Трудная «Победа»

Трудная «Победа»

В конце 70-х — начале 80-х мир особенно заметно лихорадило от так называемой «холодной войны». Площади, улицы наших городов пестрели призывами: «Миру — мир», «Мы — за мир!» На митингах и собраниях, в газетных статьях, в телепередачах постоянно звучало: «Нет войне!»

Партийные работники разъясняли в различных коллективах позицию правительства в создавшейся ситуации. У нас в Союзе кинематографистов на расширенном заседании секретариата выступил заведующий отделом ЦК КПСС Леонид Замятин. Говорил он пылко, аргументированно. Запомнилось: «Мадам Тэтчер ставит ракеты в Европе», «Рейган готовится к „звездным войнам“…» Вывод был один — надо быть готовыми к отражению возможной агрессии, укреплять обороноспособность страны. А для этого требовались огромные средства. Отсюда — призыв затянуть пояса потуже…

Тогда уже стал известен план премьер-министра Великобритании Маргарет Тэтчер о нацеливании ракет на крупнейшие промышленные центры СССР — Москву, Ленинград, Свердловск, Горький… В одну минуту они могли быть сметены с лица земли. Президент США Рейган назвал Советский Союз империей зла. Вся Америка была запугана лозунгом «Русские идут!»

Во время своего пребывания в США я замечал, как обрабатывалось сознание простых американцев. Пределом этого стал для меня увиденный в Нью-Йорке фильм «Красный рассвет» — о том, как русский десант из уродливых, звероподобных людей свалился на провинциальный американский городок и расстреливает детишек…

Наблюдал я по телевидению и такую сцену: на ринге дрались два боксера, один жирный и рыжий в трусах из флага СССР, а другой — атлет, красавец в трусах из флага США. Победил, конечно же, второй и под визги публики снял с урода красные трусы, харкал, плевал на них и вытирал ноги…

Неудивительно, что мне приходилось видеть неприязненные взгляды простых людей Америки, порядком одураченных подобного рода «наглядной пропагандой», слышать их колючие вопросы, отвечать и не просто что-то объяснять, а защищаться.

На улице, возле отеля, молодой человек, не скрывая злобы, спросил меня:

— Почему вы так много делаете фильмов о войне? Готовитесь напасть на нас?

— Для того, чтобы одни помнили, а другие знали, какое это горе — война.

Услышав русскую речь, вокруг меня собралось кольцо любопытных.

Тут я вспомнил о пребывании в селе Хлыстуновка, что на Черкассщине. Мы снимали в этой деревне эпизод документальной эпопеи «Всего дороже» (авторы сценария — замечательные публицисты Генрих Боровик и Виталий Игнатенко). И рассказал американцам о том, как из этого села во время Второй мировой войны на фронт ушли все мужчины, сто семьдесят человек, а вернулся на пепелище только один… И тот покалеченный, изуродованный войной… Рассказал, как женщины и дети, впрягаясь в лошадиную сбрую, пахали землю и заново строили жилье. Что им всего дороже мир. Вот они-то и написали об этом письмо Маргарет Тэтчер. Я по памяти процитировал строчку: «Как вы, женщина и мать, могли решиться на такое?!»

Вскоре после моего возвращения из Америки я участвовал во Дворце спорта в Лужниках в большом концерте «Товарищ Кино», поставленном Юрием Левицким. В тот вечер вместе со мной выступали мои коллеги Нонна Мордюкова, Лидия Смирнова, Всеволод Санаев, Клара Лучко, Алла Ларионова, Людмила Хитяева, Иннокентий Смоктуновский и многие другие. Знаменитые и молодые киноактеры поддерживали своим искусством акцию под девизом «Нет войне!»

Я, как актер и как член Советского комитета защиты мира, обратился со сцены к тогдашнему президенту США Рональду Рейгану с письмом:

«…В свою бытность актером вам довелось играть и порядочных людей. Сейчас американский народ доверил вам роль президента. Не превращайте ее в роль преступника. У наших стран разные пути, разные заботы, но только одна возможность существовать — мир!»

Мое выступление многократно прерывалось шквалом аплодисментов и возгласами одобрения — такой эмоциональный заряд был в зале.

Закончив чтение письма, я обратился к зрителям:

— Пожалуйста, поднимите руку, кто поставил бы свою подпись под этим обращением?

В зале вскинулось десять тысяч рук!!! Мне и сейчас кажется, что это было самое сильное, самое своевременное и самое успешное мое выступление на эстраде.

В то время только вышедшую книгу Александра Чаковского «Победа» ежедневно по главам на радио читал Михаил Иванович Царев. И то, что я слышал по радио, и мое обращение на концерте с письмом как-то соединились в моей душе: я почувствовал, что книга появилась вовремя, очень кстати.

На каком-то очередном собрании в Союзе кинематографистов речь опять пошла об обострении международной обстановки, о «холодной войне». Я не выдержал и сказал: «Что же мы все время в окопе сидим? Что же мы все время обороняемся? На нас наступают, а мы только разговоры разговариваем! Вот вышла книга Бондарева — почему мы ее не экранизируем? Вышла книга Чаковского — почему никто не думает о ее экранизации?»

Через некоторое время мне позвонил наш министр Филипп Тимофеевич Ермаш.

— Евгений Семенович, слух прошел, будто ты увлекся романом Чаковского.

— Увлекся — сильно сказано. Но по тем отрывкам, что я слышал, думаю, что материал просится на экран.

— А что, если постановку поручим тебе?

— Я не готов ответить… Надо как минимум прочитать роман… Подумать…

— Сколько на «минимум»?

— Недели две, не меньше.

— Неделя максимум! — В голосе министра отчетливо прослушивался металл. — Мнение секретариата ЦК известно: фильму — быть!..

Потом было как в сказке: чем дальше — тем страшнее.

Бессонно, взахлеб вчитываясь в роман, я ощущал, как растет во мне возбуждение: то от восторга перед историческим, документальным, поразительно злободневным материалом, то от страха перед масштабом событий, связанных с постановкой фильма. Как, какими средствами достичь выразительности?! Я понимал, что это кино очень непростое.

