетто. Она пришла, чтобы взять Тосю с собой и тем самым спасти ее. Правда, сказала она, взять и меня невозможно. Это было бы бесцельно и опасно. В таком, как я, черноволосом, сразу же опознают еврея и донесут на меня, а кончится это расстрелом на месте. Такое происходит сплошь и рядом, и сама она недавно видела, как еврейку обнаружили вне гетто и расстреляли. Тося же, по мнению тети, может вполне сойти за «арийку». Ей надо быстро обдумать ситуацию и уходить, только она должна расстаться со мной. И это тоже происходит сегодня на каждом шагу.

Не поговорив со мной, Тося сразу же приняла решение. Она коротко сказала, что не оставит меня. Мы и дальше останемся вместе. Я, конечно, знал из опер, баллад и новелл о том, как женщина рискует жизнью, чтобы спасти друга, возлюбленного, супруга. Тогда, в Варшавском гетто, я впервые узнал, что это такое на деле.

В августе в бюро «Юденрата» дважды или трижды происходили внезапные «селекции». Так называли процедуру, имевшую целью доставку на «пересадочную площадку» части тех, кто был освобожден от депортации. «Селекция» происходила следующим образом: внезапно нам всем приказывали выйти во двор, построиться в колонны, а затем поодиночке проходить мимо офицера СС. Большей частью это был молодой человек, имевший низкое звание, например унтершарфюрер,[38] с красивым хлыстом в руке. Нам следовало назвать свое место работы и должность, после чего он указывал своим хлыстом налево или направо.

На одной стороне оказывались теперь те, которым разрешалось остаться в гетто, на другой — те, кому надлежало идти на «пересадочную площадку» и сразу в вагоны. Одна сторона означала сохранение жизни, хотя бы временное, другая — мгновенную смерть. Как принимал решения немец с красивым хлыстом? Ориентировался ли его выбор на какие-нибудь критерии? У нас создавалось впечатление, что более сильные, трудоспособные люди скорее имели шанс попасть на сторону, означавшую жизнь. Кроме того, решение, очевидно, зависело от облика человека. Грязные, неряшливо одетые или, тем более, небритые евреи сразу же посылались в колонны, предназначенные для газовой камеры. Черноволосые вроде меня брились в это время дважды в день. Я до сих пор не смог отвыкнуть от этой привычки и все еще бреюсь два раза в день.

Правда, унтершарфюрер СС, решавший нашу судьбу, часто руководствовался только своим настроением. Как иначе можно объяснить, что временами он скучающим движением руки с хлыстом посылал на сторону, означавшую смерть, двадцать, а то и тридцать человек разом, в том числе молодых и хорошо выглядевших?

Мы с Тосей пережили августовские «селекции», проводившиеся во дворе здания «Юденрата». И моих родителей, которых я устроил во флигеле этого здания, послали на сторону, означавшую жизнь. Но мать Тоси, пытавшаяся найти убежище на одном текстильном предприятии, входила в число тех, кого в августе погнали на «пересадочную площадку». Мы никогда больше не видели ее. Когда моя мать услышала, что Тося теперь совсем одна, она сразу же сказала: «Теперь ты останешься с нами». Мы были благодарны ей за решение, которое она сочла само собой разумевшимся.

Тогда, во время «большой акции», на улицах гетто можно было увидеть и нечто просто уму непостижимое. Длинные процессии, никем не охраняемые или не подгоняемые, шли к «пересадочной площадке» с тяжелым и, как выяснялось большей частью еще в тот же день, совершенно лишним багажом. Они приняли за чистую монету извещение еврейской милиции, которая со ссылкой на немецкие власти обещала всем, кто добровольно явится на «пересадочную площадку», выдать продовольствие — по три килограмма хлеба и по килограмму джема на человека. В этот момент еще не было ясно, что скрывалось за словом «переселение». Сотни, а в иные дни даже тысячи отчаявшихся и изголодавшихся думали, что в конце ужасной поездки состоится «селекция» и по меньшей мере какая-то часть прибывших, отобранная для тяжелой работы, сможет выжить.

Но на что надеялись те, кто не являлся добровольно на депортацию, кто не кончал с собой (а так поступали ежедневно многие) и кто не бежал в «арийскую» часть Варшавы, что было особенно трудно и рискованно во время «большой акции»? Один коллега по работе в «Юденрате», человек умный и острый на язык, шепнул мне на ухо сухое, почти игриво прозвучавшее замечание: «От нас всего-то и останется что маленькая делегация. На большее любезные немцы не согласятся». Его считали пессимистом, но это предсказание звучало, пожалуй, еще слишком оптимистически. Поначалу, конечно, многие хотели верить, что именно они-то и входят в «маленькую делегацию».

