Поездка в Грузию
Поездка в Грузию
Летом 1935 года группа ленинградских писателей — или, как тогда называли, бригада — выехала в Грузию. В её состав входили Я. Л. Горев, руководитель бригады, В. М. Саянов, Е. Л. Шварц, Ю. П. Герман, А. П. Штейн и Л. И. Левин. «Мы пробудим в Грузии полтора месяца, — говорил Горев корреспонденту тифлисской газеты «Заря Востока». — Посетим за это время ряд колхозов, совхозов, крупнейшие хозяйственные и промышленные центры страны, где встретимся с людьми социалистического труда, ознакомимся с их бытом, работой. Все это даст нам богатый творческий материал для будущих произведений». О Шварце в этом интервью сказано, что он должен установить творческие связи с детскими писателями республики. Он тогда официально ещё считался детским писателем. Евгений Львович не наладил «творческие связи» с грузинскими детскими писателями. Он их даже не искал. Знакомства кое-какие были, но среди них не было тех, кого можно было бы отнести к детским.
Незадолго до этой поездки Екатерина Ивановна вновь почувствовала себя хуже. Но не поехать в Грузию, не побывать в новых местах, вновь повидаться с Кавказом Евгений Львович не мог. И тревога за жену не оставляла его во все время его отсутствия в Ленинграде. А чтобы создать у неё впечатление своего постоянного присутствия, он писал письма домой чуть ли не каждый день, а с дороги и по несколько раз в день бросал на станциях открытки. По ним можно подробнейшим образом проследить весь путь ленинградской бригады. Правда, чтобы не волновать жену, он весело описал переправу через разбушевавшийся Терек, а о встрече с попавшими в автокатастрофу Адрианом Пиотровским и его женой вообще не упоминал.
Уже на следующий день после отъезда, в Москве он отправляет открытку: «Дорогой мой Котик! Все благополучно, только ты у меня очень несчастный, худенький, отдыхай, моя маленькая. Все будет хорошо… Я тебя очень люблю. Не сердись. Женя». В других открытках он сообщал, что, подъезжая к Туле, увидел как «на наших глазах из самолета выпрыгнул парашютист. Сейчас благополучно, пока пишу, опускается. Жарко, но это скорее приятно. В пижамах прохладно. Парашютист опустился» (по тульскому почтовому штемпелю — 24.7.35); а после Харькова «всю ночь шел сильный дождь, была гроза. Теперь опять солнце»; а в Лозовой, пока он бегал в поисках почтового ящика, «из теплушки на путях вдруг высунулся хобот. Везли слона. Хочу написать об этом Наташе». «Умоляю, — разориться и послать телеграмму в Тифлис. Очень беспокоюсь. Очень тебя люблю» (из открытки, брошенной в Минеральных Водах 25.7.).
И вот они в Тифлисе. Вместо телеграммы он получил письмо из Ленинграда. И тут же ответил большим, подробным письмом, в котором рассказывает о всех подробностях пути: «Милый мой, родненький мой Котик! Сегодня, 31-го получил я, наконец, твое письмо. Почтамт тут далеко. Я ездил по два раза в день — все ждал телеграмму, а дождался письма… Пиши мне теперь так: Тифлис, улица Дзнеладзе (б. Саперная), д. 7. Эл. Андронникову, для меня.
Теперь опишу все по порядку… Всю дорогу нас сопровождали грозы. Когда мы ехали из Харькова и ехали извилистой дорогой по лесу, какой-то мальчишка разбил камнем окно в одном из вагонов. Смазчик остановил поезд автоматическим тормозом. Мальчишку не поймали. Поезд стал дергаться, дергаться — и ни с места. Он стоял на закруглении на подъеме, и паровоз не в силах был двинуться. Шел дождь. Рельсы скользкие. Так мы стояли, пока из Харькова не пришел другой паровоз. Он стал нас подталкивать сзади, и мы выехали.