Раздумывал: как вложить 850 страниц романа в два часа экранного времени? Как на этом ограниченном временном отрезке разместить 100 исторических портретных персонажей — это кроме Сталина, Черчилля и Трумэна? Как отразить два эпохальных события, отделенных друг от друга тридцатью годами: 1945 год — Потсдамская конференция и 1975 год — Хельсинкское совещание по безопасности в Европе? И меня осенила мысль: а не рискнуть ли и состыковать игровое кино с хроникальным? Не воспользоваться ли полиэкраном?

Это было возможно, тем более что к тому времени режиссер Александр Штейн, снимая короткометражный фильм, посвященный какому-то юбилею, то ли комсомола, то ли союзной республики, уже доказал это. На одном метре пленки он попытался представить несколько событий сразу и одновременно. Это впечатляло. Но там была хроника, а мне предстояло нечто другое…

Своей задумкой соединить на одном экране хронику и игровые эпизоды я поделился с Вадимом Труниным, с которым мы начали работать над литературной основой фильма. Вадим, опытный, талантливый драматург, автор сценария знаменитого «Белорусского вокзала», выслушав мои рассуждения о задуманной форме картины, был поражен.

— Это безумие!.. Коктейль! Винегрет!.. На кой черт нам самим лезть в пасть критиков?!! — Трунин, человек уравновешенный, вдруг заволновался. — Ты хоть вообще-то отдаешь себе отчет, в какую дьявольщину мы влезли, что на себя взвалили? Я некоторым образом причастен к появлению хрущевских воспоминаний и понимаю политическую атмосферу не совсем так, как Чаковский…

— Например? — вставил я.

— Например. Сталин! С Черчиллем и Трумэном, черт с ними, — разберемся, но Сталин! В романе он благостный миротворец…

— Такого кинематографического Сталина мы уже видели много раз.

— Каким же будет вождь в нашем фильме? — вызывал меня на диспут сценарист.

— Разумеется, не милым Кобой! — парировал я.

— Мы связаны историческими фактами, местом действия, конкретным временем, документами… Каким образом ты, режиссер, собираешься показать Сталина в «Победе»?

Вопрос был поставлен, что называется, ребром. Но он не застал меня врасплох. Эта проблема мучила меня с момента прочтения романа. Мне все чаще приходило в голову знаменитое пушкинское: «Гений и злодейство — две вещи несовместные». И тут же во мне что-то кричало: «Совместные! Совместные!»

В романе, а затем в сценарии меня не удовлетворяло то, что Сталин был везде ровный, спокойный. Мне же хотелось показать его разным, мне нужны были такие эпизоды-раздражители, чтобы можно было увидеть его глаза, рысьи, внимательные, настороженные, чтобы он не выглядел благостным «отцом всех народов», хрестоматийным, каким его изображали в прежних фильмах типа «Падение Берлина» и других…

Я ответил Трунину:

— Есть текст и есть подтекст. Слово «люблю» может прозвучать и как «ненавижу». В нашем случае, к сожалению, текст почти протокольный. Значит, силой актерского искусства, способного выразить глубинный смысл подтекста, мы и будем создавать ха-рак-тер! Характер, максимально приближенный к подлинному Сталину. Он ведь был всякий: и коварный, и ласковый, и жестокий, и тихий, и буйный…

Вадим сидел в раздумье.

Я, чтобы убедить его и перепроверить самого себя, решил рассказать то, о чем мне поведал Александр Борисович Чаковский. Историю, которая, как он меня уверял, была на самом деле, и узнал он ее от самого героя.

— В начале войны, когда немцы уже приближались к Москве, Сталин назначил молодого, тридцатидвухлетнего мало кому известного инженера Устинова наркомом вооружения! Директора завода — и сразу наркомом, минуя стадии заведующего отделом в ЦК или замнаркома… Поступок?

Вадим поднял на меня глаза.

— Факт давно известный. К чему ты это вспомнил?

— А вот к чему. После первого в жизни Устинова совещания у Сталина, которое закончилось в четвертом часу утра. Сталин сказал: «Я никого не приглашаю, но кто желает, может со мной поужинать».

Кто-то из членов Политбюро шепнул Устинову: «Это приказ в вежливой форме».

Кортеж машин направился в Кунцево, на дачу Сталина. Ужин без особенного шика, но с винами, коньяками и прочими кавказскими дарами.

Тут надо учесть одну деталь. Устинов попал на самые «верха», минуя много служебных ступенек, и, естественно, не мог знать некоторых неписаных правил игры, «придворных» законов. Например, если ты начинал говорить в обществе Сталина, а вождь в это время произнес слово, то ты должен сразу замолчать.

За столом уже шла подогретая вином беседа. Разговаривали одновременно почти все. Сталин молчал, пощипывал пахучую зелень. Устинов что-то говорил Ворошилову и, не услышав голоса Сталина, который произнес: «Я думаю…»— продолжал свою мысль. Вдруг гул, стоявший в столовой, резко оборвался, словно отключился невидимым рубильником. И все напряглись, глядя в сторону хозяина. Устинов понял: что-то произошло, но что?..

Сталин наливал в бокал вино. Присутствующие смотрели то на вождя, то на молодого наркома: ждали, как прореагирует Сталин.

«Ну, Устинов, держись!»— произнес кто-то осторожно. А Микоян, чтобы подчеркнуть неловкость молодого наркома, встал, наполнил вином большой, литровый хрустальный рог и сказал: «Молодой человек, вам самое время выпить за здоровье товарища Сталина». И передал Устинову сосуд.

Тот тоже встал — рог положено принимать стоя. И следует выпить до капли — рог ведь не поставишь на стол, а если положишь, из него выльется остаток вина. Позор, конфуз.

Надо представить себе тогдашнее состояние молодого мужчины. Он понял, что сделал что-то не то, а что именно? Почему он стал предметом общего внимания? И потом, как выпить целый литр вина на глазах Сталина? Что он подумает? Что ты алкоголик, гуляка? Кроме того, от такого количества вина сразу опьянеешь, а как потом вести себя дальше? Как вспоминал сам Дмитрий Федорович Устинов, «был я, наверное, белее скатерти».

