1917 год

1917 год

Как произошла революция — этот день, это утро, этот час — я не помню совершенно. Помню ее продолжение и измененный быт нашего дома. Главный интерес для меня заключался в том, что стреляли. (Наш дом оказался под перекрестным огнем, так как на колокольне Храма Христа Спасителя находились большевики, а в Александровском училище на Воздвиженке юнкера, — а мы жили на Волхонке, посередине.) Пули непрерывно летали через наш дом, окна в кухне были разбиты, свет в ней не зажигался. Два окна в отцовском кабинете загородили матрацами и подушками, там и днем горела настольная лампа, а папа сидел за письменным столом и занимался. Он был спокоен и невозмутим.

Главная жизнь дома переселилась в умывальную комнату, не имевшую окон. Булочные не работали, и нянька целый день сидела около печки в умывальной, пекла лепешки, мешала угли кочергой, ну и конечно, рассказывала про Додона. Додон, как всегда, был главным в происходящих событиях. Когда со звоном рушилось очередное стекло, няня говорила: «Ишь, Додон бесится — опять стекло бьет — предупреждение нам дает». Додоновское предупреждение было неясно, но новая жизнь нравилась мне чрезвычайно. Помню гречневую кашу, сделавшуюся главной едой в нашем доме, которую варили в голландской печке, и нянины бесстрашные походы через двор в погреб за капустой и в сарай за дровами. Помню мамино волнение по поводу исчезновения из дома на целый день Володи, его оживленное возвращение с пустыми гильзами в руках, и заявление, что юнкеров наконец отогнали от Храма Христа Спасителя…

И опять начинали стучать пули в наши окна и стены, и опять исчезал Володя, и опять волновалась мама. Мне казалось, что все это длится давно и бесконечно и никогда не кончится, и так прекрасно было жить без немки, без режима, без гуляния, с вечно топящейся печкой, нянькой и Додоном, который ожил и крушил теперь стекла в нашем доме и стучал в наши стены…

Два происшествия случились со мной в эти дни.

Движимая любопытством, в один из вечеров я решила пробраться в необитаемую кухню. Никто меня не заметил. В кухне было темно, но какой-то голубоватый свет время от времени, как зарница, освещал стены, и искры, похожие на трамвайные, пробегали по зеркалу печки. Было тихо, не стреляли. Только я наладилась пробраться ощупью к окну, как где-то совсем близко страшно ударило, загрохотало, кухня вздрогнула, а я споткнулась и упала в огромный медный таз с вылитым в него, запасенным впрок керосином. Няня, мама и весь дом извлекали меня из керосинового озера, ощупывали, оглаживали, раздевали, мыли в умывальной, утешали и бранили одновременно. Теплой воды не было, керосин очень сильно щипал меня, и я ревела.

И опять забухало, застреляло кругом. И опять няня начала креститься и уговаривать Додона не беситься, а я, наполнив всю квартиру керосиновым запахом, заснула…

Второе впечатление было зрительное. Уже днем, но тоже потихоньку, на цыпочках, пробираюсь в темный кабинет отца и лезу головой под матрац, загораживающий окно. И сразу ослепительный свет солнца в Знаменском переулке, а внизу по мостовой бегут юнкера.

Одни хромают, другие в крови, у третьих забинтованы головы и бинты тоже в крови. Вообще очень много крови — на руках, на лицах, на бинтах — так мне показалось. Какие-то они все были молоденькие и недобрые. Некоторые оглядываются и стреляют в сторону Пречистенских ворот. А около одного, который уже не стреляет, а только ковыляет, опираясь на ружье, как на костыль, вьется белая лайка, тоже перепачканная кровью. И все бегут — и люди, и собака. Так ясно помню эту картину, что могла бы нарисовать ее и сейчас: красное, белое и серое. Белые лица, повязки из бинтов и кровь на них. Белая собака и кровь на ней, и серая булыжная мостовая. И горе, и ужас, и ощущение гибели…

Все это видела я меньше минуты, потому что тут же опустила матрац и убежала, но запомнила на всю жизнь.

Помню ощущение счастья, что меня от этого солнечного ужаса отделяет стена и волосяной матрац, и дом, и сумрак папиного кабинета…

Больше попыток наблюдать революцию я не делала, но на Володины исчезновения начала смотреть как на подвиг, и волновалась вместе с мамой.

Помню еще какие-то летающие тревожные слухи: Нету хлеба, закрыты магазины, нет занятий в Первой гимназии, тяжело ранена через окно знакомая барышня Таня Беруля, ранен в голову гимназист Первой гимназии, носивший хлеб для большевиков на колокольню Храма Христа, и так далее.

Но в нашем доме пока все были целы и установившийся быт не менялся: няня пекла лепешки, а Володя доказывал маме, что он взрослый и что его не надо опекать. Это «печь» и «опекать» для меня соединилось в одно, а все вместе с первыми днями революции.

Больше воспоминаний не осталось: была мала и ничего не понимала в происходящем.