Выезд в понедельник, и, как я писал тебе уже, сказался на станции Иловайской (или Харцизской) перед Ростовым (за четыре часа). У нас внезапно отцепили мягкий вагон. Нас распределили по жестким. Это было бы ничего, но над нашими пижамами так издевались! Затем — кто-то из пересаженных пассажиров, кажется ленинградский врач-гинеколог, сказал, входя в жесткий: «перевели нас в телячий вагон». Этим он довел каких-то бойких на язык девиц до полного исступления. Они во весь голос говорили о нас самые обидные вещи. Я смеялся.
В Ростове нам дали спальные места с постелями, и мы поехали дальше. От Минеральных Вод до Беслани мы ехали роскошно — в пустом мягком вагоне. В поезде был вагон-ресторан. Мы там обедали. В Беслани пересели в местный поезд и вечером 25-го были в Ордженикидзе. Здесь понедельник сказался вторично. Военно-Грузинская дорога оказалась размыта в самом надежном месте. Она не портилась здесь ни разу со дня основания. Речушка, впадающая в Терек, вышла из берегов, завалила камнями до крыши дома прибрежных жителей, сорвала мост, размыла шоссе. Терек изменил русло. Не смотря на это, мы выехали из Орджоникидзе. Доехали до замка Тамары. Там переправились в подвесной люльке на ту сторону, которую туристы видят мельком, пролетая мимо на автомобилях. Переправляться было весело. Терек грязный, как вода в корыте, прыгал внизу, но нам было хоть бы хны. Идти было ещё веселей. Воздух горный, чистый. И кругом горы. В одном месте идти пришлось над пропастью по тропинке вот такой:
С нами шла молоденькая женщина. Грузинка с грудным ребенком на руках. Шла необычайно легко. Еще с нами шли туристы, пожилая женщина в очках, тощий мужчина в макинтоше. Пожилая женщина кричала спутникам:
— Что же вы не пополняете гербарий? Я нашла много разновидностей гвоздики.
Чемоданы наши несли молодые пастухи-горцы. Несли так легко, что мы только удивлялись. Взяли пятнадцать рублей с чемодана.
Станция Казбек стоит на суровом прекрасном месте. В большом доме, где жили владельцы Дарьяльского ущелья князья Казбеки, устроен музей. Здесь мы встретили Антокольского с женой, Гольца и Тициана Табидзе. Он и устраивает этот музей. Предпоследний владелец дома был крупным грузинским писателем. Табидзе встретил нас необычайно приветливо. В столовой маленькой гостиницы с местными властями мы ужинали и говорили речи. Тициан сказал шесть речей — о каждом из нас отдельно.
Ночевали мы у одного из наших носильщиков. Звали его Коля. В большой комнате поставили для нас три кровати. Одну — постлали на столе. Всего, как видишь, четыре постели на шестерых. Я, к счастью, спал один на кровати.
Коля был нашим другом, проводником, поклонником, не хотел брать с нас деньги. Целый день мы пробыли на Казбеке. Ходили в горы, гуляли по шоссе. Но гору Казбек не видели. Она стояла в облаках все время. Раз открылась ночью — и снова спряталась. Кругом — голо. Скалы, горы со снегом. Видели Шат-гору, которая спорила с Казбеком.
На следующий день понедельник сказался в третий раз. Мы с невероятным трудом устроились на автобус. Стал его шофер заводить, а он ни с места. Собрались все шофера города. Чинили-чинили. Завели. Поехали. Проехали шесть километров — и стали. Что делать? С огромным трудом грузин-шофер завел машину и заявил, что дальше он ехать боится. Вернулись в Казбек. Выехали снова мы часа через два. Шофер вез еле-еле, и все-таки я был счастлив.
Сначала — страшная путаница впечатлений. Туристы позади поют. Саянов рядом читает вслух стихи. Шофер впереди волнуется, встает, заглядывает куда-то. А виды кругом — поразительные. Машина ползет все выше и выше. Снеговые пятна уже ниже нас. Дорога так извилиста, что Крымские и Кавказские виражи кажутся пустяками. На вершине, на Крестовском перевале — холодно, голо, строго. Но вот мы пошли вниз по знаменитому Млетскому спуску. Внизу, далеко на версту — зеленая долина, леса, а мы все ещё в полосе холода.