Снова стали распространяться слухи, на этот раз о якобы близком окончании «переселения». Да, конечно, немцы хотели — и об этом постоянно размышляли — депортировать определенное число евреев. Планировало ли руководство СС поступить таким образом с третью населения гетто, с половиной или с еще большим количеством? Но никому и в голову не пришло, что оно стремилось к «окончательному решению».

Были евреи, полагавшие, что мировая общественность, которую по радио постоянно информировали о событиях в генерал-губернаторстве, выступит с протестом против злодеяний и сумеет чего-то добиться. Считали возможным, даже втайне надеялись, что в один прекрасный день СС прекратят акцию на основании указания из Берлина. В последние августовские и первые сентябрьские дни в гетто действительно стало несколько спокойнее, и некоторые подумали, что худшее уже миновало.

Но 5 сентября появилось новое распоряжение, расклеенное в виде плакатов на всех стенах. Всем евреям, еще жившим в гетто, надлежало на следующий день в десять часов утра явиться на определенные улицы точно обозначенного района поблизости от «пересадочной площадки» для «регистрации». Следовало взять с собой продукты на два дня и сосуды для питья. Запирать квартиры запрещалось. Происходившее теперь назвали «большой селекцией»: 35 тысяч евреев, то есть меньше десяти процентов численности населения гетто до начала «переселения», получили желтые «номера жизни», которые следовало носить на груди. Речь шла преимущественно о «полезных евреях», тех, кто работал на немецких предприятиях или в «Юденрате». Тысячи не получили «номеров жизни» и, не заблуждаясь насчет угрожавшей им смертельной опасности, спрятались в гетто где только могли. Все же остальные, а их были десятки тысяч, были отведены с «регистрации», с «большой селекции» прямо к поездам в Треблинку.

Некоторые бросались в глаза из-за своего странного багажа. Они несли музыкальные инструменты в футлярах: скрипку, кларнет, трубу или даже виолончель. Это были музыканты из симфонического оркестра. С некоторыми я еще смог обменяться несколькими словами, когда мы часами ждали окончательной «селекции». На вопрос, почему он берет с собой инструмент, каждый давал почти дословно одинаковый ответ: «Да ведь немцы любят музыку. Может быть, они не пошлют в газ того, кто им что-нибудь сыграет». Но никто из музыкантов, отправленных в Треблинку, не вернулся.

А что же Марыся Айзенштадт, нежное, чудесное сопрано, которую любило все гетто? Каждый, включая и милиционеров, был полон решимости помочь ей, защитить ее. Когда она оказалась на «пересадочной площадке», один из евреев, от которого в тот день кое-что зависело, хотел и мог ее спасти. Но ее родители уже находились в вагоне, и она не захотела разлучаться с ними. Она попыталась вырваться из рук державшего ее милиционера. Эсэсовец, который наблюдал эту сцену, застрелил Марысю. Другие говорили, что убили ее не на «пересадочной площадке», а эсэсовец втолкнул ее в вагон, который шел в Треблинку, где она и погибла в газовой камере. Среди переживших гетто нет никого, кто забыл бы Марысю Айзенштадт.

Так как я все еще требовался в качестве переводчика, мы с Тосей получили вожделенные «номера жизни», не будучи, правда, уверены, что немцы воспринимают их всерьез. Это должно было разъясниться совсем скоро. Нас привели на площадь, на которой сегодня стоит памятник Варшавскому гетто, воздвигнутый в 1947 году, и там, как обычно, находился немного скучающий молодой человек с новехоньким хлыстом. Здесь снова должен был решаться вопрос о том, предстояло ли нам идти налево, на «пересадочную площадку» и к вагонам в Треблинку, или направо и таким образом пока получить разрешение остаться в живых. Плетка показала направо.

У моих родителей уже в силу возраста — матери было 58 лет, отцу 62 — не было шансов получить «номер жизни», и им недоставало силы и желания где-нибудь спрятаться. Я сказал родителям, где следовало встать. Отец посмотрел на меня растерянно, а мать — удивительно спокойно. Она была одета в высшей степени аккуратно. На ней был светлый плащ, привезенный из Берлина. Я знал, что вижу их в последний раз. Такими я вижу их и сегодня — моего беспомощного отца и мою мать в красивом дождевике, купленном в магазине недалеко от берлинской Гедехтнискирхе. Последние слова матери, которые услышала Тося, были «Позаботься о Марселе».

Когда группа, в которой они стояли, приблизилась к человеку с хлыстом, тот, очевидно, потерял терпение. Он заставлял немолодых людей быстрее идти налево и уже хотел воспользоваться своим красивым хлыстом, но в этом не было необходимости. Я мог видеть издали, как отец и мать, боясь строгого немца, пустились бегом, так быстро, как только могли.

На следующий день я встретил на «пересадочной площадке» командира еврейской милиции, отчаянного человека, которого бегло знал потому, что он несколько недель был в гетто нашим соседом. Он сказал мне: «Я дал вашим родителям хлеба, больше я ничего не мог для них сделать. А потом помог вашей матери войти в вагон».