«Ундервуд»

«Ундервуд»

Этот год в жизни Евгения Шварца был полон различными событиями. Во-первых, в этот год он написал «Ундервуд», который ленинградский Театр Юного зрителя принял к постановке. Во-вторых, вместе с Вениамином Кавериным он писал музыкальную комедию «Три с полтиной», которая, однако, не стала спектаклем. Но главное — 30 мая 1928 года он познакомился с Екатериной Ивановной Зильбер (в девичестве Обух). 30 мая была среда, и Шварц шутил, что «среда его погубила».

— Не могу, оказывается, писать о знакомстве с Катей. Ей едва исполнилось двадцать пять лет. Любимое выражение её было «мне все равно». И в самом деле, она была безразлична к себе и ничего не боялась. Худенькая, очень ласковая со мной, она все чистила зубы и ела хлородонт и спички, и курила, курила все время… Она была необычайно хороша, и, словно в расплату, к двадцати пяти годам здоровье её расшатали, душу едва не погубили. Она сама говорила позже, что от гибели спасла её гордость. Я думаю, что дело заключалось ещё в могучей её женственности, в простоте и силе её чувств. Развратить её жизнь не могла. Вокруг неё все как бы оживало, и комната, и вещи, и цветы светились под её материнскими руками. И при всей доброте и женственности — ни тени слабости или сладости. Она держалась правдиво.

Летом они разъехались. Она — в Липецк, он — в Новый Афон.

Но до этого был «Ундервуд».

Любопытна версия Л. Ф. Макарьева о том, как родилась первая «детская» пьеса Шварца: «Наша актриса Елизавета Александровна Уварова серьезно заболела, Женя Шварц вместе с двумя актрисами решил навестить её. Развлекая больную, Шварц выдумывал всякую всячину, и сам смеялся, и все смеялись. Вдруг… Это случилось действительно «вдруг». Настолько, что даже он сам удивился. «Вдруг» он замолк и совершенно серьезно и неожиданно для самого себя выпалил: «Знаете, Лиза, я для вас напишу роль». — «Никакой вы роли не напишете… И вообще — не напишете». — «А вот и напишу — на пари. Необыкновенная будет роль. Вот вы играете сейчас Журочку (маленький журавленок из стаи журавлей в пьесе Шмелева «Догоним солнце». — Л. М.), а я вам напишу роль старой злой ведьмы. И у этой старой ведьмы будет внучка пионерка. А пионерку будете играть вы…» — сказал он, обращаясь к другой актрисе, пришедшей с ним. — «Ну, разве наши режиссёры дадут мне играть пионерку? Скажут — не подхожу по росту». — «А я их перехитрю — режиссёров… Вы будете каждый день подрастать на два сантиметра…».

И непонятно было — серьезно или шутя говорил он о будущей пьесе.

…Прошло немногим больше недели — и пари было выиграно. Поздно вечером он, торжествующий, появился у нас и, вытащив из кармана пальто объемистый сверток листов, исписанных полудетским, но четким почерком, громогласно заявил: «Выиграл… Вот вам пьеса!..»».

Макарьев в этом эпизоде не участвовал, а значит, писал со слов, как оказалось позже, своей жены Веры Зандберг. Тогда, 17 октября 1956 года, ТЮЗ отмечал 60-летие Евгения Львовича, и эту версию она впервые рассказала автору «Ундервуда». «Когда кончилась торжественная часть, и я сидел с актерами, а художница рисовала — вдруг разговорилась Зандберг, — записал Шварц на следующий день. — И я подивился немощи человеческой памяти. Она мне же, с глубокой уверенностью в том, что так и было, стала рассказывать, как был написан «Ундервуд». Нет, значит, прошлое и в самом деле не существует. Разбитная, сильно пожилая женщина, называя меня Женей, повторяла: «неужели вы не помните», уверяла меня и всех присутствующих в следующем. Когда Уварова лежала в больнице, я навестил её вместе с Зандберг. (Ничего подобного не было. Я ни разу не навестил Уварову. В те годы я не так хорошо был с нею знаком.) И чтобы утешить больную, я сказал ей: «Ты, Лиза (я в те годы был с Уваровой на «вы»), ты, Лиза, в моей пьесе будешь играть старуху, которая всех щиплет. А вы, Верочка, пионерку, которая растет каждый день, и кажется выше своего роста». И стал шутить, хохмить (о, ужас). И через неделю (неправда, «Ундервуд» я писал недели две) принес пьесу, где все эти хохмы были вставлены, — «помните, Женя?» И я ответил: «Продолжайте, продолжайте, я слушаю все с величайшим интересом…». Ничего похожего на правду! Я слушал с глубочайшим интересом и не мог представить себе, что делалось в этой душе, какой путь ей пришлось пережить за эти годы, чтобы до такой степени все забыть и научиться так подменять пережитое сочиненным. На самом же деле «Ундервуд», как это ни грустно, был написан для неё. Я от тоски и избытка сил стал играть во влюбленность. В неё. В Зандберг. И увлекся…».