Вдруг после одного поворота необычайно приятно запахло цветами. В лицо повеяло теплом. Мы очутились на юге. Теперь все кругом стало зелено, мягко. Тем дальше, тем больше. Повторяю — давно я так не был счастлив. Деревни с плоскими крышами, со средневековыми башнями, развалины крепостей, и леса, леса, леса, цветы. Юг. И не выжженный юг, а роскошный. Очень тут хорошо, Котик. Мне стыдно было, что тебя не было. Ночью въехали в Тифлис, где стоит небывалая жара. (Это письмо я пишу тебе голым). Здесь нас ждали номера в гостинице Палас. Мы по трое в номере.
Завтра выезжаем отсюда дней на десять. Едем в Гори, в Боржом, в Бакуриани, в Колхиду, в Аббас-Туман, в Понт, в Батум (где будем смотреть чайные плантации) и обратно в Тифлис. Буду писать тебе отовсюду, где только есть почта. Покупаем дорожные мешки. Чемоданы бросаем здесь.
Тифлис очень хорош. Особенно — старый. Узкие улицы. Маленькие дворы, похожие на комнаты, в зелени. Дома друг над другом, дома над рекой. Масса лавчонок («шапочная Гриша», «АзЯтский пАртной» и тому подобное, знаменитые «воды под руководством Лагидзе». Лагидзе — настоящая знаменитость. Его звали на Украину наладить воды там.) Персики (еще не спелые). Арбузы. Мороженое. Кормят нас роскошно, но банкетов — никаких. Мы отказались. Потом.
С продажей сценария — пока довольно неясно. После возвращения в Тифлис мы едем во второй тур поездок. Попадем к потомкам крестоносцев — к хевсурам. Я их видел двоих — они одеты в одежды, вышитые бисером. На спине и плечах — кресты. В музее я видел их кольчуги. <нрзб>, мечи. К ним поедем верхом. Боюсь, что раньше десятого сентября отсюда не выехать. Неудобно. А главное, очень уж интересно. В Армении нас ждут очень.
Спутники мои — люди легкие и веселые. Отношения пока прекрасные. Меня за что-то прозвали Аббас-Туман. Говорят, что я голый — вылитый Аббас-Туман. А это такой город.
Котик, мне портит все это, что тебя со мной нет. За последние годы — я только с тобой и могу разговаривать, как следует. Без тебя я жить не буду, как хочешь. Каждый вечер, особенно пока я не получил твоего письма, меня мучило беспокойство о тебе. Пиши, дорогая, почаще. Помни, что мы с тобой живем хорошо, как редко бывает, очень дружно.
Прости, что письмо такое сумбурное. Хочется тебе все рассказать.
Котик — какая жара! Здешние жители стонут, а я в общем ничего, только мокрый. 35° в тени! Пиши! Пиши длинно, пиши все время! Целую тебя. Твой Женя».
Кое-что в этом письме требует пояснения. Во-первых, причем тут понедельник? Писатели выехали из Ленинграда в понедельник 22 июля. А по народному поверью в понедельник не следует начинать новое дело, — удачи не будет. Но, по-моему, все те препятствия, которые возникали у группы, Евгению Львовичу доставляли только удовольствие. Во-вторых, о жаре. «Заря Востока» сообщала в те дни: «Если в Тифлисе 1 августа температура была ровна 39,2 градусов, а в ряде мест по Закавказью наблюдалась ещё более высокая температура», то вскоре — «с 7 августа в Закавказье начали проникать сравнительно холодные полярные массы воздуха», дальнейшее путешествие писателей было гораздо приятней.
В-третьих, готовясь к поездке, Шварц переделал «Клад» на грузинский лад в сценарий и переименовал Птаху в Маро, чьим именем его и назвал. В фонде Е. Л. Шварца в РГАЛИ он существует; возможно, и в архиве грузинской киностудии, — тоже. Но датирован он ошибочно 1933 годом. Потому что сценарий по «Кладу» для Ленфильма писался в 1934-м, а «Маро» — ещё позже. Сведения о постановке «Маро» появились даже в печати. «По Госкинпрому Грузии в этом году будут пущены в производство только два современных сюжета, — сообщал журнал «Искусство кино» уже в 1936 году (№ 5), — «Колхида» по одноименной повести Паустовского и для детей «Клад» — экранизация одноименной пьесы Шварца». Был назначен даже режиссер — С. Токашвили. Но до съемок дело так и не дошло.