Все ждали, что будет. И вот в этой паузе Сталин тихо встает, подходит к «провинившемуся», берет из его рук рог и передает Микояну: «Анастас, подержи». Потом наливает две маленькие рюмочки коньяку — одну передает Устинову, второй чокается с ним: «Выпьем за здоровье товарища Сталина»..:

Все проворно встали. Хозяин рысьим взглядом вцепился в Микояна, чокнулся своей рюмкой и с его рогом. И все время, которое понадобилось Анастасу Ивановичу, чтобы опорожнить сосуд, Сталин не спускал с него глаз. «Это были страшные глаза», — вспоминал Устинов.

«А теперь пляши!» — вежливо попросил вождь. И даже напел какой-то мотив типа лезгинки…

Под смех и аплодисменты сотоварищей Микоян выкинул пару коленец… Такая кремлевская шутка, страшная шутка…

Вот, собственно, и все…

Я умолк. Вадим, шлепнув ладонью по столу, сказал:

— Во! — И вскинул большой палец перед моим носом. — Вот это кино!.. Потрясающий эпизод. Но к чему ты мне про это?

— Мы говорим о характере, о гранях сталинского характера. Вдумайся! По одному этому, по существу крохотному эпизоду видно, как он гипнотически владеет окружающими людьми.

Он — заботливый отец: выручил попавшего в неловкое положение молодого человека.

Он — деспот: унизил соратника за то, что тот хотел унизить Устинова.

Он — остроумец, шутник, компанейская душа да и только…

И при этом железная воля, специфический юмор, скрытый гнев на поступок Микояна, изощренная месть… Какое раздолье для режиссера, актера!.. Как такое сыграть?

— Умен и хитер глобально, — добавил Вадим. — Какой же нужен актерище, мать честная!.. Кто-то уже есть на примете? — спросил он озабоченно.

Я рассказал о недавнем разговоре с генеральным директором «Мосфильма» Н.Т.Сизовым. Мне хотелось для высокой достоверности пригласить в фильм американского актера на роль Трумэна, английского — на роль Черчилля, даже на роль американского журналиста Брайта хотел пригласить американца. Но тогда это было не в наших Правилах — как же, мы сами с усами. К тому же у нас не было денег, чтобы платить зарубежным актерам так, как принято у них. Например, только английскому актеру за роль Черчилля пришлось бы выплатить гонорар в размере 8 — 10 миллионов долларов. У нас столько шло на целый фильм. Так что, когда я пришел к Сизову с этим предложением…

— Ну и?.. — спросил меня Вадим Трунин.

— Ну и как в том анекдоте про Сергея Михалкова. Слыхал?

— Давай! — Трунин любил анекдоты.

— После того как Михалков написал текст советского гимна, его пригласил к себе Молотов. Оба, как известно, заикались. Началась у них беседа.

Молотов: Товарищ М-М-Михалков. П-п-равительство благодарит вас за г-гимн! Скажите п-п-рямо: в чем нуждаетесь?

Михалков: Спасибо, н-н-ни в чем.

Молотов: Квартира?

Михалков: Есть…

Молотов: Дача?

Михалков: Есть…

Молотов: Машина?

Михалков: Есть…

Молотов: Н-н-не скромничайте!

Михалков: Хочу п-п-п-персональный самолет…

Молотов: Об этом и н-н-не заикайтесь!..

Так и у меня: стоило только заикнуться о приглашении иностранных актеров — сразу нет! Первая просьба — и уже шлепок по морде.

— Интересно, сколько их еще будет?.. — с грустинкой заметил мой сценарист-напарник…

Над сочинением сценария мы мучились главным образом в Гурзуфе, в Доме творчества художников имени Коровина. Жалкое, убогое заведение, питание не менее убогое — булочки и мерзкая рыба… А меня еще черт дернул взять с собой жену и внука Алешку — для моральной поддержки и душевного покоя. Вадим для этой же цели взял с собой молодую жену Машу. Моя-то Лида умела терпеть всякие неудобства, а Вадимова жена вместо того, чтобы помогать ему, только мешала — ее нервировал этот курортный «комфорт», ей хотелось настоящего отдыха, а тут…

Их весьма скромная, аскетично обставленная комната выглядела смешно и неуютно: она была вся от пола до потолка увешана страницами сценария. Выстраивая поэпизодный план, Вадим скотчем приклеивал листы бумаги с содержанием эпизода. Так что стены сверху донизу пестрели заголовками: «Сталин и Молотов в вагоне поезда», «Первая встреча глав государств в Цицилиенгофе», «Трумэн сообщает Сталину об атомной бомбе», «Прием в резиденции Черчилля», «Сталин по телефону говорит с Курчатовым»…

Получалось нечто похожее на штабную карту при разработке стратегического плана наступления. Мы, споря, иногда крепко ругаясь, подбегали к ней, срывали листы, меняли их местами, доказывая друг другу наиболее целесообразный путь к зрителю. А какой он, этот путь? Хотел бы я знать. Кто из творящих, сочиняющих может эдак запросто ответить на вечно мучающий художника вопрос?..

Устали… Замолчали.

— Ты молчишь про что? — с намеком спросил Вадим.

— Про то, про что и ты.

— Тогда пошли!

Писатель схватил удочки, я в карман засунул стакан. Сорвались… Вслед дуэтом жёны:

— Куда?!!

— Порыбачим маленько…

Потолкались мы у торговых точек. В магазинах — шаром покати: «Пьянству бой!» Купили из-под полы бутылку какой-то жидкости под девизом «Чача» и направились к свинцово-серому морю. Забросили удочки, и… Черное море постепенно, постепенно стало казаться нам действительно южным — внутри нас потеплело… Крошками от булочки покормили горлохватых чаек… О сценарии не произнесли ни звука…

Утром Вадим попросил меня рассказать какую-нибудь чертовщину… Для «сугреву»…

— Есть такая, есть, — слушай. В бытность мою в Малом театре часто играли пьесы откровенно слабые, но идеологически выдержанные, актуальные. В ЦК говорили: «Надо», театр отвечал: «Есть!»

И вот первая застольная репетиция пьесы, наспех сколоченной на злобу дня шустрым драматургом Мдивани. Режиссером-постановщиком уговорили быть выдающегося — в человеческом и творческом плане — Алексея Денисовича Дикого. Участники той репетиции рассказывали, что он сосредоточенно-долго помешивал ложечкой чай с лимоном (хотя все знали, что в стакане не чай) и, раскрыв пьесу, спросил у артистов: «Чем будем удивлять?»

