Глава 4 «МАСКА И ДУША»

Глава 4

«МАСКА И ДУША»

В 1929 году в Париже вышла книга воспоминаний К. А. Коровина «Встречи и совместная жизнь». Возможно, она, как и раздраженные выпады Горького, побудила Шаляпина взяться за сочинение своей книги.

Многое роднит воспоминания Коровина, Шаляпина, Бунина, Набокова — любовь к русским характерам, к природе, пейзажам. Ностальгия по утраченным навсегда усадьбам, — набоковское Рождествено, коровинское Охотино, шаляпинское Ратухино остались в памяти как образ родины, как пространство души и источник творческого вдохновения…

Шаляпин, как и в случае со «Страницами из моей жизни», импровизировал свои мемуары в устных рассказах. Их записывал Соломон Львович Поляков-Литовцев, сотрудник парижской русскоязычной газеты «Последние новости», а прежде известный петербургский журналист.

Над книгой Шаляпин и Поляков-Литовцев работали примерно по два часа в день, с четырех до шести вечера. Мария Валентиновна следила, чтобы никто не отвлекал Федора Ивановича, не входил в кабинет, не звал к телефону. Поначалу работа шла трудно. Тогда Соломон Львович предложил тактику интервью. Каждый вечер он определял какую-то новую тему для беседы — и дело пошло!

«Мы иногда говорим о том, что тот или другой из наших современников гениален. Но многим ли из нас выпадало на долю видеть излучение гениальности в житейской обстановке, у письменного стола, за чашкой чая, и это излучение почувствовать почти физически, „кожей“, как неожиданный ожог. В душе его волновалась необъятная и таинственная сила, в которой пение было только заревом, — прометеевский огонь», — вспоминал Поляков-Литовцев.

Рассказывая о прошлом, рассуждая на заданную тему, Федор Иванович обычно раскладывал пасьянсы. По окончании работы — а она продолжалась несколько месяцев — образовалась почти тысяча страниц текста. Дальнейший «пасьянс» был уже делом редактора. Шаляпин доверял Полякову-Литовцеву: «Какой же я писатель. Делайте, что хотите. Спорить и прекословить не стану».

Надо отдать должное опытному интервьюеру-собеседнику, профессиональному литератору Соломону Львовичу Полякову-Литовцеву: он сумел сохранить неповторимость авторской интонации, стиль, метафорическую лексику, наконец темперамент, юмор рассказчика, волнение мысли и силу чувства Шаляпина.

Когда книга была готова, Федор Иванович читал ее вслух друзьям. Первыми, кто услышал авторское чтение «Маски и души», стали Александр Николаевич Бенуа и семья певца. В предисловии Федор Иванович писал: «На чужбине, оторванные от России, живут и мои дети. Я увез их с собою в раннем возрасте, когда для них выбор был еще невозможен. Почему я так поступил? Как это случилось? На этот вопрос я чувствую себя обязанным ответить».

С. Л. Поляков-Литовцев называл себя «портным», сшившим книгу из «драгоценной парчи», сотканной Шаляпиным. «Эту парчу я подровнял, скроил, сшил. Кое-где поставил пуговицу, кое-где придумал складку, чтобы лучше лежало. Выутюжил, принес и сдал заказчику. Мне радостно вспомнить, что Шаляпин мой портновский труд сердечно и честно оценил, облобызав меня за него лобзаньем друга».

«Маска и душа» сразу приобрела успех на Западе, ее перевели на европейские языки. Шаляпин подчеркивал различие «Страниц из моей жизни» и «Маски и души»: «Первая книга является… внешней и неполной биографией моей жизни, тогда как эта стремится быть аналитической биографией моей души и моего искусства».

Федор Иванович убедительно доказал: он способен создать оригинальное литературное произведение. Характер работы — диктовка, стенографирование — дело техники. «Маска и душа» стала одним из лучших произведений эмигрантской мемуаристики. Поляков-Литовцев — не Горький, однако по образности речи новая книга нисколько не уступает «Страницам…», а в чем-то и превосходит их. В «Маске и душе» Шаляпин опытнее, зрелее и как человек, и как художник, шире и свободнее в интерпретации фактов, он дальновидно и глубоко рассуждает о русской истории, о революционных мятежах и их последствиях, о людях, возглавивших новую Россию. Что-то Шаляпин, как увлекающийся рассказчик, присочинил: например, встречу с Лениным в 1905 году в квартире Горького, которой на самом деле не было. Но в главном — в оценках людей и событий, в понимании собственной роли и значении своих современников в искусстве — артист не ошибался. Его книга отстаивает право художника на свободу в жизни и творчестве. Свободу Шаляпин ставил превыше многих ценностей и почитал «величайшим благом».