Но этой записи Евгению Львовичу показалось недостаточно, и 25-го он дополняет: «Я не решился перечитать «Ундервуд», когда пьеса попалась мне недавно в руки. Но помню, что писал я её не шутя. Что же такое прошлое? Для меня двадцатые годы все равно, что вчера, а тут же рядом человеку в тех же годах чудится нечто такое, чего не было. И что творилось в душе этой пожилой, недоброй женщины в те времена, когда была она безразлична, добра и молода?».

Потом этот рассказ В. Зандберг повторит на вечере памяти Шварца в Театральном музее (1976), а воспоминания Л. Макарьева войдут в сборник его творческого наследия (М., 1985). Так рождаются легенды.

Но, возможно, те годы и для Шварца покрылись некой дымкой, или — по его же выражению — «затуманились» слегка. Ведь именно Уваровой и Чиркову он предложил совместно писать «Тетрадь № 1» в том же, 1928 году. Думаю, «Ундервуд» родился не «вдруг», а «вдруг» он увидел в Уваровой Варварку, которая уже существовала в его воображении. А пьесу он уже писал…

16 июня он читал пьесу на Художественно-педагогическом Совете ТЮЗа, после чего началось обсуждение её. И самое удивительное в этом обсуждении было то, что Шварц, только-только начинающий драматург, автор первой пьесы, которую он предложил театру, выслушав критику в свой адрес, в основном не принял её. Потому что уже знал, чего стоит пьеса. Да и рассердили его нелепые аргументы выступавших. Мало того, он им ответил, называя себя в третьем лице:

— По поводу всего, касающегося «словесной» стороны пьесы, трудно что-либо ответить. По-видимому, в этом отношении автор и его оппоненты «не сошлись ушами». Автор за диалог отвечает. Он так слышит своих персонажей. Но, впрочем, это область вкусовых ощущений, о которых нельзя «спорить». Но говорившие против пьесы высказали ряд соображений спорных с точки зрения автора, и на них он отвечает:

1) «Мелкий, неглубокий сюжет…» Можно, пожалуй, говорить о том, что идея недостаточно глубока. Но это уже другой вопрос. Что же касается «сюжета», то его нельзя считать «мелким». Абсолютно «мелкого» не существует. Сюжет пьесы достаточно «сложен»… Задачей построения сюжета было «взволновать» ребят, а вовсе не оставить их равнодушными, и этим объясняется целый ряд «приемов» и соотношений.

2) «Нет сегодняшнего дня…» Это неверно. Все «детали», о которых упоминалось, возможны только сегодня. И в этом отношении несправедлив упрек во «вневременности» и «внепространственности» пьесы. Правда, в пьесе нет специфического «быта» как такового, но «быт» — чрезвычайно сложное явление. Трудно разобраться в этом понятии, когда речь идет применительно к взрослой пьесе, а тем более — пьесе, написанной для детей. «Быт» является для нас чем то таким уже знакомым, обычным, близким, что его можно в какой-то мере уже не показывать, а называть.

3) «Радио неуместно, надуманно, искусственно…» Но то, что дано в этом отношении в пьесе, фактически возможно. По «радио» можно говорить. Завтра «радио» уже не будет «фокусом», «радио» это наше сегодня. Пусть не близкое «сегодня», но мы этим живем, и было бы странно отвергать «выдумку» только потому, что так пока не бывает. Но так должно быть. Потому совершенно уместно и «радио» в пьесе именно в такой подаче.

4) «Язык надуманный, не соответствующий возрасту персонажей…» Это неверно, так как дети, даже тринадцати-четырнадцати лет, в известной обстановке так говорить могут и говорят. А затем, в пьесе они сделаны автором сознательно «красноречивыми». Но ведь эта, всегда серая, безразличная речь никому не интересна, и детям, быть может, — в особенности. Даже так называемый «реалистический язык» в искусстве совсем не то, что правильный, «обыденный язык». Автор далек от каких бы то ни было сближений и сравнений, но если нужны примеры относительно «языка», то достаточно назвать Сухово-Кобылина, Гоголя и других, чтобы видеть, как их «язык» не похож на «жизнь». Речь, слова персонажей, диалог не придуманы, не фальшивы, а живые, «загримированные». Но только так и может писаться пьеса. И в заключение необходимо сказать: Маруся все время активна, одинакова и никаких «переломов» в ней нет. Никаких «теософских» тенденций нет. Давать «гротеск» автор не хотел. Он хотел дать волнующий сюжет, сюжет занимательный. «Смешить» во что бы то ни стало — не хотел. Задача, которую автор ставил себе, сводилась к тому, чтобы самыми простыми средствами (небольшое количество действующих лиц, без музыки, без сложных перемен «места действия») взволновать ребят.