Все напряглись в ожидании ответа от него самого. Дождались. Он сказал: «Перед нами обыкновенное дерьмо! А удивить зрителя надо, за этим он приходит в театр. Давайте думать: может, это дерьмо голубое?., может, розовое?..»

Вадим смехом прыснул в чашку с крепко заваренным, под чифир, чаем, обжегся, забегал по комнате…

— Ты хочешь сказать, что зеленое дерьмо мы уже имеем? — Он расхохотался до слез.

— Нет, «чем будем удивлять?!» — процитировал я Дикого.

— Чем?

— Я хочу вернуться к нашему недавнему разговору…

— О соединении художественного и хроникального изображения?

— Угадал.

— Растолкуй, как эти два разных искусства могут сосуществовать в одной раме? По-моему, на такое нахальство еще никто не решался.

— Не знаю, по крайней мере подобного я не видел. Что меня подвигает на это, как ты говоришь, «нахальство»? После Двадцатого съезда с экранов Сталин «слинял», иже с ним и многие другие политические деятели его времени. Кстати, Черчилля и Трумэна на наших экранах тоже не видать. Стало быть, старики подзабыли, а молодежь и не знает их. Все довольствуются тем, что предлагают актеры, а это что-то приблизительное…

Вадим сидел, закрыв ладонями лицо — то ли пытался понять меня, то ли сдерживал кипение оттого, что я ему говорил.

— А теперь представь, — продолжал я. — На экране идет черно-белая хроника, например, зал в Цицилиенгофе, где встречаются главы стран-победительниц. Из одной двери выходит Черчилль, из другой Трумэн, из третьей — Сталин. Мы видим, как они садятся, как Сталину по-лакейски подставляет стул Вышинский. Сели за стол… Дальше хроникальной съемки нет — видимо, в тот момент журналистов попросили покинуть зал заседаний… И вот тут встык хронике я даю, уже в цвете, ту же сцену, но в исполнении актеров. Сталин, Черчилль, Трумэн, их окружение сидят в той же позе, в том же зале… на экране те же персонажи, но уже актеры… Допускаю, что при первом таком «нахальстве», как ты говоришь, у зрителя может возникнуть своего рода шок. О, уверен, что только при первом, а потом он примет правила игры… И будет благодарен за правду…

Забегая немного вперед, скажу, что я не ошибся в своих предположениях. Действительно, при просмотре фильма в зале первое время был шепоток, некая растерянность, когда на экране возникали такие состыковки хроники с игровым кино. Потом зритель привыкал к тому, что он видит сначала настоящее, историческое действие, а потом это же действие продолжают актеры. И так через весь фильм. И зритель уже верил этому.

Этот прием был нов — такого в кино прежде никогда не было. На Западе потом писали о моей находке, говорили о моей режиссуре как о пионерской в современном кино. А у нас этого «не заметили», только Л.А.Кулиджанов сказал, что это новаторский фильм. Все остальные принялись «долбать» за то, что Сталин изображен у нас не с окровавленными руками. Как и предвидел Вадим Трунин, говоря, что мы сами лезем в пасть критикам, на нас обрушился целый шквал обвинений. Заявляли, что «Победа» — это фильм-плакат, что он претенциозен. Он как раз попал под «бомбежку» первых лет перестройки, когда все, сделанное прежде, отметалось. А я горжусь своим фильмом. Сейчас ему цены нет, ведь многие теперь признали, что идея соединить на полиэкране хронику и игровое кино была для своего времени революционной…

Возвращаюсь к нашему разговору с Труниным. Вадим, слушая меня, сидел, как я уже сказал, закрыв лицо ладонями. Когда я закончил свои объяснения, он оживился — видимо, я его чем-то задел.

— Все! Все!.. С этим, кажется, убедил! Но полиэкран-то тут при чем? — Повышая голос, он нетерпеливо воскликнул: — Как ты эту махину собираешься брать в картину?

Откровенно говоря, я еще не был готов ответить на столь категорически поставленный вопрос. У самого голова трещала от этого: то «да», то «нет»… Применить полиэкран в художественном кино — это, конечно, из ряда «удивить», но и не только…

— Ладно, делюсь в порядке бреда. В романе Чаковского есть такой эпизод: Черчилль в английской зоне оккупации держал двести пятьдесят тысяч неразоруженных солдат вермахта, а сам в это время уже сидел со Сталиным за столом переговоров. — Немецкие же солдаты ежедневно, с присущей этой нации пунктуальностью, занимались строевой и другой подготовкой. Это событие берем в картину?

— Обязательно! — сказал Трунин.

— Но в эпизоде напрочь отсутствует драматургия. Интригой здесь и не пахнет.

— Да, голая информация, и не больше…

— Так вот, от простого пересказа этого и подобных событий, не подкрепленного чем-то особенным, в зале мухи сдохнут от скуки. Поэтому я предлагаю: на экранном полотне в одну и ту же секунду давать пять, даже шесть «живых» картинок…

— Как?

— В первой картинке на плацу маршируют солдаты… Во второй — крупный план орущего командира… В третьей солдаты втыкают в чучело штыки… В четвертой в мишенях возникают пробоины от пулеметной стрельбы… И таких картинок-подробностей можно дать очень много. И вся эта мешанина сопровождается звуковым напором: грохотом сапог по плацу, немецкой речью, взрывами гранат… вот именно так поданная информация может зрителя ошеломить…

Вадим, не сказав ни слова, закурил, вышел на балкон. Потом вернулся.

— Знаешь, старик, это действительно бред! Однако что-то во всем этом есть привлекательное… Есть! Но если в фильме будет только одна такая сцена — это бельмо на глазу…

— Зачем же одна? Несколько! Полиэкран должен стать своего рода приемом.

Я уже начинал раздражаться. Но увидел, что Вадим потихонечку «врубается» в проблему, хотя какой-то червячок его все еще точит. Надо дожимать, решил я.