«Маска и душа» не осталась незамеченной на родине. Один из первых журналистов страны Михаил Кольцов откликается на книгу в «Правде» гневной публицистической отповедью «Маска и человек». В статье преобладают злобные заклинания: «Книга „Маска и душа“ — страшная книга. Страшная не какими-нибудь трагическими откровениями и разоблачениями. Она страшна своим откровенным цинизмом… Нет, хватит! Захлопнем эту страшную книгу».

Но ни захлопнуть, ни тем более раскрыть «страшную книгу» в СССР не могли, читать такую «опасную антисоветчину» строжайше запрещено, и вплоть до конца 1980-х годов ее считаные экземпляры пылились в отделах спецхрана столичных библиотек.

Горький воспринял «Маску и душу» как вызов, как личное оскорбление. Он писал П. П. Крючкову: «Вообще книга пошлейшая, противоречивая, исполнена лжи, хвастовства, читал я ее и бесился до сердечного припадка». В архиве Горького сохранился черновик письма Шаляпину. В нем поражают злоба, несправедливые упреки, ложь, оскорбления в адрес Марии Валентиновны (хотя имя ее и не упоминается, но слова о невозвращении на родину приводятся дословно). Горький обращается к Шаляпину на «вы», демонстрируя полный разрыв отношений:

«…мне кажется, что лжете Вы не по своей воле, а по дряблости Вашей натуры и потому, что жуликам, которые окружают Вас, полезно, чтоб Вы лгали и всячески компрометировали себя. Это они, пользуясь Вашей жадностью к деньгам, Вашей малограмотностью и глубоким социальным невежеством, понуждают Вас бесстыдно лгать. Зачем это нужно им? Они — Ваши паразиты, вошь, которая питается Вашей кровью. Один из главных и самый крупный сказал за всех остальных веские слова: „Федя воротится к большевикам только через мой труп“. Люди, которые печатали книгу Вашу, — продолжает Горький, — вероятно, намеренно не редактировали ее, — пусть, дескать, читатели видят, какую чепуху пишет Шаляпин. У них ни капли уважения к Вашему прошлому, если б оно было, они не оставили бы в книге постыдных для Вас глупостей… Эх, Шаляпин, скверно Вы кончили…»

Шаляпин, написавший искреннюю, правдивую, страстную книгу, становился в толковании Горького врагом, с которым надо сражаться, который не сдается и которого уничтожают.

Это был уже новый, «советский» Горький, чьим именем назывались проспекты и города, театры и парки; Горький, который поздравление Н. К. Крупской с днем рождения завершил ликующей припиской: «В какую мощную фигуру выковался Иосиф Виссарионович!»; Горький, которому на Первом съезде советских писателей кричали: «Да здравствует Горький — Сталин советской литературы!»; Горький, автор множества публицистических статей, прославляющих ГУЛАГ, «подвиги» чекистов и Павлика Морозова. О таком Горьком с болью и гневом писал один из бывших его почитателей, советский политический заключенный Лефортовской тюрьмы Михаил Рютин: «Прочел на днях Горького „Литературные забавы“! Тягостное впечатление. Поистине, нет для таланта большей трагедии, как пережить физически самого себя… Горький-публицист опозорил и скандализировал Горького-художника… Горький — „певец“ человека превратился в Тартюфа. Горький „Макара Чудры“, „Старухи Изергиль“ и „Бывших людей“ — в тщеславного ханжу и стяжателя „золотых табакерок“. Горький-Сокол — в Горького-ужа, хотя и „великого“! Человек уже духовно умер, но он все еще воображает, что переживает первую молодость. Мертвец, хватающий живых! Да, трагично!..»

О болезненной реакции Горького на свою новую книгу Шаляпин знал. Он понимал: правда в том, что Алексей Максимович сделал свой выбор — пошел в услужение сталинскому режиму. Осознание трагичности судьбы старого друга, страх за него заставили артиста внести изменения в главу о Горьком. В дополнительной части тиража Шаляпин поправил абзац: «Когда я во время большевистской революции, совестясь покинуть родную страну… спрашивал Горького, как брата, что же, он думает, мне делать, его чувство любви ответило мне:

— Ну, теперь, брат, я думаю, тебе надо отсюдова уехать. Отсюдова — это значило из России».

Эта фраза Горького теперь могла повредить ему, и Шаляпин заменил ее на более нейтральную: «Когда я… решил в конце концов перебраться за рубеж, я со стороны Горького враждебного отношения к моему решению не заметил».

Переписка Шаляпина с Горьким оборвалась, но, узнав о смерти Максима, сына писателя, Федор Иванович послал ему телеграмму соболезнования.

В 1935 году, как пишет в своих воспоминаниях Е. П. Пешкова, Алексей Максимович «поручил» жене и невестке навестить Шаляпина: «Увидишь Федора, скажи ему: пора вернуться домой, давно пора!» Воспоминания Екатерины Павловны написаны в конце 1950-х годов и вполне отвечают пропагандистской версии: Шаляпин рвется на родину, но Мария Валентиновна этому препятствует. Федор Иванович якобы просит Е. П. Пешкову:

— Так узнайте, пустят меня?

