Неимоверно длинный день…

Неимоверно длинный день…

Пожелания здоровья — «железного здоровья», долгих творческих лет, — не были услышаны Всевышним. Шварцу оставалось жить чуть больше четырнадцати месяцев. Не выполнил и Евгений Львович обещание москвичам, приехать в ноябре в столицу.

А жизнь продолжалась…

Акимов между тем, пригласив в сорежиссеры М. В. Чежегова, в который уже раз принялся за постановку пьесы «Первый год» — «Вдвоем» и проч., теперь получившую название «Повесть о молодых супругах». Конечно, перед тем Евгений Львович в ней кое-что подправил. Особенно, как чаще всего, в третьем действии.

«Его последняя пьеса — «Повесть о молодых супругах», — рассказывал Моисей Янковский. — Он читал мне в Комарово, где мы часто встречались, отдельные наброски этой пьесы, которую так и не успел довести до окончательной отделки. В первоначальных вариантах не было двух персонажей пьесы — кукол. Речь шла только о молодоженах и их друзьях. Шварц хотел поделиться своими раздумьями о том, как важно молодой паре «притереться» друг к другу, чтобы наступило полное взаимопонимание. Его удручала мысль о непрочности многих юношеских браков, он желал как-то помочь советом старого человека. В нем говорил и голос отца, безгранично любившего свою дочь.

Если бы он мог привести в эту пьесу своего доброго волшебника, он бы это сделал. Ему нужно было, чтобы обыденная жизнь была освещена взором «со стороны». А «со стороны», значит, каким-то особым взглядом. Так родилась мысль о введении мудрых кукол, проживших бог знает сколько лет, знавших ещё бабушек и дедушек молодыми и наделенных светлой мудростью. Герои пьесы так и не услышали их голосов. Но зрители поняли их речи».

В последнем Янковский не прав. Вероятно, он подзабыл, что Маруся во сне разговаривала со старыми игрушками.

Спектакль был молодежным, некоторые из актеров и вовсе выходили на сцену впервые. В нем были заняты Вера Карпова, Геннадий Острин, Анатолий Кириллов, Леонид Леонидов, Инна Ульянова, Людмила Люлько, которой так и не удалось сыграть главную роль в этой пьесе.

Пока позволяло здоровье, Евгений Львович бывал на репетициях, но к концу года, когда вышла премьера (30.12.57), он уже из дома не выходил. В этот вечер дозвониться до него никто не мог. Телефон был включен на театр. И там телефон тоже был включен. А перед трубкой стояло радио, которое транслировало все, что происходило на сцене. А в антрактах брали трубку Акимов, Юнгер, Уварова и рассказывали, как принимается спектакль зрителями. Хотя и это он тоже слышал.

Художником спектакля был Акимов же, музыку к нему написал А. Животов. Роли исполняли: Кукла — А. Сергеева, Медвежонок — Л. Кровицкий, Маруся — В. Карпова, Сергей — Л. Леонидов, Юрик — А. Кариллов, Ольга Ивановна — Е. Уварова, Шурочка — Л. Люлько, Никанор Никанорович — А. Савостьянов, Леня — Г. Острин, Валя — И. Ульянова.

«Рассказав нам во многих своих сказках о бесконечно добрых и о бесконечно злых, о героях и злодеях, — напишет вскоре Николай Павлович в предисловии к отдельному изданию пьесы (1958), — Шварц обратился в одной из последних своих пьес к рассмотрению более сложной ситуации — к бедам «маленьким, как микробы», которые способны, однако, угнетать людей и калечить жизнь, как огромные огнедышащие драконы. Больше того, он доказал нам, что эти маленькие смертоносные беды рождаются в среде людей, которые сами себя считают хорошими, которые и на самом деле — хорошие люди.

В пьесе «Повесть о молодых супругах» Шварц переселяет своих героев из тридевятого царства на Сенную площадь, называет их не Принцессами и Золушками, а Марусей и Сережей Орловыми, и все же пьеса его — сказка. И не только потому, что в ней действуют Кукла и Медвежонок — мудрые старые игрушки, много видевшие на своем веку и говорящие голосами, которых не слышат люди на сцене, но зато хорошо слышат в зрительном зале, не только потому, что у молодых супругов все кончается хорошо, без дела о разводе, но и потому, что мысли свои и выводы автор высказывает, не боясь обвинений в нравоучительности, ясно, категорично и напрямик — как в сказке».

Рахманова, навестившего Евгения Львовича в первые дни Нового года, он «придирчиво расспрашивал» о спектакле, «об актерах, о молодом Кириллове в роли Юры, друга молодых супругов».

Летом 1957 года приезжал Э. П. Гарин. Вдохновленные успехом «Обыкновенного чуда», он и X. А. Локшина заключили договор с московским театром Сатиры на постановку «Тени». «Когда я пришел, Евгений Львович отдыхал, — вспоминал Эраст Павлович. — Екатерина Ивановна собралась было его разбудить. Я уверил её, что никуда не спешу и посижу на балконе и покурю в ожидании. Вскоре появился Евгений Львович, необыкновенно свежий, румяный и подтянутый. Болезнь как бы перестала его терзать. Я, как мог, рассказал, что собираюсь ставить «Тень», рассказал, с каким неизменным успехом идет «Чудо». Екатерина Ивановна поставила на стол кофе. Черный пес вертелся у стола и необыкновенно нежно тыкался носом в серого интеллектуального кота. Его умные глаза вполне могли допустить, что он все понимает и способен к речи, только не хочет говорить. «Когда тебе тепло и мягко, мудрее дремать и помалкивать, чем копаться в неприятном будущем. Мяу!» — все же говорит этот кот воплощенный Шварцем в «Драконе»».

