Глава 7 ГРЕХ КОЛЕНОПРЕКЛОНЕНИЯ

Глава 7

ГРЕХ КОЛЕНОПРЕКЛОНЕНИЯ

6 января Шаляпин готовился выступить в Мариинском театре в «Борисе Годунове». Утром в день спектакля певца пригласили в Царское Село: согласно ритуалу он благодарил государя за пожалованное ему звание Солиста его императорского величества.

Вечером Николай II с домочадцами прибыл в Мариинский театр. Спектакль шел хорошо. Особый успех выпал на долю знаменитого монолога «Достиг я высшей власти» и сцены с галлюцинациями. После многочисленных вызовов Шаляпин было направился за кулисы, но тут раздались крики: «Гимн! Гимн!» На сцене грянули «Боже, царя храни!» — хористы ринулись к царской ложе и рухнули на пол, Шаляпин в замешательстве опустился на одно колено…

Когда дали занавес, артист поинтересовался: что, собственно, происходит? Выяснилось: хор, уже давно враждовавший с дирекцией, решил воспользоваться присутствием в театре государя и подать на «высочайшее имя» просьбу о прибавке к пенсии. Рассчитали: умиленный манифестацией царь вышлет к хору флигель-адъютанта, тот примет петицию и передаст непосредственно Николаю.

Царь и в самом деле размяк. «Пожалуйста, поблагодарите от меня артистов, особенно хор, — сказал он Теляковскому. — Они прямо тронули меня выражением чувств и преданности».

Шаляпин не придал значения случившемуся.

«Пел я великолепно, — сообщал он в письме из Петербурга. — Успех колоссальный. Был принят на первом представлении „Бориса Годунова“ Государем и в ложе у него с ним разговаривал. Он был весел и, между прочим, очень рекомендовал мне петь больше в России, чем за границей».

Через два дня певец выехал в Монте-Карло и уже там узнал о масштабах скандала: его посчитали инициатором верноподданнической политической акции! И кто! Даже близкие люди — Серов, Дорошевич, Амфитеатров! Серов прислал ему ворох вырезок с короткой припиской: «Что это за горе, что даже и ты кончаешь карачками. Постыдился бы». Шаляпин просил друга не верить прессе, но оправдаться было трудно. Во Франции в вагон артиста ворвалась молодежь с криками «лакей», «мерзавец», «предатель». Г. В. Плеханов прислал некогда подаренный ему Шаляпиным портрет с припиской: «Возвращаю за ненадобностью». Миф о Шаляпине-революционере рухнул в одночасье.

В артистическом кабаре «Летучая мышь» исполняются куплеты Лоло Мунштейна:

Раньше пел я «Марсельезу»,

Про «Дубинушку» стихи.

А теперь из кожи лезу,

Чтоб загладить все грехи.

Я пою при королях,

Все коленки в мозолях.

Шаляпин подавлен и глубоко оскорблен, он пишет Теляковскому о намерении не возвращаться более в Россию. В. Дорошевич иронизировал по поводу «политической неопределенности» артиста: «Шаляпин хочет иметь успех. Какой когда можно. В 1905 году он желает иметь один успех. В 1911 году желает иметь другой. Конечно, это тоже „политика“. А каких он политических убеждений? Это все равно, что есть суп из курицы и думать: какого цвета у нее были перья? Кому это интересно? Г. Шаляпин напрасно тревожится. Немного лавровишневых капель отличное средство и против этой мании преследования, и против маленькой мании величия… Только когда пьешь лавровишневые капли, не надо говорить: За республику! Теперь не время».

Со злорадным восторгом откликнулась на «инцидент» черносотенная пресса. «Мы счастливы, что в сердце первого певца России проснулась русская совесть и любовь к родине, — писала газета „Южный богатырь“ 19 февраля 1911 года. — Многие лета новому русскому Шаляпину, который, не испугавшись гвалта жидовского кагала и воя левой печати, открыто объявил себя патриотом».