И в-четвертых, об Аббас-Тумане находим некоторое объяснение в воспоминаниях участника этой поездки Александра Штейна. «В тридцать пятом году несколько ленинградских литераторов, — писал он, — путешествовали по Грузии, были в Аббас-Тумане, и в названии этого грузинского горного курорта Женя почему-то услышал нечто схожее со сказочным заклинанием, что-то вроде «сезам откройся» из сказки про Али-бабу и сорок разбойников. И мы играли с ним всегда при встрече в «Аббас-Туман», и, услышав это его восклицание, я, изображая верноподданного, бросался и открывал перед ним дверь».
Павел Антокольский и Тициан Табидзе, надеюсь, не требуют комментария, а В. В. Гольцев — в ту пору довольно известный критик, занимающийся грузинской поэзией. Предпоследний владелец Дарьяльского ущелья, крупный грузинский прозаик, о котором идет речь, это — Александр Казбеги (1848–1893).
«4/VIII
Дорогой мой Котик! Приехали вчера в Боржом. Узенькая долина в 150 метров. Кругом горы, скалы, водопады. Попробовали боржом из источника, теплая, негазированная вода. Воняет серой и железом. Пить невозможно. Сейчас едем в Бакуриани — горный курорт. Вечером вернемся обратно.
Меня все время беспокоит твоя болезнь. Ты, наверное, лежишь там сейчас одна. Что ты без меня? Как? Больше никогда без тебя уезжать не буду. Посылаю ещё вырезку. Та была из Вечерней газеты, а это из самой большой «Зари Востока». Целую тебя, моя родная. Женя».
3 августа в этой газете были помещены портреты всех ленинградских писателей, но не сделанные в Грузии, а то ли переснятые с их книг, то ли привезенные ими с собой про запас.
«7 августа.
Дорогой мой Котик, пишу тебе со станции Джугелли, в трех часах езды от Кутаиси. Мы приехали сюда вчера. Через несколько часов едем дальше. Жизнь становится все интересней и интересней. Утром мы выехали из Боржома, чтобы к трем часам попасть на ту самую Джугелли, где мы сейчас находимся. Боржомский поезд опоздал. Мы приехали на станцию Хашури, где у нас пересадка на кутаисский поезд через 15 минут после его приезда. Простые смертные должны были бы ждать с 1 дня до 11 ночи. Но мы — делегация. И вот нам разрешают ехать на электровозе поезда, состоящего из нефтяных цистерн. Электровоз прекрасен. Чистый, с проходами по бокам, как на пароходе, с мягкими сидениями на площадках передней и задней. Это трамвай с необычайно массивным низом. Низ у него, как у паровоза. Везет он втрое больший состав. Везет значительно быстрее, чем товарный паровоз.
И вот мы поехали. Дорога (Тифлис — Батум) — красивее всех, что я видел. Огромные тоннели, которые я разглядел впервые в жизни как следует, стоя на площадке электровоза. Пропасти. Крутые спуски. Невероятные закругления. Скалы. Реки. Леса. Ехали быстрее пассажирского поезда, но все-таки, когда приехали на станцию Джугелли, было уже темно. Итак, первое впечатление — на электровозе по тоннелям и мостам и так далее.
Второе: здесь, в Джугелли, нас ждали с утра. Здесь огромный завод — ферро-марганцевый. Встречают. Приветствуют. Везут на завод. Здесь — гигантские электрические печи. Расплавленный металл, который льется из печей в формы. Грохот. Искры. Пламя. Дальше — третье впечатление: нас везут с завода на концерт. Девушки в национальных костюмах под управлением вежливого старика поют грузинские песни. Эти песни меня страшно трогают. Чуть не до слез. Зал (рабочий клуб) — неистовствует. Все песни бисируются. Четвертое впечатление — нас везут ужинать. Кормят моим любимым слоистым мингрельским сыром. Цыплятами. Говорят речи. (Кстати — я пью очень мало и совсем не говорю речей. Не могу! Не хочется! Смотрю и слушаю.).