Но и эту премьеру не удалось сыграть при жизни Евгения Львовича. «Тень», как и «Повесть о молодых супругах», была сыграна молодежью театра. Собственно, чуть ли не во всех спектаклях, поставленных по пьесам Шварца, в основном была занята молодежь, потому что они рассказывали о любви, — будь то «Обыкновенное чудо», «Тень», «Дракон» или «Повесть о молодых супругах». Изменялись только обстоятельства, препятствующие ей, а, следовательно, и жизни.

«Подходил к завершению длительный труд молодежи театра сатиры над «Тенью», — продолжал свои воспоминания Гарин. — Весник, Васильева, Александров, Зелинская, Аросева блеснули настоящим актерским мастерством. Ленинградский художник Борис Гурвич нашел лаконичное и выразительное декоративное решение.

И этот спектакль не суждено было показать автору. Но бывают в жизни совпадения, что хоть пиши сценарий. Неожиданно приехавшая в Москву вдова драматурга Екатерина Ивановна, позвонила X. А. Локшиной и сказала, что очень хочет посмотреть «Тень». Локшина знала, что в репертуаре «Тень» не значится (в эти дни. — Е. Б.), но на всякий случай позвонила в Театр сатиры, и оказалось, что по болезни одного из артистов, назначенный на этот день спектакль заменяется «Тенью», а день этот был днём именин Евгения Львовича».

А осенью ещё пятьдесят шестого года выразила желание экранизировать «Тень» Надежда Николаевна Кошеверова. И Шварц 13 октября написал заявку на сценарий «Человек и Тень». «Сценарий построен на материале народных сказок о человеке, потерявшем тень, о человеке, потерявшем свое изображение в зеркале, и так далее. На подобном материале построены, например, повесть Шамиссо, известная сказка Андерсена и моя собственная пьеса «Тень».

В сценарии «Человек и Тень» я пробую решить, развить эту тему на совсем новый лад. Главная задача — постановка ряда этических проблем выбора жизненного пути молодым человеком. Ученый и его тень — противоположны. Тень хочет одного: добиться жизненных благ, богатства, славы, власти — любым путем. И при этом, как все паразитические существа, Тень ненавидит Ученого, ненавидит настоящего человека, без которого её существование было бы невозможно. Ученый же ищет путей для того, чтобы сделать всех людей счастливыми. Тень становится на его пути…

В то самое мгновение, когда голова Ученого срублена палачом, — голова Тени сама собою слетает с его плеч. Приближенным Тени приходится добывать живую воду, для того, чтобы оживить Ученого, и тем самым своего повелителя. И Ученый оживает. Но это уже не тот наивный мальчик, с которым так легко расправился король. И Тень бежит, поняв, что, несмотря на всю свою ловкость, практичность и беззастенчивость, она побеждена».

Сценарный отдел Ленфильма в декабре заключает со Шварцем договор на написание этого сценария. Срок сдачи 1 апреля 1957 г. Но вскоре Евгений Львович отказывается от замысла экранизировать «Тень». В одном из ящиков письменного стола он наткнулся на рукопись «Голого короля», не поставленную до сих пор и ещё не напечатанную. Она-то и станет основой для будущего сценария. Кошеверова не возражает. Теперь сценарий будет называться «Два друга, или Раз, два, три!..». В ритме вальса.

Но болезнь снова укладывает Шварца в постель. «Прошу продлить срок сдачи сценария «Два друга» до 1 мая ввиду моей болезни, пишет он начальнику сценарного отдела. — Листок нетрудоспособности, выданный 31 поликлиникой за № 075629». Просьба удовлетворяется. Но не уложится он и в этот срок.

Он успел написать только начало. Быть может, треть сценария — в перепечатке на машинке получилось 40 страниц, которые в дальнейшем могли быть и сокращены…

«Принцессу и свинопаса» — «Голого короля» и «Два друга» разделяют более чем двадцатилетие. За эти годы в мире произошли громадные перемены. Фашизм пришел к власти в одной стране, потом в другой, потом завоевал почти всю Европу, потом был низвергнут и снова стал возрождаться. Война стала холодной, а история — атомной. Изменилась жизнь. Изменился и писатель. Изменились их взаимоотношения.

Сюжетными первоисточниками прежней пьесы явились три небольшие сказки Андерсена. В сценарии принцессу не испытывали на горошине, а король не появлялся перед своими подданными в неглиже; нет свинопаса и его волшебного горшка. Главными героями стали Ян (в пьесе он Генрих), его друг Жан (в пьесе — Христиан) и принцесса Милада. Правда, сценарий, как и пьеса, начинаются с диалога Яна и принцессы о любви, но разговаривают они по-иному:

— Мне самому, понимаешь, неудобно, что влюбился я, человек свободный, рабочий, в принцессу.

— Прости меня, уж такой я на свет уродилась.

— Я понимаю. Разве я не понимаю?