— Вот, к примеру, такой сюжет. В Хельсинки в семьдесят пятом году на совещание прибывают тридцать пять глав государств Европы, США и Канады. Для исторического фильма пропустить событие такого масштаба непростительно. Надо представить всех деятелей — они же личности. Опять прибегаем к полиэкрану: президент Форд спускается по трапу; Чаушеску садится в машину; Брежнев идет по перрону с Урхо Кекконеном; архиепископ Макариос дает интервью… И так за пятнадцать — двадцать секунд мы всех особо важных персон подаем зрителю на «блюдечке с каемочкой»…

Вдруг Трунин стал захлебываться гомерическим хохотом. Я ждал, чем кончится эта смеховая истерика.

— Можно предложение в порядке бреда? — спросил Вадим, вытирая слезы. — Давай покажем, как всех глав государств Леонид Ильич по очереди целует взасос!..

Какое-то время мы резвились оба. В ход пошли байки, анекдоты. Успокоились…

— Не кажется ли тебе, Женя, — размышляя вслух, серьезно спросил Вадим, — что от твоего бреда сильно попахивает плакатом?

— Кажется. Очень даже кажется. Но давай рассуждать так: фильм по жанру должен быть политическим, публицистическим. Верно?

— Верно.

— Фильм-призыв. Призыв к миру. Так?

— Так.

— И, как мне думается, плакат сродни этому жанру. В конце концов, кому какое дело, каким стилем мы доплывем до берега, к которому стремимся? Почему мы, находясь только в начале пути, уже должны пугливо оглядываться по сторонам: «А что скажет княгиня Марья Алексевна?!» Давай хоть сейчас не подавлять нашу фантазию. Отбиваться нам еще предстоит.

В дверь постучали. В комнату вошел мой шестилетний внук Алеша. Он многозначительно положил передо мной конфету и стал в позу выжидающего, ну, дескать, спросите, откуда сладость?

Мы в один голос выразили одобрение и удивление:

— Откуда??

Гордо подбоченясь, внук ответил:

— Между прочим, я и бабушке попал.

— Чего, чего? — умиляясь, спросил Вадим.

— Они с бабушкой в тир похаживают, — пояснил я. — За попадание в цель — конфета.

— Завтра я и вам попаду! — Он ткнул пальчиком в сторону Вадима, засмущался и убежал.

В Москву мы привезли каркас первого варианта «Победы». Сами понимали, что предстоит еще не раз переделывать, а уж после редколлегий и худсоветов — тем более. Потом надо будет перевести сценарий на немецкий язык и отправить в ГДР — картина, как было решено, создается совместно с киностудией «Дефа».

Мы понимали, что наши немецкие коллеги, поскольку они частично финансировали проект, тоже не поскупятся на советы, пожелания, замечания.

Александр Борисович Чаковский (характер ого-го!) пожелал читать сценарий только в завершенном виде. Это вызывало у нас нешуточное беспокойство: ведь мы вносили в киновариант романа кое-что и свое, а амбиции писателей хорошо известны: «только так, как у меня». Как часто режиссерам приходилось доказывать авторам, что роман и сценарий, книга и фильм — не одно и то же: законы разные, природа иная.

Надо было показать кому-то первому наш с Труниным «бред». Кому? Конечно же, моему постоянному, верному другу и редактору Нонне Быстровой. Зная ее по предыдущим работам, я уже представлял, как Нонна Леонидовна, красивая и умная женщина, сядет перед нами и, очаровательно грассируя, раздраконит нас. Но знал я и то, что на худсовете самым лучшим адвокатом будет она. А защита для нас — кислород.

Атмосфера вокруг только начатой работы накалялась. На мой взгляд, это было естественным: госзаказ, съемки в Германии и Финляндии, относительно нормальное финансирование, больше внимания организации производства — все это не могло не вызывать зависти коллег. А поскольку к тому же Чаковского уважали, а больше — нет, Матвеева любили, а больше — наоборот, то поползли ядовитые слушки: «Очередная конъюнктура», «Суперагитка», «Готовится пародия на западный образ жизни»…

Ладно, будем жить так, как сказал кто-то из мудрых:

«Терпение — это искусство надеяться».

В романе, а следовательно, и в фильме, кроме исторических персонажей действовали и герои вымышленные, придуманные Чаковским. Они не только свидетели описываемых событий и в какой-то степени их участники, но и комментаторы, трактовщики. Это журналисты Воронов (СССР) и Брайт (США). В период Потсдама — они друзья, спустя 30 лет, уже в Хельсинки, пройдя через душ «холодной войны», — противники.

Смысловая нагрузка на эти два персонажа огромная. Они как бы держат скелет произведения, а выписаны были в романе газетно, очерково. Герои не действующие, а функционирующие. Ладно Брайт, этот хоть наделен некоторой эксцентричностью, с еле заметными намеками на юмор, а уж Воронов…

Прямой и крепкий, как телеграфный столб. Я не сомневался, что Трунин в сценарии вдохнет в эти роли какую-то жизнь, но только какую-то. На большее мы не могли надеяться — были ограничены предупреждением романиста: «Фильм не по мотивам, а экранизация».

Значит, вся тяжесть сваливается на исполнителей, на господ артистов. Кто они? Я долго прокручивал в голове множество актерских портретов и все чаще высвечивались: Саша Михайлов — Воронов, Андрюша Миронов — Брайт.

Михайлов — статен, по-мужски неотразимо красив, обаятелен, и, что самое главное, меня привлекал его темперамент… Не обжигающий, а обволакивающий теплом, как бы располагающий к доверию.

Миронов — это фонтан, из него бьют все краски характера: горячность, юмор, сарказм, ирония… И при этом пластичен дьявольски.

Оставалась, ерунда — их согласие.

С Сашей, думалось мне, будет проще: мы с ним недавно закончили работу в «Бешеных деньгах» по Островскому. Он был великолепен в острохарактерной роли Василькова. А сейчас я предложу ему чистой воды положительного героя — это же прелесть какая иметь возможность создавать резко контрастный образ. Этот, думал я, согласится.

А вот Миронов?! Ведь всеми настолько любим, популярен. Не капризен ли? Не страдает ли он «звездной» болезнью?

Прочитали Саша и Андрей сценарий и сразу дали согласие. Правда, с некоторыми пожеланиями. Андрей предложил сыграть Брайта на английском языке — владел он им прекрасно.