Затем нас ведут в гостиницу, где нас ждут постели. День так набит событиями, как видишь, что мы засыпаем мгновенно. Просыпаюсь со свежей головой и чувствую себя почему-то необычайно здоровым.
Иду с нашим спутником, грузинским поэтом Каладзе, на реку. Сады, виноградники, тополя. Мост через реку пешеходный, висячий — держится на стальных канатах, прыгает под ногами. Идем по берегу к роднику. Пьем воду — очень вкусную, холодную. Сидим на камнях, смотрим на другой берег. Там чей-то дом с большим садом, с балконом. Над ним и вокруг него такие же дома, вокруг каждого сады. Каладзе рассказывает мне о великом грузинском полководце Георгии Саакадзе, о деревнях, о мингрельских обычаях. Все это интересно. Потом идем домой, и я сажусь писать тебе письмо, пока за нами не прислали машины, чтобы ехать смотреть деревни, колхозы и совхозы.
Вот так я живу, Кот мой дорогой. В Боржоме на меня напала тоска. Горы со всех сторон давят. Ты далеко. Наверное, больна. Наташка далеко. Я далеко.
Со станции Хашури я тебе телеграфировал. Неужели ты не получаешь телеграмм? Неужели не ответишь в Кутаис, где я пробуду два дня?
Все хорошо, все интересно — в голове масса материала, но все-таки без тебя я жить не могу. Пиши мне так же часто, как я тебе. Помни меня. Целую тебя, родная. Твой Женя».
Из каждого места Каладзе давал телеграммы в следующий пункт назначения, чтобы делегацию встречали со знаменами. Ленинградцы не знали, куда деваться от неловкости. Каждая встреча начиналась с банкета. И на каждой трапезе читались стихи.
<13.8.35.>
«Дорогой мой, маленький мой, Котик мой, пишу тебе из Батуми. Это, Котик, рай. Если будут у нас деньги, мы приедем обязательно сюда. Здесь настоящий юг, которого я ещё не видел. Огромный бульвар, весь засаженный огромными магнолиями в цвету, пальмами. Ботанический сад. Весь город асфальтирован. Роскошные магазины и столько зелени, что города не чувствуешь. Пишу в номере с большим балконом. На балконе две большие пальмы и огромные красные цветы, названия которых не знаю. Сегодня были на зеленом мысу и в Чакве — это чайная плантация. Видел я, как собирают чай с маленьких кустов. Собирают молодые листья. Старые не годятся. Потом мы были на чайной фабрике. Это чистое большое трехэтажное здание, которое стоит в саду. В саду цветы голубых и розовых гортензий. Видели мы на фабрике, как чайные листья по трубам гонят воздухом на третий этаж. На третьем этаже они вылетают из пола и поднимаются до потолка. Это очень красиво. Не то фонтан, не то дерево без ствола и веток. Потом листья сушат. Потом роллерная машина их сворачивает. Потом они идут в печи. Потом в машины, состоящие из сит, они сортируют. Потом нас угощали чаем первочая. Директор фабрики велел нам заварить чай так: в маленький чайник насыпают две-три ложки чаю. Потом наливают кипятку — очень немного, только чтобы покрыть листья. Затем чайник накрывают чем-нибудь, чтобы не очень остывал. И держат его так минут пять по часам. Затем доливают чайник на три четверти. Держат так две минуты по часам. Потом можно пить. В большом чайнике заваривать нельзя.
Сегодня мы купались. Но прибой такой, что плавать нельзя было. Котик, я каждый раз убеждаюсь, что лучше моря ничего нет. Я его забываю, а увижу — и ахаю. Из сада ботанического смотрел и поражался. Очень синее.
Мы, Котик, завтра, 14-го уезжаем в Тифлис. 15-го утром будем там. Неужели не будет письма от тебя? Получив твою телеграмму в Кутаисе я было повеселел. А теперь смотрю, восхищаюсь и боюсь. Что-то вы там без меня делаете? А? Кот?
Сегодня утром проснулся, вспомнил, как ты меня раньше любила, вспомнил, что ты раньше говорила, и расстроился. Не будешь ты меня больше так любить. Теперь я у тебя свой, домашний, а раньше, дружок ты мой маленький, как ты меня любила, как ты меня ласкала, что говорила.