— Я работящая. Если там какой-нибудь торжественный прием или аудиенция, или банкет, я никогда не капризничаю, а еду…

Или чуть дальше:

— Значит ты в меня тоже влюблена?

— Нет.

— Нет?

— Не бледней, не бледней, пожалуйста, это вредно. Ты заболеешь. Ну вот, теперь лицо руками закрыл… Мне первая придворная дама не велела признаваться, что я тебя люблю. Говорит, что как только скажешь об этом мужчине, так он к тебе и охладеет. Первая придворная дама про мужчин все знает.

— Дура она.

Первая придворная дама (высунувшись из окна): Сам дурак!

Мало того, что у героев теперь другие имена, они сами становятся иными. Король-отец превращается в королеву-мать, и на гербе её государства «пересекающиеся мечи, ножницы и иголка с ниткой». Появляется ещё одно государство — государство высшей школы, объявившее себя республикой, а королевство Каина XVIII обносится высоким забором, покрашенным «в полоску, как шлагбаум или старинные верстовые столбы. По забору тянется надпись: «граница». На калитке табличка: «Король Каин XVIII Бумтрахтенблеф Великолепный». Звонок. Возле табличка: «Королю один звонок. Первому министру два звонка».

Столь разные государства, во главе которых — в одном случае стоит женщина, во главе второго — президент академии наук, во главе третьего — истинно король, нужно было Евгению Львовичу, по-видимому, для того, чтобы показать, что дело не в том, кто стоит у кормила власти, и не в том, как государства именуют себя, а в тех внутренних связях государства и народа, какие складываются в этих странах. А разница между ними, как выясняется, мизерная.

«Королева (кричит). Ау-у-у! Гоп-гоп! Королевство высшей школы!

Издали, издали королеве отвечает дребезжащий тенорок:

— Ваше величество, сколько раз я вам говорил, что у нас не королевство, а республика.

— Терпеть не могу этого слова… Кто со мной говорит? Король?

Мы видим высокую гору. На горе стоит почтенный, седой человек в сюртуке. Он глядит вниз в подзорную трубу и кричит тенорком:

— Сколько раз я говорил вам, ваше величество, что у нас нет короля, а есть президент академии наук, он же заведующий всеми кафедрами республики и также ею самою…».

В правлении самого «милитаризированного» королевства Каина, границы которого обнесены забором в полосочку, и в правлении «дамским королевством», если оно даже — только слово, и в правлении президента академии наук, совмещающим с заведованием всеми кафедрами республики, а также заведование и самой республикой, — разницы почти нет. Каждое из них — тирания на свой лад.

С тиранией и борются герои сценария, а заодно и за свою любовь.

В пьесе народ «безмолвствовал», да и то только в финале. В сценарии народ не безмолвствует, он ждет только случая, благоприятного момента.

И вот в городе появляются «парни проворные, малые смелые, лапы умелые». Открываются нараспашку окна «кружевниц, кузнецов, сапожников, гончаров, всех ремесленников, живущих в домах вокруг площади». Они поют:

«К свадьбе спешили мы,

Шили, кроили мы.

Раз, два, три,

Раз, два три.

Били, ковали мы.

Все по образчику,

Все по заказчику!

Смирно сидели мы,

Песен не пели мы.

Вдруг просыпаются

Люди покорные —

В город врываются

Парни проворные.

Малые смелые,

Лапы умелые.

Благоразумие

Выгнали прочь.

Славная ночь.

Беспокойная ночь!».

Последняя сцена, написанная Шварцем, — приемная Каина, «отделенная от опочивальни бархатным занавесом. Нарядно одетый слуга дергает веревку колокола, висящего в опочивальне. Тут же главный повар короля сбивает сливки для королевского шоколада. Возле — портные кончают шить новый наряд короля.

«Входит первый министр.

— Здорово, королевский будильник!

Слуга. Здравия желаем, господин первый министр.

— А где камердинер его величества?

Из-за занавеса выходит королевский камердинер.

— Давно звоните?

Камердинер. Второй час, ваше сиятельство…».

На этом сценарий обрывается.

Как бы дальше развивались события? Что Шварц не успел написать?

Будущему режиссеру картины он рассказывал о своих планах. Он писал Каина с рехнувшегося Форрестола — американского военного министра, который готовил атомную войну, и боясь её последствий, сошел с ума и выбросился из окна небоскреба. У Шварца атомной была божья коровка. Уже ходили слухи о засылаемых через границу (через высокий забор) заряженных насекомых. И вот в сцене, которой обры вался сценарий, где в ожидании приезда принцессы слуги пытались разбудить разоспавшегося повелителя, вдруг обнаруживалась божья коровка. (У Н. Эрдмана она станет комаром). Придворные и король гоняются за нею, но она исчезла. От страха все приближенные короля сбегали из дворца, а их государь сходил с ума. Народ во главе с Яном и Жаном праздновали победу.

Чтобы завершить сценарий, студией был приглашен Николай Р. Эрдман. Исходя из тех сорока страниц, он написал сценарий «Каин XVIII». К Шварцу, хотя его имя и значится в соавторах, этот сценарий имеет довольно малое отношение. Эрдман — прекрасный писатель, с ярко выраженной индивидуальной манерой письма — написал свое произведение. К тому же, Надежда Николаевна как-то призналась, что в титрах стоит имя не Евгения Шварца, а Екатерины Шварц. Таким образом студия сумела заплатить Екатерине Ивановне, как соавтору, а не наследнице.

