Леонид

Леонид

1960–1964 годы были у меня периодом высокого напряжения творческих сил. Сам себе мог бы позавидовать… Почти параллельно шла работа в кино — над образами Нагульнова в «Поднятой целине», Нехлюдова в «Воскресении», Трофима в «Жеребенке» — ив Малом театре — над ролью Михаила Ярового в «Любови Яровой». Испытать такое счастье в жизни удается не всегда и не всем актерам. И каждая роль требовала максимальной нервной и физической отдачи.

Не знаю, то ли перегрузил я себя, то ли травмы сказались, то ли измучился от недосыпания, но впервые я почувствовал свое сердце… Застучало с перебоями… Врачи категорически настаивали: отдохнуть, остановиться, успокоиться…

И вот оказался я в «Рузе», подмосковном доме отдыха Всероссийского театрального общества (ВТО). Выдался, надо же, в обычно вьюжном феврале тихий и теплый день. Пышный, лохматый снег лениво опускался с небес. В такие минуты хочется побыть в одиночестве — помолчать, подумать… Шел я по аллее, слушал тишину… И вдруг навстречу мне — Утесов! Кумир моей юности, герой любимого фильма «Веселые ребята», овеянный славой эстрадный артист, певец!..

Я растерялся, почувствовал, как кровь ударила в лицо… Как в этом случае быть?.. Конечно же, младший старшему, даже незнакомому, должен первым сказать «здравствуйте»— так учили нас, детишек, в деревне. Молниеи пролетел в памяти рассказ о Василии Ивановиче Качалове, который, когда прохожие на улице Тверской приветствовали его, отвечал каждому незнакомцу, чуть кланяясь почтительно.

«Может, сигануть с дорожки? — подумал я. — Нет! Могу утонуть в высоком сугробе… Тогда наберусь нахальства и скажу: „Здравствуйте, Леонид Осипович!“»

И не успел. Утесов, приблизившись, остановился, вгляделся в меня и со своей знаменитой хрипотцой игриво воскликнул:

— Боже ж ты мой!.. Живого князя вижу! Как прикажете величать вас, не Дмитрием же Ивановичем?

Я смутился:

— Женя… — Жуть, как нелепо прозвучало это «Женя».

Леонид Осипович, надо полагать, заметил мое волнение, легко перевел разговор на профессиональные проблемы.

— Интересно, как вы себя чувствовали, переходя «из грязи да в князи»?

Я понял, что он имеет в виду: от Нагульнова к Нехлюдову. Его сердечность, искренность сразу расположили меня к откровенности и доверию. Я почувствовал желание выговориться, но не знал, с чего начать… Душа-то моя — как клубок из разноцветных чувственных нитей. В этом клубке есть красное и синее, черное и белое, радость удачи, отчаяние, надежда, страх…

Леонид Осипович, смахнув с моего плеча мокрый снег, спросил:

— Ну, признайтесь, трусили?

— Нет! — выпалил я. — Страх испытывал, да! Но трусость — нет! Страх рождал во мне силу преодоления его, азарт! Трус ведь на амбразуру не кинется, так мне кажется. — Высказался и осекся. Самому противно сделалось: какие банальности говорю.

Мой собеседник ничем не выразил своего отношения к моей запальчивости и, вслушиваясь в хруст снега под ногами, раздумчиво сказал:

— Русский театр всегда был знаменит искусством актерского перевоплощения. Господи, какие чудо-характеры лепили Москвин, Хмелев, Тарханов, Шаляпин…

— Сегодня, к несчастью, это искусство не поощряется, — посетовал я. — Более того, с чьей-то легкой руки вошло в практику считать, что перевоплощение — это изменение внешности за счет наклеек, париков и причесок. И только-то! Такое упрощение, как ржавчина, въелось в практику. Особенно в кино. А молодые актеры, к сожалению, с необычайной легкостью усваивают невысокие требования к мастерству. И вот в начале творческой жизни принимаются безжалостно эксплуатировать свои психофизические данные. Выстреливаются одна за другой две-три картины, и на актера вешается ярлык: «повторяется», «надоел», «исчерпал себя», «заштамповался»… Беда! Сколько погибло истинно талантливых артистов, так и не испытав, до чего это здорово — влезть в шкуру образа…

Леонид Осипович вдруг остановился, заразительно рассмеялся:

— Сейчас вы перевоплотились в «снежного человека» — весь в снегу. — Потом посерьезнел. — Знаете, мне после «Веселых ребят» предлагали уйму ролей — и все простецких парней с песенками…

— И вы отказывались?..