К травле Шаляпина хотели подключить и Горького. Он писал Е. П. Пешковой 24 января 1911 года:

«Выходка дурака Шаляпина просто раздавила меня — так это по-холопски гнусно! Ты только представь себе: гений на коленях перед мерзавцем и убийцей! Третий день получаю из России и разных городов заграницы газетные вырезки… Любит этот гнилой русский человек мерзость подчеркнуть».

28 февраля 1911 года Шаляпин пишет Иоле в Москву путаное и сумбурное письмо:

«Хотя мне и делают всякие козни и заставляют насильно быть „политиком“, однако я по-прежнему знаю, что люблю и понимаю только мое дорогое искусство. <…> Что же это за страна такая и что за люди? Нет, это ужасно и из такой страны надо бежать без оглядки. Конечно, это задача очень трудная и особенно из-за детей, но что же делать? Думаю, что, поселившись во Франции, мы так же сумеем воспитать и образовать моих дорогих ненаглядных малышей, а главное, я смею думать, что они меньше рискуют испортиться, чем опять-таки между собственными компатриотами… Прошу тебя, милый друг мой Полина, подумать хорошенько об этом и не только ничего не строить в деревне на Волге, но постараться по возможности избавиться от всего и даже от дома, чтобы ликвидировать всякие сношения с милой Россией… Этот последний месяц до такой степени разочаровал меня в жизни, что у меня совершенно пропала охота что-нибудь делать. Думаю я только о том, что жить в России становится для меня совершенно невозможным. Не дай Бог какое-нибудь волнение — меня убьют. Мои враги и завистники, с одной стороны, и полные, круглые идиоты и фанатики, безрассудно считающие меня каким-то изменником Азефом — с другой, — поставили меня, наконец, в такую позицию, какую именно желали мои ненавистники, — Россия хотя и родина моя, хотя я и люблю ее, однако жизнь среди русской интеллигенции в последнее время становится просто невозможной, всякая личность, носящая жилет и галстух, уже считает себя интеллигентом и судит и рядит как ей угодно».

Подобные панические настроения звучат и в письмах В. А. Теляковскому, М. Ф. Волькенштейну. Слух о намерении певца покинуть Россию просочился в печать и породил новый поток обвинений и выдуманных сенсаций.

Теляковский пытался, как мог, смягчить напряжение. На злополучном спектакле, обменявшись взглядами с Шаляпиным, он понял безнадежность его положения: «Как бы Шаляпин ни поступил — во всяком случае, он остался бы виноват. Если станет на колени — зачем стал? Если не станет — зачем он один остался стоять? Продолжать стоять, когда все опустились на колени, — это было бы объяснено как демонстрация».

Во множестве журналистских комментариев истинные мотивы — просьба хора о пенсиях — даже не фигурировали, зато участие Шаляпина в верноподданническом акте подчеркивалось особо. Газета «Копейка» 24 января 1911 года цитировала неведомо откуда взятое интервью Шаляпина: «…при виде своего государя я не мог сдержать душевного порыва… Я не скрою еще, что у меня была мысль просить за моего лучшего друга, за Максима Горького». «Столичная молва», вышедшая в тот же день, распространила «Беседу с Шаляпиным»: «„Все вышло само собой, — сказал Ф. И. — Это был порыв, патриотический порыв, который охватил меня безотчетно, едва я увидел императорскую ложу. Конечно, и я, и хор должны были петь стоя, но порыв увлек меня, а за мною и хор, на колени. Это во мне сказалось стихийное движение русской души. Ведь я — мужик. Красивый, эффектный момент! Я не забуду его до конца моей жизни“. Ф. И. помолчал и добавил: „Правда, была еще одна мысль. Была мысль просить за моего старого друга Максима Горького, надеясь на милосердие государя. Но… об этом я вам сообщать ничего не буду. Это мое личное дело. И, повторяю, эта мысль ничего общего не имела с тем чувством патриотизма, которое наполнило мою грудь. Я никогда еще не пел, как в тот момент“».