Фильм вышел на экраны в 1963 году. Режиссерами его были, как и в «Золушке», Н. Кошеверова и М. Шапиро. Главный оператор — Э. Розовский, художники — В. Дорер и Л. Векслер, художник по костюмам — М. Азизян, композитор А. Спадавеккиа, текст песен А. Хазина, балетмейстер И. Бельский. В ролях были заняты прекрасные артисты: Э. Гарин (Каин Восемнадцатый), Л. Сухаревская (королева Власта), С. Лощихина (принцесса Милада), В. Демьяненко (Ян), С. Хитров (Жан), Ю. Любимов (премьер-министр), Б. Фрейндлих (начальник тайной полиции), М. Жаров (военный министр), А. Бениаминов (президент Академии наук), Рина Зеленая (гувернантка), М. Глузский (начальник королевской охоты), Б. Чирков (туалетный работник), Г. Вицин (палач) и другие.

Был у Шварца ещё один замысел, но он не получил воплощения даже в набросках на бумаге. Еще 27 октября 1956 года он записал: «Я хотел написать сказку о храбрости, да боюсь, что получится уж слишком поучительно. Если взять такую историю: мальчик остался один. На нем ответственность за младших — скука! Я вышиблен из колеи и сплю… Что мне хочется написать? Больше всего — очень простую сказку, где сюжет развивался бы естественно, но занимательно. Нет, здесь об этом я писать не могу…».

Чувствуется растерянность писателя: сюжет не только не выстраивается, но даже не рождается вовсе. Не прояснился он и через восемь месяцев:

— Теперь вплотную становится на очередь задача: что писать надо бы и для ТЮЗа. «Сказка о храбрости» раздражает поучительностью. И я не вижу воздуха, которым все они дышат. Если взять трех братьев, из которых один без промаха стреляет, другой выпивает море. Впрочем, ему можно дать другой талант. Впрочем, и это неприятно, тянет в одну сторону, а хочется чего-то вполне человеческого. Брат и сестра ищут покоя в диком лесу. Неинтересно и невозможно. Как в тумане мелькают передо мной городские стены, усатые люди в шароварах. Пираты? Мальчик, которого везли лечиться от храбрости, потому что он вечно был на волосок от смерти? Если подобный мальчик попадет к пиратам, он может навести на них такого страху, что освободится в конце концов. В этом уже есть что-то веселое. Он учит мальчиков, находящихся в плену, сопротивляться разбойникам. Находит девочку, которая до того запугана, что её не научишь храбрости. Но и она вдруг окажется героиней, когда мальчик попадает в опасность. Пираты не знают, что характер девочки изменился, и это — победа. Пираты — неудачники. Все учились, но плохо. Главный из них за всю жизнь получил одну тройку и считается с тех пор среди своих мудрецом. И при этом они усаты, ходят в шароварах, охотно поднимают крик, хватаются за оружие. Ладно. Но время? Чей сын мальчик? А если он племянник богатого русского купца? Вся семья один к одному храбрецы в свою пользу. А этого испортили. За всех заступается. Недавно отбил у разбойников старика. Ведь надо уметь считать. Много ли старику жить осталось, чтоб ради него жизнью рисковать. И отправляют мальчика в дальний путь: «Надо уметь считать. Жалко парня, но оставь его — от него одни убытки», — и так далее. Пираты говорят традиционным пиратским языком. Девочка сама не помнит, откуда она, — тут на корабле и выросла. Поэтому тон у неё мягкий и нежный, а язык чисто разбойничий.

Все это было бы ничего — да слишком уж напряженно. Хочется пружинку попроще и обстановку тоже. Хорошо, если бы не выходила вся история за пределы дома, самого обыкновенного современного дома. Он построен не на пустом месте. Есть время, когда старые жильцы просыпаются и через очертания нового здания проступают прежние, до маленькой избенки, стоящей на этом месте триста лет назад в глухом лесу. Они твердо помнят одно, одно соединяет их: хуже всего смотреть безучастно на чужие несчастья. От этого и сам становишься потом несчастным. Нет. Поучительно. Лучше так: люди разных поколений вместе участвуют в разных приключениях… Приехал Акимов их Карловых Вар. Привез лекарства. Много рассказывает. Но форму новой пьесы так же мало чувствует, как я. Ничего не подсказывает, а раньше любил это делать. Видимо, переживает такую же неясность в мыслях, как я. А я, если не буду считать себя здоровым, видимо, ничего толком не придумаю…