— Напрочь! Я мечтал о «Шельменко-денщике»!

— У вас была и есть эстрада, дорогой Леонид Осипович. В песне, фельетоне, конферансе вы можете выплеснуть свой темперамент. Вы ежедневно окунаетесь в искусство импровизации. А как актеру кино держать себя в форме? Его душа, нервы, тело обязаны всегда быть мягким, гибким, теплым материалом. Ведь актеров-надомников не бывает и быть не может. Ему подавай каждодневный тренинг. А для этого нужна не только литература, но и сцена, режиссер, съемочная площадка, партнер, зритель… А если всего этого нет? Вот он, бедный, и кидается от отчаяния играть все. Да и режиссеры чаще всего не затрудняют себя открытием в актере новых красок, часто неизвестных даже ему самому возможностей… Зачем? У режиссера труппа преогромадная — вся страна. Выбирай!..

— И все же, как после «Поднятой целины» Швейцер отважился пригласить вас на такую контрастную роль?

— Я сам долго думал над этой загадкой, — ответил я. — Нагульнов — темперамента эксцентричного, вулканического, взрывного, а Нехлюдов — весь в себе. Боже упаси выказать страсть на людях — ведь тут и природа его, и дворянское воспитание. Если бы вы знали, как я горел желанием обнаружить в себе качества для создания столь противоположного казаку Нагульнову характера. Как мне хотелось не разочаровать Михаила Абрамовича! Я чувствовал, по всему это было видно, что он всячески стремится вылепить из меня князя. Кроме репетиций и развернутых кинопроб, я по его совету неоднократно посещал Ясную Поляну. Хамовники, прочел записки, дневники и самого Льва Николаевича, и Софьи Андреевны… И чем глубже входил я в жизнь барскую, тем легче, хоть и с неохотой, расставался с полюбившейся мне жизнью донского казачества… — Тут я умолк и подумал: «На кой черт ему мои излияния?»

А Леонид Осипович слушал. Как он умел слушать!.. Мы же, актеры, когда собираемся, непременно перемываем друг другу косточки или сетуем на неустроенность жизни артиста, клянем режиссеров, критиков… А о самом творчестве редко творим… Очень редко.

— Ну, и как, интересно, вы влезали в «шкуру образа»? — продолжил беседу Утесов.

— Существует такая байка, а может, и не байка — будто спросили студенты Михаила Михайловича Тарханова: «Как вы работаете над ролью?» Он ответил: «Иду в баню, в Сандуны, залезаю на верхнюю полку, хлещу себя веником и думаю…»

— Так, — весело рассмеялся Утесов. — И в какую же баню вы ходили? Кстати, в бане голос хорошо звучит, не пробовали? — И еще больше смеясь, добавил: — Даже мой на бельканто смахивает иногда… Извините… Итак? — Вернул он меня к рассказу о роли Нехлюдова.

— Мне посчастливилось видеть и даже общаться с настоящим князем — Оболенским: он тоже играл в «Воскресении», эпизодическую роль. И с дивным певцом Вертинским, — не без гордости сообщил я. — Они были для меня живым образцом: как надо ходить, сидеть, говорить, слушать, есть, пить… Благородные манеры им прививали с детства… Мне же надо было освоить эти премудрости за два подготовительных месяца. И сказав себе: «Я Нехлюдов», вел себя и в жизни соответственно: стою в очереди — я князь, протискиваюсь в автобус — я князь, держусь за поручень в вагоне метро — я князь… Домашние, видя во мне перемены, поначалу подтрунивали: «Князь, кушать подано». Потом привыкли… Однажды в Ростове ехал по главной улице в открытом газике и сказал себе: «Я в карете». И выборочно, конечно, хорошеньким девушкам делал важные поклоны, иногда, будто цилиндр, приподнимал кепку, чем приводил прохожих в изумление. А одна красавица, вытаращив на меня от удивления глаза, повертела пальцем у виска…

Утесов улыбнулся:

— Да Бог с ней, с красавицей, пусть хоть горшком назовет… Важно, чтобы на экране получилось. — Потом сказал серьезно: — Я, не скрою, шел на «Воскресение» с опаской: вдруг не получу того Толстого, которого с детства обожаю. И представьте себе, испытал истинное наслаждение. Прежде всего от встречи с Катюшей Масловой… Что за артистка, из какого она театра?