Шаляпин выступает в Монте-Карло и Париже, но и здесь его принуждают исповедоваться и каяться в грехах. Газета «Киевская почта» 21 июня перепечатывает беседу певца с французской журналисткой:

«Я никогда не принадлежал ни к одной революционной партии, и мои симпатии, от которых я не отрекаюсь, всегда были свободны от каких-либо то ни было обязательств. Но почему те, которые стоят за правду и во имя ее жертвуют даже жизнью, так несправедливы по отношению ко мне? Я не стану скрывать, мне очень больно. Прежде всего, что я жертва ошибки и гнусной клеветы, а затем оттого, что не могу допустить мысли, что мои друзья и единомышленники могли поверить клевете, даже не выслушав меня. Я никогда не скрывал ни своих взглядов, ни своих симпатий. Я родился крестьянином, был босяком, голодал сам, моя мать умерла с голоду… Такие вещи не забываются… А затем пришел успех. Я ничего не просил. Звание Солиста Его Величества, Крест Почетного Легиона — все это свалилось как с неба. И я принял эти знаки отличия с удовольствием, говорю откровенно. Я рассматриваю это как венчание моей артистической карьеры. Разве это преступление?»

Не раз брался Шаляпин за письмо Горькому. Только в июле, после окончания сезона, артист наконец решился рассказать ему о своей жизни в Европе. И лишь в одной фразе проскальзывали тревога и тоска: «Мне очень хочется о многом поговорить с тобою».

Горький ответил немедленно и резко:

«…мне казалось, что в силу тех отношений, которые существовали между нами, ты давно бы должен написать мне, как сам ты относишься к тем диким глупостям, которые сделаны тобою к великому стыду твоему и великой печали всех честных людей в России.

И вот ты пишешь мне, но — ни слова о том, что не может, как ты знаешь, не может не мучить меня, что никогда не будет забыто тебе на Руси, будь ты хоть гений. Сволочь, которая обычно окружает тебя, конечно, отнесется иначе, она тебя будет оправдывать, чтобы приблизить к себе, но — твое ли это место в ее рядах?

Мне жалко тебя, Федор, но так как ты, видимо, не сознаешь дрянности совершенного тобою, не чувствуешь стыда за себя — нам лучше не видаться, и ты не приезжай ко мне…»

Шаляпин в отчаянии. Его пытается утешить Мария Валентиновна.

«Федичка мой! — взволнованно и нежно пишет она из Петербурга 3 июля 1911 года. — Мне больно, что ты печален. Не нужно, мой любимый, задумываться над тем, что на тебя клевещут. Злоба живет на свете — ты на виду; возбуждаешь к себе невольно зависть и понятно, что на тебя будут постоянно лгать и стараться из всех сил сделать тебе дурное. Надо с этим сжиться. Про Горького я думаю, что если уж он захочет с тобой повидаться, то никакой холодности не будет — тот ведь тебя любит».

Право же, как умна и проницательна Мария Валентиновна!

Шаляпин снова написал Горькому, взволнованно поведал о случившемся на злополучном спектакле и получил ответ: «И люблю, и уважаю я тебя не меньше, чем всегда любил и уважал; знаю я, что в душе — ты честный человек, к холопству — не способен, но ты нелепый русский человек и — много раз я говорил тебе это! — не знаешь своей настоящей цены, великой цены… А видеться нам нужно…»

Для Шаляпина это был сигнал к выезду. Вскоре у Капри на рейде бросил якорь пароход. От берега отчалила лодка, в ней Горький. «Приехал третьего дня Федор, — пишет Горький Е. П. Пешковой, — и — заревел, увидев меня; прослезился — конечно — и я, имея на это причин не меньше, чем он, ведь у меня с души тоже достаточно кожи снято. Сидим, говорим, открыв все шлюзы, и, как всегда, хорошо понимаем друг друга, я его — немножко больше, чем он меня, но это ничему не мешает».