Когда-то в 20-х годах Маршак сказал, что я импровизатор. Шла очередная правка какой-то рукописи. «Ты импровизатор, — сказал Маршак. — Каждый раз твое первое предложение лучше последующего». Думаю, что это справедливо. «Ундервуд» — написан в две недели. «Клад» — в три дня. «Красная Шапочка — в две недели. «Снежная королева» — около месяца. «Принцесса и свинопас» — в неделю. В дальнейшем я стал писать как будто медленнее. На самом же деле беловых вариантов у меня не было, и «Тень» и «Дракон» так и печатались на машинке с черновиков, к ужасу машинистки. Я не работал неделями, а потом в день, в два делал половину действия, целую сцену. И ещё — я не переписывал. Начиная переписывать, я, к своему удивлению, делал новый вариант. Смесь моего оцепенения с опьянением собственным воображением — вот моя работа. Оцепенение можно назвать ленью. Только это будет упрощением. Самоубийственная, похожая на сон бездеятельность, — и дни, полные опьянения, как будто какие-то враждебные силы выпустили меня на волю. К концу сороковых годов меня стало пугать, что я ничего не умею. Что я ограничен. Что я немой — так и не расскажу, что видел. Но в эти годы я невзлюбил литературу — всякая попытка построить сюжет, и та стала казаться мне ложью, если речь шла не о сказках. Я был поражен тем, что настоящие вещи, в сущности, — дневник, во всяком случае в них чувствуешь живое человеческое существо. Автора, таким, каким был он в тот день, когда писал. И я заставил себя вести эти тетради…

А в жизни происходили некоторые перемены… Или, если позволительно так определить, — некоторые мелкие события. Но и это неточно. Например, в апреле 1956 года Шварцы купили у Черкасова машину — победу. Но пользовались ею редко. Совершили лишь несколько переездов из Комарово в Ленинград, и — обратно. То есть, «пока, кроме хлопот, не вижу я от неё радостей…» В декабре вдруг по радио Евгений Львович услышал, что его наградили орденом Трудового Красного Знамени. «Звонил весь вечер телефон. Прибежали с поздравлениями соседи». Пошел поток поздравительных телеграмм…

А жизнь потихоньку уходила. 9 июня пятьдесят седьмого он записал: «На душе туман, через который я вижу то, что не следует видеть, если хочешь жить. Старость не дает права ходить при всех в подштанниках. И даже если жизнь кончена, не мое дело это знать. Это не мысль, а чувство, которое я передаю грубовато, а переживаю вполне убедительно…». 24-го: «Пишу я лежа, плохо с сердцем, а чувствую себя в основном хорошо. Вчера был летний день, сегодня льет дождь. Но я отдыхаю. И смутный просвет, и мне хочется жить и трудиться, что, может быть, что-нибудь впереди…».

7 июля: «Вчера вечером вышел к столу…».

Как только чуть отпустило, как Шварцы отправились 24 июля в Комарово.

Теперь соединяло с миром и друзьями только переписка. Екатерина Ивановна и раньше не ахти как привечала гостей. А теперь общение с ними прекратилось и по велению врачей. Даже Борис Михайлович Эйхенбаум, сосед по лестничной площадки вынужден посылать ему записки:

«Евгений Шварц, печальный мой сосед!

Люблю тебя — как друга многих лет,

Тебя, товарищ мой отборный,

Хотя судьбы коварною игрой

На месяц мы разлучены с тобой

Стеною, ванной и — уборной.

«Дон-Кихота» ещё не видел — не звали. Говорят, — будет специальный просмотр в «Доме кино» для классиков.

«Гамлета» с Мишей Козаковым тоже ещё не видел — посмотрю на днях. Все хвалят.

Идти на Брехта что-то не хочется — не люблю немецкого театра с нажимами на ихние нервы.

Читал в «Советской культуре» о фортепьянном концерте Шостаковича, написанном для сына? Трогательно!

Целую тебя!

Боря».

Михаил М. Козаков весной 1956 г. окончил школу-студию МХАТ, а в ноябре уже сыграл «Гамлета» у Н. П. Охлопкова в театре Вл. Маяковского. В мае 1957 г театр был на гастролях в Ленинграде.

А театр Комедии гастролировал в Москве, где играл и «Обыкновенное чудо». Оттуда приходит письмо от Елизаветы Александровны Уваровой:

«Дорогие Катенька и Женечка, играли с успехом и аншлагом вторую серию «Чуда». Столько наслушались похвал автору, <что> хочется скорее рассказать. Вчера на спектакле в театре «Красной армии» какие-то чужие, незнакомые сказали мне, когда я хвалила Эд. Де Филиппо, — «вот Ев. Шварц — гений!!!» Все целуют тебя, Катенька, и гения тоже. Елизавета У.».

Под «первой серией» она, вероятно, подразумевала постановку гаринского «Чуда».

Так и не повидавшись с Евгением Львовичем, в конце июня Эйхенбаумы уехали отдыхать в Усть-Нарву. Оттуда они пишут Шварцам:

«Милый Женя и душенька Катя! У нас здесь все устроилось — кроме погоды. Места интересные. Огромные пространства — воды, воздуха, леса, облака, овцы, коровы, куры с петухами — и соответствующие звуки. Я даже сочинил две строчки (заготовка):

И курица, как женщина, рыдает,

Как будто упрекая петуха.

Это относится к тому моменту, когда она снесла яйцо. Не подберешь ли к этим строкам первые две? Мы бы опубликовали в «Костре» — с подписью «Швэйх».

Наша улица называется «улицей рая», а недавно — «Вабадусе», что значит «Свобода» (по-видимому — просто эстонское произношение этого русского слова). Вот в таком блаженном крае мы поселились.

Потрясающее зрелище по дороге сюда — две старинные крепости на берегах реки Луге: на одном берегу (русском) — крепость Иван-город, на другом (эстонском) — крепость Нарва. Будет погода лучше, — поедем на пароходике посмотреть в подробностях.