— Но ведь тогда понадобится звуковой или титрованный перевод. А это еще больше утяжелит восприятие картины. Пожалуйста, откажись от своего предложения, — умолял я артиста.

— Я так и думал, — ответил Андрей. — Но есть вопрос: кто будет ставить Брайту и компании рок-н-ролл?

Я понимал, что имел в виду Миронов. В фильме есть такой эпизод: вечеринка журналистов, там они острят по поводу своих вождей, танцуют. Танцуют рок-н-ролл. Андрея интересовало, кто будет ставить его.

Я ответил:

— Никто! Это будет импровизация во главе с артистом Мироновым.

Действительно, Андрей только наметил, что надо сделать в этой танцевальной сцене, а на роли журналисток я пригласил моих учениц из ВГИКа — был уверен, что станцуют они прекрасно. И не ошибся ни в выборе постановщика танца, ни в выборе артисток — импровизация получилась замечательная…

— Пробы будут? — спросил Андрей, удовлетворенный моим ответом.

— Обязательно! И не только потому, что их должны смотреть на худсовете «Мосфильма», на коллегии Госкино, в ЦК, но и потому, что надо искать грим. В Хельсинки герои должны быть старше на тридцать лет.

— Не дай Бог ряженые!

Андрей имел в виду необходимый «возрастной» грим героев. Ведь им в Хельсинки было уже по 60 лет, значит, должны быть морщины, брюшко, седые головы. Каким бы грим ни был, мы будем иметь размалеванных персонажей. То есть была опасность получить не живых людей, а искусственные образы в исполнении загримированных актеров, что не могло убедить зрителей.

— Не дай Бог! — в тон Андрею ответил я.

По всему было видно, что Миронов ролью загорелся: он уже ходил, двигался и жестикулировал по-брайтовски.

С Сашей Михайловым оказалось сложнее. Он понимал, что его роль выписана суховато и несколько прямолинейно и что играть нечего. Так он и сказал.

Понятие «играть» у меня раньше ассоциировалось с понятием «изображать». Эту болезнь я знаю — сам ею переболел. Недугом этим-чаще всего заражены актеры, долго работавшие на периферии, где в сезон приходится выпускать по 8—10 спектаклей. Тут не до вживания в роль, тут постараться хотя бы изобразить ее поинтереснее. И актеры придумывают «украшения» образу: хромают, картавят, почесывают затылок… Про таких исполнителей говорят: «Актер Актерыч», «Игрунчик»…

На эту тему мы довольно долго рассуждали с Михайловым. Слушал он меня внимательно, сосредоточенно, задумывался. В чем-то со мной соглашался, но чаще — нет.

Я сказал:

— Вот сейчас смотрю на тебя и глаз не могу оторвать — так ты хорош. Потому что внутри тебя идет напряженная работа. Ты борешься со мной и с самим собой. Ты даже сидишь активно. Улавливаешь — сидишь активно?!

Саша усмехнулся.

— Все режиссеры так говорят: «роль прекрасная», «роль изумительная»!

— А я тебе сразу сказал: «Роль трудная!..»

— Да уж… — тяжело вздохнул он.

— Знаешь, я много раз замечал: выступает по телевидению политик или журналист, так складно говорит, словами как из пулемета строчит. А меня это не затрагивает. Не задевает меня, потому что краснобай. Выступает другой. Тоже вроде «говорящая голова», а я словно магнитом притягиваюсь к экрану: это он меня втянул в работу. Чем? Хотя бы тем, что в отличие от первого этот — умный. Он не докладывает мне текст, а вместе со мной размышляет о предмете. И я весь в его власти. Мне кажется, что где-то в этом круге надо искать для Воронова его черты…

Мы понимали оба: трудности предстоят невероятные… Ну и пусть! Тем интереснее!

Только вышел я из машины во дворе «Мосфильма», как услышал громкое:

— Классику — привет!

Оглянулся — ко мне шел Сергей Федорович Бондарчук. Что он классик — это ему и самому было известно, а вот меня поддел с издевочкой.

— Евгэн Сэмэновыч! — приветствовал меня классик по-украински, подчеркивая наше с ним происхождение. — Кто в «Победе» будет играть Сталина? — спросил он, приветливо улыбаясь.

— Ой, Сергей Федорович, «нэ пытай, чого заплакани очи». Пока думаю…

— А чего тут думать. Бери хорошего артиста, могу посоветовать…

— Кого? — загорелся я.

— Бондарчука!

Я так и обомлел. У меня даже дух захватило. И было от чего. Артист — гигант, глыба! В его биографии — Соколов («Судьба человека»), Дымов («Попрыгунья»), Астров («Дядя Ваня»), Пьер Безухов («Война и мир»)…

Я ответил как-то с лету, не задумываясь:

— Почту за честь!..

Эта встреча выбила меня из того рабочего состояния, в которое, слава Богу, я мало-помалу начал входить. А тут не на шутку занервничал. Мое глубокое почитание, уважение, преклонение перед талантом Бондарчука смешалось со страхом.

Я боялся: как он, украинец, сможет сыграть грузина? Каким он будет в образе Сталина? Портретного сходства (особенно в стыках с кинохроникой) добиться будет архисложно. И особенно глаза… У Сталина они небольшие, зеленоватые, хитроватые, а у Бондарчука — огромные, черные. Это не загримировать…

Несомненно, смущало меня прежде всего и то, что Бондарчук и как режиссер — глыба. Потому могут не совпасть наши видения фильма, роли. Меня пугало, что он может прийти со своим представлением образа, которое будет не совпадать с моим. Тогда конфликт неизбежен. Компромиссы я допускаю, но не до такой степени, чтобы разрушать мою концепцию: тут я тоже не слабак… Так что предложение Бондарчука — для меня большая честь. Но и большие проблемы.

Существовало еще одно обстоятельство. К тому времени Сергей Федорович был плотно окутан завесой зависти. Некоторые деятели кино его патологически ненавидели (что потом и выложили на Пятом, «революционном» съезде кинематографистов). Да, Бондарчук, поставив цель, шел к ней как танк. Он был беспощаден к бездельникам, ленивцам, к пьяницам, чиновникам, имитировавшим деятельность. Не секрет, что его побаивались и в Госкино, и в ЦК КПСС. Крутой был мужик. Но личность! Глыбища!