Горький докладывает Сталину:

— Вот Екатерина Павловна видела Федора Шаляпина. Хочет к нам ехать.

— Что же, — сказал Иосиф Виссарионович, — двери открыты, милости просим…

В интерпретации Е. П. Пешковой Шаляпин предстает просителем. В действительности все было ровно наоборот. Сталин хотел вернуть великого певца любой ценой. Империи не хватало «солиста Его Величества». Возвращение «блудных детей» входило в идеологическую программу большевизма, поддерживалось организованной кампанией, широко развернутой к середине 1930-х годов. В ней участвовали многие. Миссия возвращения Шаляпина возлагалась и на К. С. Станиславского, и на Вл. И. Немировича-Данченко.

Константин Сергеевич встретился с Федором Ивановичем в Монте-Карло. Шаляпин рад его видеть. Известно: когда Станиславскому понадобились деньги на лечение, Шаляпин материально поддержал его. Артист навешал Константина Сергеевича в Ницце. Дочь Станиславского вспоминает: отец гарантировал Шаляпину «триумфальную встречу» на родине. Через несколько месяцев «в игру» включается Владимир Иванович Немирович-Данченко. Он пытается связаться с Шаляпиным через общего знакомого, импресарио Л. Д. Леонидова. «Где Шаляпин? — спрашивает он в письме 5 июля 1934 года. — Как бы мне с ним встретиться? У меня к нему есть дело, которое можно назвать очень важным, а можно и иначе — это зависит!» Неуклюжую фразу следует понимать так — от выполнения задания зависит судьба самого Владимира Ивановича. «Жаль, что не увижу Шаляпина, — сокрушается Немирович в следующем письме. — Вы знаете, что я по пустякам не говорю… И самого Шаляпина люблю достаточно… Кстати о Чехове (имеется в виду артист Михаил Александрович Чехов. — В. Д.). Прошел слух, что он возвращается в Москву — к Мейерхольду!!. Скажите ему, что двери Художественного театра ему раскрыты».

Заметим: реплика Сталина «об открытых дверях» почти дословно повторена Немировичем. Да Владимир Иванович и не скрывает, чей он порученец. 16 ноября 1934 года из Москвы он пишет Леонидову: «Скажите Федору Ивановичу, что я решительно советую ему ехать в Москву. Непременно скажите. Я еще раз говорил с лицом, о котором Вам говорил лично. Как бы ни сложилась работа Ф. И. в дальнейшем, т. е. уже будет не тот голос и не та сила, — все же его великое мастерство должно быть отдано Родине. Здесь его всячески оценят».

Шаляпин не пожелал встречаться с Владимиром Ивановичем, он понимал: знаменитый режиссер лишь исполняет задание властей. Незадолго до описываемых событий Немирович-Данченко оказался в весьма затруднительном положении: в Италии, куда его пригласили ставить спектакль, он остался без средств и был вынужден через Горького обратиться непосредственно к Сталину с просьбой о высылке ему валюты на обратный выезд.

В 1933 году И. А. Бунину присуждена Нобелевская премия. Горький взбешен. На родине Бунина называют «матерым волком контрреволюции», но, несмотря на это, его, так же как Рахманинова, Шаляпина, М. Чехова, продолжают зазывать в СССР. Осенью 1936 года Бунин встретил в парижском кафе А. Н. Толстого:

«Он… шел навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал. „Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?“ — спросил он… и с такой же откровенностью, той же скороговоркой продолжал разговор еще на ходу:

— Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…

Я перебил, шутя:

— Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.

Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:

— Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, например, как я живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля…»

Вернувшись в Москву, «Третий Толстой», как именовал его Бунин, в печати пренебрежительно отозвался о нобелевском лауреате:

«Случайно в одном из кафе я встретился с Буниным. Он был взволнован, увидев меня… Я прочел три последние книги Бунина… Я был удручен глубоким и безнадежным падением этого мастера. От Бунина осталась только оболочка внешнего мастерства».

Как эта несправедливая характеристика похожа на ту, которую дал Горький Шаляпину! А ведь Толстой пишет о поздней прозе Бунина, ставшей классикой. Как и другие большевистские «миссионеры», Толстой «играл по правилам», утвержденным свыше, а их надо было выполнять неукоснительно и самоотверженно. «У них, эмигрантов, все в прошлом» — вот главный рефрен пропагандистской «мелодии». Между тем все было не так. И. А. Бунин еще напишет свои знаменитые «Темные аллеи» и войдет в отечественную и мировую культуру классиком слова. И для Шаляпина 1920–1930-е годы — время напряженной и продуктивной творческой работы.