Море настоящее — не то, что в Комарове. Пляж бесконечный.

Целуем вас крепко! Ваши заслуженные соседи Б. и О. Эйхенбаумы.

Эстонская ССР. Усть-Нарва, ул. Райя, д № 15, П. В. Забакс».

С рекой Лугой Борис Михайлович что-то перепутал. Между Ивангородом и Нарвой протекает река Нарова.

Слонимские под Москвой, в Переделкине:

«Дорогой Женя!

У Миши плохо работает голова, поэтому продолжаю письмо я.

Дорогие Катя и Женя!

В день отъезда мы собирались вам позвонить и попрощаться, пожелать здоровья и хорошей погоды. Но к нам неожиданно пришли и провожали нас прямо на вокзал, мы как-то сбились с толку и никому не позвонили. Первое время в Переделкине мы бродили, как сонные мухи — очень устали. И все время помнили о вас и очень хотели бы узнать, как женино здоровье и как себя чувствует Катюша. Здесь неплохо, много воды (в душах, в ваннах и умывальниках), но, очевидно, должно ещё пройти какое-то время, прежде чем нам покажется, что мы начинаем отдыхать. Шлю вам обоим самый сердечный привет.

Дуся.

У меня, действительно, не работает голова. Только уехал, начинаешь понимать, до чего устал. А, главное, чувствуешь, что просто ни на что уже голова не способна. Напишите, пожалуйста, нам, дорогие Катя и Женя, о здоровье, обо всем. Целую, обнимаю, приветствую, желаю. Тут совсем неплохо. Удивительно хорош (как всегда) Корней Чуковский.

П.о. Баковка Калинин. ж. д. Москов. об. Дом тв-ва Писателей, к. 30. Слонимскому».

И Евгений Львович отвечает:

«31/VII.

Дорогая Дуся, спасибо за открытку. Я уже почти научился ходить, и доктора мне разрешили переехать в Комарово, что мы и сделали неделю назад. Мечтал на сентябрь поехать в Малеевку, но боюсь — там все чужие, ещё обидят слабого человека. Вчера в «Вечернем Ленинграде» появился подвал о «Прибое». Про Мишку написано: «среди прозаических произведений выделяются небольшие по объему рассказы М. Слонимского и молодой писательницы Р. Достян». Далее идет более подробный разговор. Но все равно, Мишка, значит, не молодой писатель, о чем спешу довести до вашего сведения. Про меня написали ещё более обидно. Обозвали так: «один из старейших ленинградских драматургов». Легко ли читать это выздоравливающему. Тем не менее, дальше они тоже хвалят меня, как и Мишку, несмотря на его интриги.

Напишите мне ещё. Поправляясь, все вспоминаешь старых друзей.

Целую вас обоих. Ваш вечный шафер Е. Шварц».

Евгений Львович более тридцати лет назад был шафером на свадьбе Слонимских.

А. А. Крон прислал свою пьесу «Второе дыхание», и Евгений Львович отвечает ему 31 июля из Комарова:

«Дорогой Александр Александрович! Спасибо за «Второе дыхание». Получил его с некоторым опозданием, так как живу уже в Комарово, а пьеса пришла по городскому адресу. Тем не менее, я успел её прочесть и ещё раз отмечаю, что у меня с нею, с пьесой есть контакт, не то что с моими сценариями у некоторых москвичей драматургов! Как попадете в Ленинград, непременно приезжайте ко мне в Комарово. В результате почти пятимесячного пребывания в постели у меня появилось второе дыхание, и строгий режим снят. Для друзей в особенности. Нижайший поклон Елизавете Алексеевне. Целую Вас.

Ваш Е. Шварц».

Прокомментировать неприятие его киносценариев москвичами не возьмусь. Никаких сведений об этом мне обнаружить не удалось.

Еще из Комарова он успел послать поздравительную телеграмму М. Л. Слонимскому, которому исполнялось шестьдесят лет: «От всей души поздравляю, дорогой Миша, со славным юбилеем. Столько пережито вместе и рядом. Все время вспоминаю журнал Забой в Донбассе, Всесоюзную кочегарку, соляной рудник имени Либнехта. Целую тебя крепко. Работай как работал, все будет отлично = Твой старый друг Евгений Шварц».

Но болезнь снова набросилась на него. 28 августа Шварцы возвращаются в Ленинград.