Я рассказал о Тамаре Семиной, о том, что она студентка ВГИКа, что Катюша — это, по существу, ее первая роль. О том, как она серьезна в работе, как трепетно влюблена в роль, как внимательна была к ней вся съемочная группа…

Утесов признался:

— А вам, знаете, когда поверил? — Я насторожился. — Когда услышал из уст Нехлюдова: «Гадко и стыдно, стыдно и гадко!..» В Нехлюдове было два существа, так, кажется, у Толстого: «Человек и зверь»? И воскресить в человеке человека — это, пожалуй, самое главное и самое трудное в роли. Я видел немало инсценировок этого романа в театрах и, сколько помню, рецензенты исполнителей Нехлюдова похвалами не баловали… Трудная роль…

— Михаил Иванович Царев, подписывая мне разрешение на съемки, так, как бы вскользь, пробормотал: «Отчаянный вы, Евгений Семенович… В этой роли еще ни один актер не срывал лавры… Катюша Маслова, выражаясь балетным языком, будет вертеть тридцать два фуэте, а вам достанется только поддерживать ее за талию…»

Меня вдруг понесло жаловаться, поплакаться Утесову в жилетку.

— Действительно, атмосфера недоброжелательности вокруг меня сгущалась… Говорили: «Швейцер с ума сошел. На кирзовый сапог собирается надеть замшевые гамаши». А одна довольно преуспевающая критикесса прямо наотмашь «вдарила»: «Ну, ну, поглядим Волка в красной шапочке!..» И только Михаил Абрамович и Софья Милькина, сорежиссер Швейцера, оберегали меня от, так сказать, гуманитарного травматизма. Обычно режиссеры клянутся в любви к актеру, а Швейцер просто любит его… И тем не менее… Вот любопытная деталь. Тамара Семина в то время была худенькой, что явно не соответствовало Катюшиным заботам: «Только бы не похудеть». Швейцер ежедневно приносил или требовал, чтоб приносили, на репетицию пиво и сметану и заставлял актрису пить этот противный коктейль. Тамара, морщась, осушала стакан за стаканом и набирала вес.

— Значит, прав старик Станиславский, говоря, что искусство требует жертв? — с улыбкой произнес Утесов.

— В этом случае скорее подходит ваша песня: «Ведь ты моряк, Мишка, моряк не плачет!» — Я обнаглел и не просто процитировал строчку, а напел «под Утесова».

Леонид Осипович, склонив голову на плечо, с лукавинкой снизу вверх посмотрел на меня:

— Посмеиваться над эстрадой грех. — И шутливо погрозил пальцем.

— Что, и там проблемы?

— Знаете, я о международном положении сужу по нашему отношению к джазу: как только начинается гонение на джаз, значит, хреновые дела у нас с Америкой… Я всю жизнь под джаз пою советские патриотические песни. А сейчас вовсю долдонят, что я, видите ли, подражаю загнивающему Западу…

Леонид Осипович левой рукой оттопырил ухо, шумно, через ноздри, втянул в себя воздух и низким голосом запел: «Широка страна моя родная!..»

Я откровенно расхохотался:

— Это же Поль Робсон!

— Он самый… И представьте себе, знает он — только одну советскую песню… Улавливаете?

Что замечательный артист имел в виду под «улавливаете» — не знаю. Но думаю, что в душе его сохранялась обида за безразличное, а порой и презрительное отношение властей к нашему эстрадному искусству вообще и к джазу в частности. И за откровенное пресмыкание перед западными звездами, которые когда-то где-то одобрительно высказались в пользу нашей идеологии… Одним словом: «Нет пророков в своем отечестве»…

Незаметно мы приблизились к столовой.

Вдруг Утесов легко, озорно склонился и по-лакейски угодливо проговорил:

— Желаю здравствовать, ваше сиятельство. Чем потчевать прикажете?

— Чем Бог пошлет, — подыграл я «лакею».

Утесов выпрямился, выпятил живот и, важно скрестив на нем руки, по-солдафонски рявкнул:

— Тады проходь и лопай, шо дадуть!..

Такое моментальное перевоплощение многогранного артиста рассмешило нас обоих. Мы помогли друг другу стряхнуть с одежды липкий снег и вошли в «трапезную».

К сожалению для меня, продолжения разговора не состоялось — Леонид Осипович через день уехал…

Через день и погода испортилась. Тоскливо стало в «Рузе»…