Мария Федоровна Андреева вспоминала, что Шаляпин был в отчаянии:

«Он пытался застрелиться, не будь рядом такой сильной дамы, как Мария Валентиновна, он застрелился бы, она глаз с него не спускала. Разговаривая с А<лексеем> М<аксимовичем>, он так рыдал, что слушать было больно. Алексей же слезы не проронил, хотя потом мы всю ночь не спали и Алеша плакал над тем, что Федор не так силен и велик как человек, каким бы он по таланту своему должен был бы быть».

Друзья много времени провели наедине, и лучшие слова Горького о Шаляпине были написаны именно в эти дни. Горький убеждал А. В. Амфитеатрова помириться с Шаляпиным, обратился с «программным письмом» к Н. Е. Буренину:

«…осудить Шаляпина — выгодно. Мелкий, трусливый грешник всегда старался и старается истолковать глупый поступок крупного человека как поступок подлый. Ведь приятно крупного-то человека сопричислить к себе, ввалить в тот хлам, где шевыряется, прячется маленькая, пестрая душа, приятно сказать: „Ага, и он таков же, как мы“… Такие люди, каков он, являются для того, чтобы напомнить всем нам: вот как силен, красив, талантлив русский народ! Вот плоть от плоти его, человек, своими силами прошедший сквозь тернии и теснины жизни, чтобы гордо встать в ряд с лучшими людьми мира, чтобы петь всем людям о России, показать всем, как она — внутри, в глубине своей, — талантлива и крупна, обаятельна. Любить Россию надо, она этого стоит, она богата великими силами и чарующей красотой.

Вот о чем поет Шаляпин всегда, для этого он и живет, за это мы бы и должны поклониться ему благодарно, дружелюбно, а ошибки его в фальшь не ставить и подлостью не считать.

Любить надо таких людей и ценить их высокой ценою, эти люди стоят дороже тех, кто вчера играл роль фанатика, а ныне стал нигилистом.

Федор Иванов Шаляпин всегда будет тем, что он есть: ослепительно ярким и радостным криком на весь мир: вот она — Русь, вот каков ее народ — дорогу ему, свободу ему!»

Горький хотел опубликовать письмо в российских газетах, но Н. Е. Буренин, Д. В. Стасов и другие люди, окружавшие в то время Шаляпина, решили «не ворошить прошлого» и уговорили артиста не будоражить публику какими-либо объяснениями.

Объясняться тем не менее потом пришлось, и не один раз. Клеймо монархиста, едва ли не черносотенца приклеилось к репутации певца. Обвинения в чванстве, в холопстве больно задевали артиста. Горький, Теляковский, Волькенштейн удержали Шаляпина от отъезда из России, но сам факт обсуждения этой темы оказался достоянием молвы. Певец стал мишенью для шаржей, карикатур, пародий. На одном из рисунков Шаляпин в костюме Грозного «размышлял» о возвращении на российскую сцену: «Войти аль нет?»

Разумеется, скандал «с коленопреклонением» пробудил новый интерес публики к биографии певца. В 1912 году несколько газет сообщили о планах итальянского издательства «Рикорди» выпустить его мемуары и даже публиковали отрывки из них. Шаляпин просил читателей ко всем журналистским новостям относиться с осторожностью и поместил в «Синем журнале» фельетон-обращение:

«Пресса, пресса!! Иногда это мощная, великолепная сила, потрясающая умы сотен тысяч человек, свергающая тиранов и меняющая границы государств и судьбы народов. Эта сила в неделю делает человека всемирной знаменитостью и в три дня сбрасывает его с пьедестала…»

Певец далее опровергал сообщения газет и буквально взывал к совести журналистов и читателей:

«— Не браните меня за то, что разбойники украли у меня рукопись мемуаров; разберитесь раньше, чем осуждать меня за перебранку с дирижером того или другого театра; и не объявляйте поспешно мне бойкота за то, что я украл у своего лучшего друга велосипед, проплясал на бойкой городской улице камаринскую, а потом поджег дом бедной вдовы и т. д. Многое в этом может быть и преувеличено».