— С 21-го я заболел настолько, что пришлось прекратить писать, а ведь я даже за время инфаркта, в самые трудные дни продолжал работать. На этот раз не смог… Половину времени там, да что там половину — две трети болел да болел. И если бы на старый лад, а то болел с бредом, с криками (во сне) и с полным безразличием ко всему, главным образом, к себе — наяву. Ко мне никого не пускали, кроме врачей, а мне было все равно. Здесь я себя чувствую как будто лучше, но безразличие сменилось отвращением и раздражением… Сегодня брился и заметил с ужасом, как я постарел за эти дни в Комарове. С ужасом думаю, что придет неимоверной длины день. Катя возится со мной, как может, но даже она — по ту сторону болезни, а я один… Перебирая жизнь, вижу теперь, что всегда бывал счастлив неопределенно. Кроме тех лет, когда встретился с Катюшей. А так — всё ожидание счастья и «бессмысленная радость бытия, не то предчувствие, не то воспоминанье». Я никогда не мог просто брать, мне надо было непременно что-нибудь за это отдать. А жизнь определенна. Ожидания, предчувствия, угадывание смысла иногда представляются мне позорными… Но я мало требовал от людей, никого не предал, не клеветал, даже в самые трудные годы выгораживал, как мог, попавших в беду. Но это значок второй степени — и только. Это не подвиг. И перебирая свою жизнь, ни на чем я не мог успокоиться и порадоваться. Бывали у меня годы (этот принадлежит к ним), когда несчастья преследовали меня. Бывали легкие — и только. Настоящее счастье, со всем безумием и горечью, давалось редко. Один раз, если говорить строго. Я говорю о 29 годе. Но и оно вдруг через столько лет кажется мне иной раз затуманенным: к прошлому возврата нет, будущего не будет, и я словно потерял всё.

Давал ли я кому-нибудь счастье? Не поймешь. Я отдавал себя. Как будто ничего не требуя, целиком, но этим самым связывал и требовал. Правилами игры, о которых я не говорил, но которые сами собой подразумеваются в человеческом обществе, воспитанном на порядках, которые я последнее время особенно ненавижу. Я думал, что главные несчастья приносят люди сильные, но, увы, и от правил и законов, установленных слабыми, жизнь тускнеет. И пользуются этими законами как раз люди сильные для того, чтобы загнать слабых окончательно в угол. Дал ли я кому-нибудь счастье? Пойди разберись, за той границей человеческой жизни, где слов нет, одни волны ходят. И тут я мешал, вероятно, а не только давал, иначе не нападало бы на меня в последнее время желание умереть, вызванное отвращением к себе. Что тут скажешь, перейдя границу, за которой нет слов. Катюша была всю жизнь очень, очень привязанной ко мне. Но любила ли, кроме того единственного и рокового лета 29 года, — кто знает. Пытаясь вглядываться в волны той части нашего существования, где слов нет, вижу, что иногда любила, а иногда нет, — значит, была несчастлива. Уйти от меня, когда привязана она ко мне, как к собственному ребенку, легко сказать! Жизни переплелись так, что не расплетешь в одну. Но дал ли я ей счастье? Я человек непростой. Она — простой, страстный, цельный, не умеющий разговаривать. Я научил её за эти годы своему языку, но он для неё остался мертвым, и говорит она по необходимости, для меня, а не для себя. Определить талантлив человек или нет, невозможно, — за это, может быть, мне кое-что и простилось бы. Или учлось бы. И вот я считаю и пересчитываю — и не знаю, какой итог…

Продолжали приходить письма от друзей. Но он уже был далек от их жизней, забот, надежд.

Так Л. Малюгин писал ему из Ялты (18 сентября):

«Дорогой Женя! Послал тебе свою книжечку — надеюсь, что ты её получил и — главное — уже не потеряешь. А то мне придется срочно ставить вопрос о переиздании.

Я проехал на машине по трассе — Москва-Симферополь, и сейчас уже в Ялте. Здесь так хорошо, что даже и писать совестно, достаточно сказать, что температура воды 24 градуса. Я сижу за одним столом с Даниным и Левкой Левиным — они шлют тебе самые сердечные приветы. Все идет своим чередом: Лева Левин непрестанно думает о продлении жизни, Даня играет во все игры — от шахмат до чижика, Туся что-то ворчит, но на это никто не обращает внимания. Обещают приехать Кроны, но у них в Москве весьма важное дело — получают квартиру.

Желаю тебе здоровья, а все остальное приложится. Екатерине Ивановне шлю самый солнечный привет (в осеннюю пору это может пригодиться).

Обнимаю тебя.

Леня».

Приходили поздравления на очередной день рождения. Казалось, что болезнь немного ослабила вожжи. Накануне этого дня в последней «Амбарной книге» появляется запись: «Обычно в день рождения я подводил итоги: что сделано было за год. И первый раз я вынужден признать: да ничего! Написал до половины сценарий для Кошеверовой. Акимов стал репетировать позавчера (18 октября. — Е. Б.), вместе с Чежеговым, мою пьесу «Вдвоем», сделанную год назад. И больше ничего. Полная тишина. Пока я болел, мне хотелось умереть. Сейчас не хочется, но равнодушие, приглушенность остались. Словно в пыли я или в тумане. Вот и все».

А Екатерина Ивановна, как всегда готовила пироги. Приходили Наташа с внуками, Эйхенбаумы, Пантелеев — соседи.

Ольга Федоровна Берггольц на его день рождения снова написала стихи:

Простите бедность этих строк,

но чем я суть их приукрашу?

Я так горжусь, что дал мне Бог

поэзию и дружбу Вашу.

Неотторжимый клин души,

часть неплененного сознанья,

чистейший воздух тех вершин,

где стало творчеством — страданье, —

вот надо мною Ваша власть,

мне все желаннее с годами…

На что бы совесть оперлась,

когда б Вас не было меж нами?!

21 октября 1957.

Приходили поздравления и на Новый год, опять-таки с традиционными пожеланиями здоровья и счастья.

Но Гарин с Локшиной из-за неясности с «Тенью» в театре Сатиры, поздравили Евгения Львовича с некоторым запозданием, а заодно рассказали и о возникающих проблемах:

«4.1.58.

