«ТЕМНАЯ»
«ТЕМНАЯ»
Наши мальчишки что-то нашкодили под Новый год. Кажется, подглядывали, когда девочки гадали, но точно не помню, в чем было дело: отрезало память. Безобразничали не все мальчики, а всего несколько человек, и им девочки — сплотив ряды — объявили бойкот. Было решено не замечать виновников, не разговаривать с ними и услугами их не пользоваться. Полный бойкот…
Все шло гладко, и вдруг во время дежурства по кухне моей сестры и Бубы Пудовкиной в нижнюю спальню влетела лиловая от злости Ириша и сообщила, что штрафные колонисты вынесли Нине и Бубе помойку. (Помойка была очень тяжелая — целая кадушка — и выносили ее чаще всего мальчики). Что тут поднялось — сказать не могу! Все кричали, негодовали и махали руками. Вся вина обрушилась на голову нашей Нины: Буба-то была маленькая ростом, и ее простили, а Нина высокая и сильная — могла бы и сама вынести помойку — и ее решили наказать. Но как наказать эту невозмутимую, незлобную, большую и сильную Нину? Как ее унизить? И решили сделать ей «темную». Попросту говоря, накрыть одеялом и побить. А мне сказали: «Туська, если скажешь хоть слово Александру Федоровичу, ты не будешь членом коллектива, а будешь просто дрянью». Я не хотела быть «просто дрянью» и «не членом коллектива», но видеть, как целая куча девчонок будет бить мою, хоть и виноватую, сестру, мне тоже было тяжело. Ужасные муки, терзания и страдания терпела моя душа в промежутке между Нининым грехопадением и наказанием. Что делать, как спасти ее от унижения и в то же время остаться членом коллектива?
Тем временем в ожидании прихода Нины несколько наиболее кровожадных девочек встали по обе стороны двери с серыми казенными одеялами в руках. Часть девочек отговаривали их делать «темную», но злая сила уже разбушевалась в душах оскорбленных колонисток и остановить их было невозможно. «Она кокетничала с мальчишками, она им улыбалась, мы видели, — кричали они, — надо ее проучить раз и навсегда, надо ее унизить, она думает, если она красивая, ей все можно. Надо поставить ее на место!» Прижатая в угол, я не смела даже пикнуть в Нинину защиту. Да и что тут можно было сказать: вынос помойки был налицо.
А Нина все не шла из кухни и не шла, словно чувствовала, что ей здесь уготовано. «Неужели поднялась к себе в верхнюю спальню? (Нина жила в мезонине.) Господи, — думала я, — хоть бы она совсем не заходила сюда к нижним девочкам. Хоть бы миновала ее беда…»
Добрые дежурные по кухне всегда выскребали чугуны из-под каши и не ели сами эти остатки, а откладывали в две миски: одну миску несли верхним девочкам, а другую — нижним. Нина и Буба были добрые дежурные, и никогда не съедали остатки каши сами, вот их и поджидали у дверей разъяренные девочки.
А Нины все нет и нет. Было напряженно и тихо. Тикали часы-ходики. Из дальнего угла послышался голос: «Девочки, не затевайте бузу, надо ее простить». Кто-то прилег отдохнуть, кто-то зевнул, но сердитые с одеялами в руках были все еще полны злостью до краев. Стало слышно, как за стеной безмятежно запела мама. А Нины все нет и нет…
И вдруг, когда уже все устали ждать, широко распахнулась дверь, и в ее пролете возникла высокая фигура моей сестры. В руках она держала железную миску, верхом наполненную кашей, и улыбалась. В эту минуту Нина была похожа на огромную пушистую кошку, а девочки, спрятавшиеся за дверью, на кошкодавов. Как мне хотелось крикнуть ей: «Нина, уходи скорей», но Нина перешагнула порог, отделявший ее безмятежную жизнь от унижения, дверь за ней захлопнулась, и тут же на нее кинулись кошкодавы с одеялами. Сестра плавно и легко, как в танце, взмахнула руками, и в ту же секунду девчонки с одеялами и миска с кашей полетели в разные стороны. Пшенная каша дождем посыпалась на пол, как вещественное доказательство Нининого великодушия. И опять серое одеяло покрыло Нину, и опять она, как бы играя и танцуя, разбросала всех в разные стороны. Много раз возникало из-под серого солдатского одеяла Нинино улыбающееся лицо в оперении светлых волос. Никто ничего не говорил. Все свершалось молча. Тишина нарушалась только прерывистым дыханием; наконец кому-то из нападающих удалось подножкой повалить сестру на постель и покрыть одеялом. Тут бы и надо было начинать лупить, но… никто не решился тронуть поверженную Нину. Все отступили от нее, так как сильная и верткая Нина неподвижно, как мертвая, лежала под одеялом. И вдруг все увидели, что ее плечи начали трястись: она беззвучно плакала.
И так всем стало стыдно — потому что Нина никогда не плакала: всегда улыбалась. А кошкодавы устыдились больше всех и начали ее утешать и сдирать с нее одеяло, но она крепко держала его за край и лица не открывала. Опять стало слышно, как тикают ходики. В полной тишине все начали расправлять себе постели и собирать рассыпанную кашу, а я решила тоже беззвучно заплакать — как и Нина.
Не знаю, сколько прошло времени, может быть, час, а может быть, меньше, но в комнате никто не спал и не промолвил ни слова. И вдруг Нина встала во весь свой рост, спокойно заколола растрепанные волосы шпилькой и, не говоря ни слова, пошла из комнаты нижних девочек к себе наверх.
После этого случая я объявила бойкот двум зачинщицам этого дела, но они, к сожалению, не обратили на мой бойкот никакого внимания. Просто не заметили его…
Самое интересное, что маме кто-то сказал про «темную»: разумеется, не Нина, из которой поленом нельзя было выбить сплетню: такая она была скрытная. Кто сказал, не знаю, но подозреваю: была одна подходящая девочка.
А мама отозвала меня на следующий день и допрашивала: скажи, дескать, Туся, что у нижних девочек вчера после ужина было в спальне и что ты делала в это время? Но я, будучи членом коллектива, своих, хоть и ненавистных, не выдала и уперлась.
— Не знаю, — говорю, — не ведаю, шуму не было, а кашу рассыпали. Больше ничего не знаю и не спрашивай меня, потому что я член коллектива.
А мама мне:
— Ты не член коллектива, а баран. А если бы ты попала в шайку бандитов, ты тоже была бы с ними согласна и боялась бы пикнуть?
— Я член коллектива, — долбила я, — и не имею права с тобой разговаривать.
— Мне стыдно, что моя младшая дочь дура и трусиха, лишенная собственного мнения и чести. Надо всегда стоять за правду. Иди, я с тобой в ссоре, — сказала мне мама.
И я ушла.
Позднее я узнала, что мама вызывала и Нину, но та сказала, что девочки шутили и баловались и ничего особенного не было — просто кашу рассыпали.
Папа про «темную» ни с кем не говорил. У него ведь были свои приемы. Он соберет всех на литкружке, поговорит о Пушкине или Шекспире, и все уйдут пристыженные: потому что, оказывается, он говорил о «темной». Он умел как-то со стороны действовать, разобрать происшедшее с точки зрения искусства: никого не называя, но всех затрагивая и устыжая.
Наверное и правда уже все обозначено в искусстве — нужно только задуматься и обратить на это внимание. Он обращал внимание, а мы задумывались.