Все же надо было делать фотопробу. Сделали. По-моему, не получилось…

Сергей Федорович перебрал десяток фотографий, помолчал. Никаких эмоций… Только произнес: «Ага… Ага…»

Показал я пробы Сизову — тоже никаких эмоций. Он всего лишь спросил:

— Сам-то Сергей видел?

— Видел.

— Какая реакция?

— Сказал: «Ага, ага…»

— Филипп звонил. Просил привезти пробы ему. Покажи обязательно, дело нешуточное.

Показал фотографии председателю Госкино Ф.Т.Ермашу. Он несколько раз перебрал их. Вижу, щеки его все больше стали покрываться румянцем — он заволновался. Понять министра было можно: Бондарчук — маститый, с ним не поговоришь так, как с менее известным актером. Если отказать, то как это сделать? Все-таки Бондарчук. Ермаш видел, что на фотографиях не тот Сталин, который был нужен в фильме. Да, все есть — усы, грим, но это не Сталин: глаза могут выдать…

— Кинопробу будешь делать? — спросил Филипп Тимофеевич.

— Буду. Оператор со светом поработает, поколдует… А вдруг получится?..

— Ладно… А это я кое-кому покажу. — И положил пачку фотографий в карман пиджака.

Кинопробу Сергей Федорович попросил сделать без партнеров и без моих замечаний на площадке. Я понял — ранимое самолюбие. Эта зараза сидит в каждом из нас. Вообще-то со стороны Бондарчук производил впечатление человека из брони, без нервов. Я бы с этим согласился, если бы не был свидетелем совершенно изумившего меня состояния актера.

Как-то в Кремлевском Дворце съездов был торжественный концерт (сейчас уже не помню, по случаю какой даты). В первом ряду сидели члены Политбюро, ЦК во главе с новым генеральным секретарем М.С.Горбачевым. Действо транслировалось в прямом эфире по телевидению.

По замыслу режиссера концерта, мы, Бондарчук, Кадочников и я, должны были читать на авансцене, перед закрытым занавесом, за которым находился хор. Каждый из нас читал какой-то отрывок: Бондарчук из «Судьбы человека», а вот что читали мы с Кадочниковым, — подзабылось. Да и не в этом суть. Как обычно тогда делалось? Раздался звонок: «Послезавтра вы участвуете в концерте во Дворце съездов». Никто даже в таких случаях не спрашивал, готов ты к этому или ты занят. Нет, «есть решение», и ты должен отбросить все дела и готовиться к ответственному выступлению.

Естественно, за такое короткое время выучить наизусть текст нереально. Поэтому все мы нервничали, час за часом приближались к стрессу. Одно дело сыграть роль в той же «Судьбе человека», и совсем другое — читать прозу, отрывок из произведения Шолохова. Режиссер, страхуясь от возможного провала на концерте, предложил нам записать наше выступление на пленку, то есть «дуйте», мастера, под фонограмму…

Но такого опыта у нас — нуль… Опять скажу: одно дело петь, как теперь говорят, «под фанеру», и совсем другое дело читать прозу. У певца есть ритм, темп, музыка, проигрыши, когда можно подстроиться, а тут если не в том месте и не так взял дыхание — все! Артикуляция может не совпасть с той, что была во время записи…

Так что нас колотило, мы чувствовали себя неуверенно. Ладно бы только меня — я псих. Но Сергей Федорович! Он ходил за кулисами, как лев в клетке, от волнения его качало, он вздрагивал, облизывал пересохшие губы. Но изо всех сил крепился, чтобы никто не заметил его состояния. Самолюбие!

Вышли мы, «тройка гнедых», одеревеневшими ногами на сцену. Я-то в последний момент схитрил — поднял свой микрофон к лицу так, чтобы за ним не было видно губ. На общем плане их движения не было видно, а голос шел. Кадочников, глядя на меня, тоже сообразил сделать то же самое. А Бондарчук так волновался, словно впервые вышел на сцену… Я даже видел, как сквозь брюки дрожали его ноги…

Конечно, он не всегда попадал в фонограмму и сам понимал это… Закончили мы свое выступление… Аплодисменты… За кулисами Павлу Петровичу Кадочникову, как старшему из нас, кто-то проворно подставил стул. Сергей уперся в стену — лицо его было белым, как буйная его седая шевелюра. Понимая, что с ним сейчас происходит, я боялся, что ему будет плохо, Но сделал вид, что ничего не замечаю. Сказал только:

— Ну чего здесь стоять? Пойдем на воздух…

— Пойдем напьемся! — тяжело выдохнул этот могучий человек.

— Намек понял, — отшутился я…

Шли мы по пустынному пространству ночного Кремля. И вдруг неожиданно Бондарчук пустился в лихой пляс! Смеялся, выбивая каблуками дробь. Я думал, что он сошел с ума! Это напоминало мне сцену из фильма Довженко «Земля», где Иван пляшет так, что пыль стоит столбом… И тут было похоже — выпускал мужик пар!.. Думаю, что такого кремлевские соборы, стены, башни не видели никогда…

— Куда идем? — спросил Сергей:

— Ко мне.

— Нет, ко мне! Только водку просить будешь ты. Мне Ирина (Скобцева — Е.М.) не даст.

Вот тогда, после выступления, я и видел Бондарчука ранимым… Незащищенным…

Но вернемся в павильон, где мы делали кинопробы. Сталин (Бондарчук) сел за стол. Оператор возился недолго — свет поставили заранее, на дублера. Накануне я-сознательно дал Сергею Федоровичу тот кусок из сценария, тот текст, где Сталин не вождь, не диктатор, а где он шутит. Я хотел, чтобы бондар-чуковский Сталин был не просто волевым, сильным, колючим — такое представить было нетрудно. Мне хотелось другого — чтобы была видна его ирония, усмешка, подковырки. Я сознательно провоцировал Бондарчука сыграть Сталина таким, «вытащить» такие черты, которых мы еще в кино не видели…

— Мы готовы, — вполголоса сообщил оператор.

— Сергей Федорович, будешь готов, скажи, — тоже вполголоса проговорил я.