Дорогой Евгений Львович!

Во первых строках поздравляем Вас с Новым годом, желаем здоровья и вдохновения, а также просим Вас передать Катерине Ивановне и поздравления, и наилучшие пожелания.

Во вторых строках — уже нужно выпускать анонсную афишу «Тени», и опять такая же буза, как в киноактере: дирекция и худруководство просят изменить название, потому де и в театре Пушкина «Тени», и у Охлопкова — «Садовник и Тень», и в киношках — «Свет и тени», «Тень свастики» — одним словом, всюду тени. Все предложения актеров не заслуживают внимания. Было предложение назвать «Сказка для взрослых», — но отвергнуто дирекцией. Слово за Вами. Я не посылал Вам этого письма — все хотел всунуть фото с макета, но сегодня принесли их, а так как снимал актер, то получилась клякса. Теперь он говорит, знает, как снять, и будет это готово ещё дня через четыре, а время не ждет.

Дирекция уже десятого хочет печатать анонс.

Я не пишу всех перипетий с Тенью. Много было скандалов, склок и дрязг. Задиристое руководство поставило вопрос так: показать все сделанное худсовету и директору. И вот мы, седые и старые, сдавали экзамен молодым и нахальным. К тому же меня отправили в экспедицию в Закарпатье. Все проводила Хеська с удивительно симпатичными и милыми молодыми актерами (Вы знаете, что это спектакль молодых актеров театра).

Показ прошел первоклассно. План уже сверстанный — разверстали и дали Тени полный ход. Макет приняли очень хорошо. Итак — декорации уже в работе. Мы репетируем на сцене. Сейчас коптим над вторым актом — он приближается к завершению. Думаю, если не произойдет каких-нибудь экстра-ординарных событий, то числу к 20-му февраля Тень, как говорится, увидит свет рампы.

Что касается кино-чуда, то казахская студия ведет переговоры о картине в цвете, т. е. так, как Вы хотели, когда мы говорили с Вами, когда инициатива была у телевидения. Оператора предлагают очень хорошего. Он снимал «Товарищ уходит в море», получивший международную премию за фотографию.

Все новости напишу Вам. Буду ждать названия.

Хеся

Ераст».

Никаких новостей: ни о приближающейся премьеры, ни о съемках «Обыкновенного чуда», Шварц уже не узнает. Не узнает он и о том, что «Тень» выйдет под своим названием.

Другие «Тени» — это «Тени» Н. Салтыкова-Щедрина, «Садовник и Тень» Л. Леонова, «Тень и свет», фильм французского режиссера Анри Калефа (1951), а «Тень свастики» Л. Пека — то ли в Московском драматическом театре им. Н. В. Гоголя (1956), то ли в Центральном театре транспорта (1957).

Евгений Львович уходил… Екатерина Ивановна чувствовала это, и, как всегда, оберегала его от посетителей, но беспрепятственно пускала к нему наиболее близких ему людей.

Пришел Л. Пантелеев. «У него был очередной инфаркт, — рассказывал Алексей Иванович. — Было совсем плохо, врачи объявили, что остаток жизни его исчисляется часами. И сам он понимал, что смерть стоит рядом. О чем он говорил в эти решительные мгновения, когда пульс его колотился со скоростью 220 ударов в минуту?

Он просил окружающих:

— Дайте мне, пожалуйста, карандаш и бумагу! Я хочу записать о бабочке.

Думали, бредит. Но это не было бредом.

Болезнь и на этот раз отпустила его, и дня через два он рассказывал мне о том, как мучила его тогда мысль, что он умрет, — сейчас вот, через минуту умрет, — и не успеет рассказать о многом, и прежде всего об этой вот бабочке.

— О какой бабочке?

— Да о самой простой белой бабочке. Я видел её в Комарове — летом — в садике у парикмахерской…

— Чем же она тебе так понравилась, эта бабочка?

— Да ничем. Самая обыкновенная вульгарная капустница. Но, понимаешь, мне казалось, что я нашел слова, какими о ней рассказать. О том, как она летала. Ведь ты и сам знаешь, как это здорово — найти нужное слово».

Из Москвы приехали Чуковские. Марина Николаевна ушла с Екатериной Ивановной на кухню, а Николай Корнеевич зашел к Шварцу. «Я навестил его незадолго до смерти, — вспоминал Чуковский. — Он лежал; когда я вошел, он присел на постели. Мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не показать ему, как меня поразил его вид. Мой приход, кажется, обрадовал его, оживил, и он много говорил слабым, как бы потухшим голосом. Ему запретили курить, и его это мучило. Всю жизнь курил он дешевые маленькие папироски, которые во время войны называли «гвоздиками»; он привык к ним в молодости, когда был беден, и остался верен до конца. Несмотря на протесты Екатерины Ивановны, он все-таки выкурил при мне папироску… И смотрел на меня тем беспомощным, просящим и прощающимся взором, которым смотрит умирающий на живого…».

Через несколько дней, когда он был будто уже вне жизни, и Екатерина Ивановна при помощи Марины Чуковской переворачивали его, меняли под ним простыни, он, не теряя юмора, сказал: «Ню!».

А пятнадцатого января, не выдержав такого напора сердцебиения и давления под 200, разорвалась аорта…