В конце концов, «за» пьесу проголосовало 10 человек, против — 3, воздержались — 2.

Итак, пьеса принята к постановке. Но 6 июля для чего-то она вновь обсуждалась на Художественно-педагогическом совете. И снова началась все та же бодяга. Шварца на этом заседании не было. Как не будет его и на последующих обсуждениях. По-видимому, ему просто не хотелось выслушивать тамошние благоглупости, а в особенности — оправдываться за них.

На этот раз, скорее всего, театр получил установку извне «зарезать» пьесу, были присланы и соответствующие блудословы. Но и друзья активно включились в её защиту. Из протокола заседания:

«Е. Гаккель: «Я всецело за пьесу Шварца. Она являет собою интересный эксперимент, т. к. оперирует с современными понятиями, что дает возможность проверить нашего зрителя на образах современных. Я уверен в успешности этого эксперимента. Культурная революция несет с собой и отдых, как бы разрядку в зарядке. Надо вызвать лирическое волнение в слушателях, а здесь момент радио лирически волнует».

Н. Бахтин: «Я считаю, что пьеса нужна, а театром ей будет придан соответствующий тон. Наш зритель не пассивен, а активен. В «Близнецах» (Плавта, идущих в БДТ. — Е. Б.), например, зрителей волнует кража портфеля. Здесь будет волновать кража машинки. Содержание в пьесе есть, и оно будет не навязано, а почувствовано».

А. Дальский: «Я ещё раз заявляю, что пьесе «Ундервуд» по теме мало значительна, условно-современна и вообще скорее анекдот. Театрально-интересный момент использования радио употреблен здесь по незначительному поводу… Спектакль будет только развлекательным, а такой спектакль имеется в активе театра в виде пьесы «Близнецы», которая далеко ещё не отработана, а посему я возражаю против включения в репертуар «Ундервуда».

С. Дрейден: «Момент «безвредности» я подчеркнул в противовес словам т. Дальского. Надо учитывать, что в театре необходимы театрально-убедительные моменты. В пьесе «Ундервуд» есть материал для интересной работы актеров, режиссеров, что может дать «зарядку» зрителям».

Афанасьев: «Пьесы не знаю. Опасаюсь похвал, ей расточенных. Плюсы, выдвигаемые защитниками, исчерпаются её театральными и литературными качествами. Но ТЮЗ не должен ставить общественно-нулевую пьесу».

Н. Михайлов: «Пьеса имеет общественную установку. Радио является рупором, через который девочка-пионерка, оставшись одна, ищет путь к общественности. Пьеса «Ундервуд», как общественное достояние — ценный момент. Кроме того, нельзя отмахиваться и от здорового отдыха в театре».

Г. Шевляков: «Главные доводы Дрейдена, что пьеса безвредна и не страшна, а, по-моему, значит и не нужна. В этой пьесе нет целевой установки и современности, и не в названии же улицы Герцена и радио выражается современность. Она из этой современной жизни не вытекает, а является пьесой без времени и простора, и посему как таковая не представляет ценности для её включения в репертуар»».

«Протокол» — это не «стенограмма». Здесь все отдано на откуп секретарю собрания. Может быть, поэтому все формулировки — положительные и отрицательные — выглядят несколько нелепо. Тем не менее, резолюция по этому заседанию в протоколе отсутствует, вероятно, потому, что и так было ясно, что «Ундервуд» запрещен.

— 1928 год. «Ундервуд» запрещен был в первый раз ещё до постановки. Как со всеми моими пьесами было и в дальнейшем, её сначала хвалили, и вдруг… Вялый, желтый, плотный педагог по фамилии, кажется, Шевляков на очередном обсуждении взял и обругал пьесу. Я почувствовал врага, едва увидев его, не врага личного, а видового — чиновника. В театре поддержали его… Шевляков чиновник не без влияния, инструктор Наробраза или Наркомпроса, и пьеса была запрещена… Но когда я уезжал в Новый Афон, я уже успел забыть все огорчения, связанные с пьесой. Мне чудилось, что жизнь моя как бы звенит, туго натянута.