Этот «вопль души», разумеется, не остановил репортеров, они продолжали преследовать певца — в театре, за кулисами, на улице, на банкетах и приемах. Но, по крайней мере, Шаляпин еще раз предостерег читателей: не доверяйте всему тому, что пишут обо мне. Место артиста — театр, и лучше всего поведать публике о себе он может со сценических подмостков.

Между тем созданный журналистской братией «образ Шаляпина» начал жить в общественной молве самостоятельной, независимой от реального Шаляпина жизнью — им восхищались, возмущались, его возвышали и ниспровергали. Поклонники и противники артиста вступают в поединки между собой, и Шаляпин становился лишь поводом к выяснению их собственных отношений. Бывшим друзьям певца доставалось от его новых приверженцев. Некто Гри-Гри (Г. П. Альтерсон) сардонически «изничтожал» своего конкурента «короля фельетона» Власа Дорошевича:

…Что с Власом сделалось, скажите ради Бога?

Ах, он совсем не тот (переменился за ночь!).

Похвал заслуженных он «Феде» не поет,

Не «Федя» у него, а «Федор» да «Иваныч»,

И с пеною у рта наш бедный Влас

Доказывает тщетно:

«В Шаляпине лишь голоска запас,

Таланта вовсе не заметно».

А публика твердит: «Не проведет он нас!»…

Шаляпин гений был и гением остался…

Вот Дорошевич — точно исписался.

Мораль кратка на этот раз:

Не следуй Власову примеру,

Коль сердишься — сердись,

Но ври при этом в меру.

31 декабря 1913 года вслед за амнистией, объявленной к трехсотлетию дома Романовых, в Россию вернулся Горький. Он обосновался под Выборгом, в поселке Мустамяки, в Петербург выезжал редко, как-то был с Шаляпиным в цирке на борцовских состязаниях, слушал его в Мариинском театре в «Дон Кихоте». Последнюю неделю апреля 1914 года друзья вместе отдыхали в Мустамяках: гуляли, катались верхом, играли в городки, пели русские песни.

После давних концертов для киевских и харьковских рабочих Шаляпин думал о новых встречах с «простым зрителем»: в 1910 году журнал «Театр и искусство» сообщал о намерении певца дать в Петербурге бесплатный спектакль «Бориса Годунова», но осуществить это удалось только в 1915 году, 19 апреля. По окончании спектакля депутация зрителей со сцены Народного дома горячо благодарила Шаляпина.

— Я сам вышел из народа, — сказал артист в ответ на приветствия, — и счастлив, что моя давнишняя мечта — выступить перед народом — осуществилась.

Горький писал большевику С. В. Малышеву в сибирскую ссылку: «Народу собралось до четырех тысяч человек, пел „Бориса Годунова“: Шаляпину был триумф и в театре, и на улице. Но не думайте, что ему не напомнили о том, о чем следовало напомнить. Восемь заводов написали ему очень хорошее письмо, такое хорошее, что он, читая, плакал, а в письме было сказано, что ему, Федору, никогда ни пред кем на коленки вставать не подобает…»

Действительно, без политических попреков не обошлось. В «хорошем письме», о котором упоминает Горький, говорилось: «Демократическая Россия по праву считала вас своим сыном и получала от вас доказательства вашей верности духу, стремлениям, порывам и светлым идеалам. Но „не до конца друзья ее пошли на пламенный призыв пророческого слова“. В день, который так же резко запечатлелся в нашей памяти, как и первый день вашей славы, вы ясно и недвусмысленно ренегировали из рядов демократии и ушли к тем, кто за деньги покупает ваш великий талант, к далеким от нас по духу людям. Больше даже вами, силою вашего таланта, были освящены люди, клавшие узду на свободную мысль демократии. Мы не перестаем ценить ваш талант, вами созданные художественные образы; их нельзя забыть, они будут жить в нашем сознании, но все это будет, наряду с мыслью о том, что пыль, оставшаяся на ваших коленях, загрязнила для нас ваше имя».