Бондарчук размял «Герцеговину Флор» (любимые папиросы Сталина), кивнул головой — готов.

Я подал из-за камеры реплику Черчилля: «Этот флот должен быть потоплен или разделен!»

Сталин: «Германский флот нужно разделить. Если господин Черчилль предпочитает потопить флот, то он может потопить свою долю. Я свою топить не намерен!..»

— Стоп! — скомандовал сам Бондарчук, не закончив монолог… Явно волновался…

— Забыл текст? — осторожно спросил я.

— Это же был не Сталин, а шашлычник какой-то! — сам себя раскритиковал артист.

— Меньше жми на акцент… — опять осторожно посоветовал я.

— Ага… — согласился «Сталин». — Давай…

По просьбе актера сделали три дубля. Отличия между ними — минимальны. Он сказал: «Всё!» И быстро ушел в гримерную…

Недели полторы мы не общались — я уезжал по делам картины в Берлин. А когда вернулся, то первый звонок ко мне был от Бондарчука.

— Евгэн Сэмэновыч! Ты знаешь, что я понял на пробе?

— Пока — нет.

— Чудак ты. Я же не Сталин, я — Тарас Бульба!.. — И смешок в трубке. — Я им глотки перегрызу, а «Бульбу» поставлю и сыграю!.. (Поставить и сыграть Тараса Бульбу было его мечтой еще со времен «режиссерской» юности. Он добивался постановки этого фильма. Но, к великому сожалению, ему не дали это осуществить. Протестовали главным образом наши братья по социалистическому лагерю — поляки. Я сам был свидетелем разговора, когда главный польский коммунист Эдвард Герек сказал: «Польским людям это не надо. Если вы поставите „Тараса Бульбу“, то в Польше поставят фильм…» И он назвал какое-то произведение — я сейчас уже не помню какое, — в котором русские выставлены не в самом Лучшем виде.)

Я молчал: понимал, какая болезненная борьба происходила в душе Бондарчука…

— Что скажешь?.

— Сережа, пока ничего… — Я пребывал в искреннем замешательстве: а вдруг мы потеряем что-то очень значительное?! Хотя… Мучило и сомнение: уж очень откровенно грозным, агрессивным показал он нам Сталина. — Давай послушаем, что скажут на худсовете…

Бондарчук прервал меня:

— Никаких худсоветов! Эту роль я играть не буду! — Сказал, словно молотом грохнул по наковальне. — А ты, Женя, прости!..

Мы оба долго молчали, слушали трески в трубке.

Снова заговорил он, но уже спокойнее и, как мне казалось, с улыбкой:

— Хочешь идею?

— Давай.

— За твое терпение — отдаю бесплатно… В Грузии есть такой Рамаз Чхиквадзе. Большой артист. Подумай… Обнимаю. — Он повесил трубку.

Мысль о Чхиквадзе была не нова — я уже думал о нем. Он и осуществил, на мой взгляд, блистательно то, о чем я думал. Именно таким я представлял себе Сталина в нашем фильме.

Сидя в своем кабинете на студии, ожидал я с непередаваемым волнением встречи с Рамазом Григорьевичем Чхиквадзе. Театральных его работ я, к сожалению, не видел. Но роли в кино — «Мелодии Верийского квартала», «Мольба», «Древо желания» и особенно «Саженцы» — крепко сидели в памяти. Актер виртуозно владел искусством перевоплощения, был способен легко переходить из одного состояния в другое.

Но! Опять проклятое «но»!.. Как он, грузин, относится к решению XX съезда «Долой культ личности Сталина!»?

Тогда, в июне 1956 года, речь Н.С.Хрущева произвела на общество оглушительное впечатление. Это коснулось всех людей страны — от мала до велика. Помню, как моя семилетняя Светланочка растерянно спросила меня: «Папа, правда, что Сталин шпион?» Она видела, как я, потрясенный, в гневе выбросил в окно медаль «За победу над Германией» только потому, что на ней был изображен портрет генералиссимуса.

Ладно, во мне все кое-как улеглось. А как он, Чхиквадзе? Нет ли в его душе желания реабилитировать ролью великого соплеменника?

Первая встреча с Рамазом Григорьевичем носила скореё разведывательный характер — мы прощупывали друг друга… Он все больше спрашивал: «А как думаете вы?»

Я же отвечал напрямик:

— Боюсь крайностей. Если Сталин получится сладкий или горький — будет неправдой перед личностью и грехом перед историей. Думаю, правда — в гремучей смеси.

— Он — тихий Грозный! — улыбаясь, поддержал меня актер.

— Да! — с радостью согласился я. — Помните, Хрущев в докладе приводит сталинскую фразу: «Мне достаточно пальцем шевельнуть!»?

Расстались мы удовлетворенные общностью взглядов на трактовку образа.

В день кинопробы произошел забавный (или страшный?) случай.

Пока костюмеры и гримеры готовили актера к съемке, я беседовал с долго разыскиваемым нами генералом Ковалевым. При Сталине он был наркомом путей сообщения, потом был снят с этой должности и им же, Сталиным, назначен начальником спецпоезда Москва — Потсдам.

Ковалев рассказал (не очень охотно) о том времени. Передаю почти дословно.

— Подали мы бронированный состав в лесок, поближе к Кунцевской даче Сталина. Я стою возле его вагона. Жду. Подкатили машины. Вышел он…

— Как вы себя чувствовали?

— Как все тогда, а может, хуже… Одна нога у меня тряслась… Я доложил: «Поезд особого назначения к отправлению готов, товарищ Сталин!» А он спокойно так, улыбаясь и щурясь от солйца, сказал: «Товарищ Ковалев, еще вчера вы были наркомом, а сегодня вы начальник поезда. Вас что же — повысили или понизили?» Я промолчал. Он: «Я полагаю, что повысили. Мы только пассажиры, а вы — начальник».

Генерал усмехнулся и умолк. А мне пришла в голову шальная мысль — пригласить сюда Чхиквадзе в гриме и костюме: интересно, как они встретятся? Как среагирует Ковалев?

Актер пришел. Генерал, вздрогнув, встал. Каких-то пять-шесть секунд стоял не мигая… Потом сел… У него вырвалось: «Да-а!»

Я, чтобы разрядить напряженную ситуацию, сказал: