Тяжелые дни
Тяжелые дни
С лязгом захлопнулась за мной тяжелая, окованная железом калитка тюрьмы. Я с ужасом оглянулся вокруг. Жутко… Со всех сторон давят высокие кирпичные стены, а передо мной, как огромная серая скала, возвышается мрачная тюрьма.
Тюрьма!.. Страшное место.
Тюрьму мне доводилось видеть и раньше, когда я бывал в Урюпинской. Не раз проходил я мимо этого мрачного каменного здания с железными решетками на окнах. Но разве же думал я, что когда-либо попаду сюда?
Меня привели в канцелярию, что-то записали в книге, а потом угрюмый сивоусый надзиратель повел меня в камеру.
Шли мы по длинному коридору с каменным полом. Шаги наши отдавались звучным эхом по всему мрачному зданию.
Надзиратель повел меня по лестнице на второй этаж.
Вынырнув из темного угла, как приведение, появился дежурный надзиратель со связкой ключей.
— Новенького привел? — спросил он у моего надзирателя.
— Новенького.
Надзиратель с ключами, бегло оглядев меня, бросил пренебрежительно:
— Мальчишка. В какую его камеру?
— В шестую.
— Да куда ж туда?.. Там полно-переполно. Один на другом сидят… Повернуться негде.
— Что поделать! — вздернул плечами приведший меня надзиратель. — Начальству виднее…
— Ну, раз виднее, то черт с ним, — недовольно зазвенел ключами надзиратель. — Там их столько напхато, как селедок в бочке.
— А тебе жалко их?.. Да пропади они пропадом.
— Да все же люди…
— Да разве это люди?.. Не люди, а красные… Супротив бога идут… — Прогремев ключами, надзиратель отпер замок, распахнул дверь. Из камеры пахнуло вонючей духотой.
— Тьфу! — плюнул надзиратель, приведший меня. — Как там и живут люди… Ну, иди, чего стоишь?.. — толкнул он меня в спину.
Я нерешительно перешагнул порог камеры.
Мгновение в ней стояла настороженная тишина, а затем, как только за мной захлопнулась дверь, поднялся шум.
Я стоял у двери, не решаясь отойти от порога. В камере ничего не было видно, и мои глаза не сразу привыкли к темноте. А потом, когда я стал различать окружающее, то убедился, что вся камера до отказа заполнена полуголыми людьми.
Меня обступили изможденные, с пожелтевшими лицами люди.
— Откуда, товарищ?
— Кто таков?
— За что посадили?
Я коротко рассказал о себе.
— О! — загудели обрадованные голоса. — Из наших… красноармеец.
— А вы кто? — оглядывая обступивших меня людей, спросил я. — Тоже, наверное, такие же?.. Красноармейцы?..
— Ну, ясное дело, — ответил молодой парень с всклокоченной курчавой головой. — Красноармейцы… Мы-то вот москвичи, из четвертого Московского пролетарского полка. Попали в плен на Фирсовом хуторе… Но есть здесь и ваши, донские, сидят по политическим делам.
Все они, истомившиеся в тюрьме люди, как манны небесной, ждали наступления Красной Армии, ждали освобождения.
Усталый, измученный дальней дорогой, переминаясь с ноги на ногу, я стоял у порога, не зная, куда деться.
— Ну, что ж, паренек, — сказал курчавый парень. — Давай, брат, знакомиться. Я староста камеры. Зовут меня Федором, а фамилия Урин… А тебя как зовут?..
Я назвал себя.
— Ну, вот, Александр, надо тебе местечко дать. Не обижайся, дорогой, такое тюремное правило, новичку дается вначале место у двери… Вот тут, у параши, и располагайся… А потом постепенно перейдешь и на более лучше место… Народ-то ведь у нас бывает — кого расстреливают, а кто умирает… На волю только никого не выпускают.
Заметив, что его слова произвели на меня удручающее впечатление, староста усмехнулся.
— А ты не расстраивайся… Все умрем. А не умрем, так будем жить.
Я присел у параши. Но сидеть около нее было мутарно. К ней все время подходили за нуждой…
Наступил вечер. Пришел надзиратель и зажег маленькую лампочку. Арестанты, укладываясь спать, затихли. На нарах кто-то начал рассказывать сказку. Я прикорнул у параши и заснул…
На рассвете кто-то громко запел:
Посадил дед репку,
Ни густу, ни редку-у…
Я недоумевающе поднял голову. Свесив босые ноги с нар, наш староста пел, будя своим пением камеру:
Выросла репка.
Ни густа, ни редка-а…
Вокруг старосты сгруппировались несколько парней. Они подхватили песню:.
Выросла репка.
Ни густа, ни редка…
Парни все были молодые, но страшно грязные, взъерошенные, небритые. Одеты в тюремные отрепья. Но сколько в их глазах было жизни, юного задора! С каким лукавством они пели озорную песню!
Я почувствовал, что под рубахой у меня что-то лазит. Я снял ее, чтоб посмотреть. Боже мой, какой ужас!.. Она вся была усыпана крупными вшами. С яростью принялся я их уничтожать.
Ко мне подошел маленький человечек, обросший мягкой, еще юношеской бородкой.
— Зачем вы их бьете? — усмехнулся он. — Ведь все равно всех не перебьете… Тут их миллионы. Посмотрите, — отвернул он полу своей серой арестантской куртки.
Я обомлел от ужаса: вся пола, словно бисером, была покрыта крупными вшами.
— Страшно, а? — засмеялся арестант. — Чего бояться-то? У вас столько же будет. Привыкнете… Вас-то, может быть, первое время они и будут беспокоить, а мы уже привыкли к ним… Они нас не кусают потому, что кусать-то нечего: крови нет… Кожа одна и та высохшая.
Я вглядывался в арестанта, и в его облике мне чудилось что-то знакомое. Казалось, что с этим человеком я где-то встречался.
— Вы тоже москвич? — спросил я у него.
— Да, москвич. Рабочий-трамвайщик. Зовут меня… Колей… Коля Бармин… Тоже под Фирсовым хутором в плен попал.
— Так мы же с вами знакомы! — воскликнул я, протягивая ему руку. Бармин с изумлением посмотрел ка меня.
— Где же мы с вами встречались?..
— А помните окопы у Бугровского хутора?.. Вы нас сменяли тогда.
— Ох ты! — воскликнул пленник. — Вот так встреча! Не дай бог так встречаться.
Днем дежурные арестанты принесли фунтовые пайки черного, как кизяки, смешанного с отрубями хлеба. Староста и дежурные распределили хлеб на десятки. В десятках, чтоб никому не было обидно, стали выкрикивать:
— Кому?
Один из арестантов становился спиной к пайкам и отвечал:
— Бармину!
Бармин получал указываемую десятским пайку.
— Кому?
— Иванову.
Таким образом делился хлеб.
Затем в камеру вносили огромный бак с кипятком. Кипяток пили с хлебом и солью.
Хлебные пайки в руках арестантов таяли, как снег. И тот, кто свой хлеб поедал первым, голодными, жадными глазами поглядывал на тех, кто еще только его доедал.