А впрочем — люби меня как хочешь, только не бросай меня. Я о тебе думаю все время. Как увижу что-нибудь, так хочется это и тебе показать. Если бы не было стыдно, — все бросил бы и приехал. Но не приеду. Может быть, ты будешь меня больше любить.
Котик, родной — как твое здоровье? Если бы ты поправилась! Как бы мы с тобой дружно жили! Счастливо жили бы.
До свидания, моя девочка.
Из Тифлиса поедем в Хевсуретию. Их Хевсуретии ненадолго в Армению, и наверное, всё. Целую тебя, солнышко. Люби меня! Женя».
«18/ VIII. <Тифлис>
Дорогой мой Кот! Не писал тебе 4 дня. Выяснялось, поедем ли мы в Армению или нет. Армения отпадает, потому что там 10-го съезд всех писателей по вопросу о сборнике к 15 годовщине. Ехать нам до съезда — нелепо. Ждать до 10-го — невозможно. Туда поедет новая бригада, а мы домой. Так что скоро увидимся. Очень рад твоим письмам. Письмо от 12 пришло сюда 16! Вот как скоро!
Возможно, что у меня примут здесь сценарий. Если да — я останусь в Ялте и выпишу тебя туда. Если нет — приеду прямо домой. Пишу коротко — сейчас уезжаем в Кахетию с Табидзе и французскими писателями. Выяснилось это внезапно. Спешу. Целую тебя. Очень скучаю. Женя».
В то же время по Грузии путешествовали французские писатели Шарль Вильдрак и Люк Дюртен, которые присоединились к ленинградцам. В эту поездку поехали с писателями ещё и Паоло Яшвили, Симон Чиковани и Платон Кешелава.
Возможно, не сохранились письма, а быть может, Евгений Львович думал, что вернется раньше, чем они придут в Ленинград, и потому не писал жене после второго выезда из Тифлиса в Кахетию. Несколько подробностей удалось узнать у Льва Левина. Он рассказал, что когда они путешествовали по совхозам Алазанской долины, «Карло нас спаивал, в тайне разбавляя свое вино водой. Однажды мы засекли его. «Ну погоди, где будет водка мы тебе отомстим…». Возили нас на открытых хлипких машинах (козликах). В Гори председатель Горисполкома говорил: «Я царствую в этом маленьком городе с большой гордостью», за каждого поднимал бокалы и всех называл «великими»: «Кацо великий драматург Яков Горев, кацо великий поэт Виссарион Саянов, кацо великий детский писатель Евгений Шварц…».
А когда уже было выпито за Сталина, за Берию, который тогда был первым секретарем Грузии, за всех нас, Яшвили предложил выпить за птичку. «За какую птичку?» — спросил Табидзе. Оказывается, когда мы проезжали какой-то мост, «на нем сидела птичка, которая первой приветствовала наших гостей! Так выпьем же за эту птичку». И мы пили за птичку. А водка нашлась только в Батуме, в гостинице». Отомстили ли ленинградские писатели грузинским, я тогда не сообразил спросить. А спросить об этом сейчас уже не у кого. Так что здесь у нас пробел.
А 22 августа Екатерине Ивановне доставили телеграмму: «Вероятно, выеду 24 через Батум, Одессу <в> Ленинград. Все благополучно. Телеграфируй срочно здоровье = Женя».
Несколько иначе вспоминал Евгений Львович это путешествие через два десятка лет.
— Эта поездка вовсе не вспоминается как счастливая — я никогда не мог освободиться от зависимости от людей, от спутников, а тут они подобрались сложные, беспокойные. И если Герман, Левин и даже Штейн были понятны и чаще легки, то Горев и в особенности Саянов делали все возможное, чтобы существом своим отравить радость путешествия… А новые знакомые с их вежливостью, даже ласковостью, с их строгим соблюдением застольных правил, с вечной улыбкой, как будто и легкие и доступные, вместе с тем все ускользали, едва ты старался их понять. Особенно, когда я делал обычную ошибку — старался поставить себя на их место… Надо было проделать довольно сложную работу: понять, что люди эти настолько отличаются от меня, что ставить себя на их место не следует. Привыкнуть к этому. И смотреть снова. Проще говоря, чтобы понять наших новых знакомых, грузинских писателей, надо было пожить в Грузии подольше… Иногда на наших обедах (в Тифлиси) появлялся ладный, смуглый, сосредоточенно-жизнерадостный Паоло Яшвили и томный от полноты барственно милостивый Тициан Табидзе. Яшвили был внимательнее к нам, проще держался, не прятался в зарослях вежливости, как многие другие представители Союза <писателей>. Прост был и Табидзе по величественности своей.
Спутником нашим, точнее проводником нашим, был молодой драматург — Карло Каладзе. И не проводником он был, а как бы разъездным, гостеприимным хозяином. Начинались наши поездки ранним утром, непривычно ранним утром, как свойственно это настоящим путешествиям. И утро было ясное, и как в ленинградские летние дни вдруг чувствуешь острый холодок, напоминание о сущности климата, здесь в утренней прохладе угадывался готовый вот-вот проснуться зной… Жизнь, не то бурная, не то несдержанная, кипела и на станциях и в вагонах. И становилась она все более и более зарубежной, к чему я не был подготовлен. Меня это и веселило и смущало: уж очень были мы в этой жизни ни к чему…
Сейчас, чтобы точнее вспомнить поездку, разыскал я свои письма того времени — и ужаснулся глухонемоте и косноязычию тех дней. И не в том дело, что я не умел писать. Я был приглушен множеством впечатлений. И заранее зная, что по ряду причин я не решусь найти им выражение. Я писал, что друзья, с которыми я еду, — легкие и простые люди. Веселые. И со всеми ними установились прекрасные отношения. Да уж. Все было сложно и либо чуждо, ибо непонятно. Замки радовали. Погода. Юг… Напряжение, напряжение, вечное напряжение — вот основное чувство поездки по Грузии… При всей строгой вежливости наши хозяева не соблюдали очень часто одного правила: избегать языка, не знакомого гостю. Они и в Союзе на совещании о нашей поездке, и в ресторане вдруг заводили веселый, оживленный разговор по-грузински, и мне чудилось, когда они разражались смехом, что они отводят душу, устав от тяжелого ярма гостеприимства и вежливости… Горев однажды спросил секретаря райкома: «Неужели никто во всей деревне не говорит по-русски?» И секретарь быстро и не без раздражения ответил: «А ты укажи мне русскую деревню, где хотя бы один человек говорил по-грузински». Я чувствовал, что мог бы полюбить это новый мир, если бы чувствовал хоть маленькую надежду на взаимность. Нет, я был чужой тут. И за богатством, вежливостью, гостеприимством то и дело угадывал я холодный взор…
…Поезд утром подходил к Ленинграду, и двойное чувство испытывал я: чужая природа и самые близкие люди ждут меня. Дом и не дом. Чувство дома в запахе полыни, выбеленных домиках, криках кузнечиков, теплой ночи — тут начисто исчезло. Только недавно поверил я, что дом мой здесь. Но и тогда уже в самом городе любил я его строгие и растерянные, разжалованные дворцы. Ленинград — не суетливый, сохраняющий высокие традиции — и так далее и тому подобное, сохранял строгое, высокое выражение, но вокруг все было в жизни очень скудно, северно. Но вся моя жизнь, все, что было мне в жизни дорого, переплелось навеки с этой стороной России. Так уж занесло меня. И чем ближе к городу, тем больше забывал я о южной своей родине. И под сводами огромного вокзала увидел я Катюшу, бледную, тоненькую, только что оправившуюся после болезни. Обыкновенно она не встречала меня на вокзале, но впервые разъехались мы на такой срок. И этим кончилось мое путешествие, которое сумел я приблизительно обдумать, определить и рассказать только через девятнадцать лет.
И вот, вернувшись отуманенным от вечного напряжения среди чужих, попал я в ледяную область друзей. И тут я был чужой. И только в притихшем доме нашем я почувствовал, что жизнь продолжается. Да, что-то нависло над нами, но на это у себя дома можно было не смотреть. И я так и делал.