ТАКАЯ ДОЛГАЯ ТЕМНАЯ НОЧЬ
ТАКАЯ ДОЛГАЯ ТЕМНАЯ НОЧЬ
В последнее время Павлу Борисовичу часто снился один и тот же сон. Луганск. Не тот, каким он стал после ухода немцев и о котором вспоминать не хотелось, а тот – предвоенный, чистенький, уютный, утопающий в буйной зелени каштанов, лип и акаций.
Будто он, Паша Луспекаев, воспитанник ремесленного училища, повинуясь какому-то непонятному, но неодолимо властному зову, спешит куда-то по улице Коцюбинского, перетекающей с холма на холм. Маленькие трамваи, битком набитые до начала рабочей смены и после ее окончания и почти пустые в течение всего дня, лихо скатываются вниз и с трудом, напрягая все силенки, карабкаются наверх.
Время от времени кто-то, окликнув его, спрашивает, куда он спешит сломя голову, но он не отвечает и даже не оглядывается на спрашивающих. И не столько потому, что сам не знает, куда и зачем спешит, сколько потому, что боится: ответит, и зов исчезнет. И какое же после этого настигнет опустошающее душу разочарование!..
Из фронта нарядных фасадов, почти закрытых зеленью, выделяется один – особенно красивый и совершенно открытый. Перед ним просторная асфальтированная площадка, с аккуратно расставленными по ее периметру киосками, в которых продают газеты, мороженое, газированную воду и разные галантерейные мелочи. Фасад увенчан желтыми колоннами. Между средними разверзся вход – ярко высвеченный, обнажающий внутренность просторного помещения с люстрами, отражающимися в блестящем, как зеркало, паркете. И тут Паша ошеломленно и радостно сознает, что ему нужно именно туда – в свет, в ликование, в торжественность…
Он неуверенно приближается к ступенькам широкой лестницы, заносит ногу и… не может оторвать ее от асфальта. Ужас пронизывает его. Он рвет другую ногу… ее не отлепить тоже. А зов усиливается, становясь все громче, требовательней. И уже начинает медленно удаляться в глубину здания. Паша в отчаянии напрягает все силы и… просыпается.
Не сразу и осознает Павел Борисович, что лежит на своем диване, в своей маленькой комнате в квартире на Торжковской улице. Ощущение такое, словно все, что привиделось, произошло не во сне, а наяву. На душе действительно пусто, удручающе пусто. Голова в липком поту, во рту пересохло, сердце стучит как вколачивающая сваи установка. Павел Борисович невольно прислушивается, не проснулись ли в соседней комнате Инна Александровна и Ларка. Нет, кажется, не проснулись. С улицы доносится гул припозднившегося трамвая.
Как дурное продолжение сна ноют культи нижних конечностей, предвещая долгую и мучительную бессонницу. Павел Борисович давно уж стеснялся называть их ногами.
Концентрация боли в пятках – все, что осталось от ступней, для которых когда-то требовалась обувь самого большого размера. Теперь он хорошо понимает, что испытывали люди, приговоренные хотя бы к нескольким ударам палкой по пяткам. В таком состоянии кажется, что самое милое – намылить веревку, сложить петлю, найти подходящий крюк и…
Когда сон приснился в первый раз, Павел Борисович не придал ему особенного значения, решив, что прошлое случайно напомнило о себе, выдернув из памяти именно это. Не особенно задумался он и о том, что мог означать этот сон, что предвещал. Но осталась досада, что не удалось узнать, окажутся ли похожими помещения, в которые не удалось проникнуть во сне, на те, в которые он много-много раз запросто входил наяву?.. Не для того ли, чтобы утолить ее, Павел Борисович неожиданно для себя погрузился в воспоминания о времени, которое вспоминал редко и неохотно? Припомнилось вдруг ему то, как его любимая учительница литературы Оксана Петровна, обожавшая чтение ремесленником Луспекаевым отрывков из классической русской и украинской прозы, привела однажды на свой урок красивого черноусого мужчину и, представив его инспектором РОНО, усадила на заднюю парту.
Как водится в таких случаях, школяры, обычно озорные, нескоро успокаивающиеся, быстро присмирели, приняв на себя такой вид, что всякий посторонний подумал бы, что очутился в классе, сплошь состоящем из примерных старательных учащихся. И как водится, учительница вызывала к доске самых сильных в своем предмете учеников – а кому хочется ударить в грязь лицом перед контролирующим начальством?
В этот раз, как и в другие, она начала с Павла, попросив прочесть «Чуден Днепр при тихой погоде…». Понимая, что Оксану Петровну нельзя подвести перед районным начальством ни в коем случае и подавая в этом пример другим, Павел охотно исполнил требуемое. Любимые строчки как всегда взбудоражили и взволновали его. Хотелось читать еще и еще. Стало жалко, что Оксана Петровна обязана позволить проявить себя в хорошей подготовке по литературе и другим ученикам класса. Они уже ерзали на своих партах – кто нетерпеливо, надеясь превзойти Пашкино чтение, кто обеспокоенно – вылетело, наверно, из головы от робости перед начальником из РОНО все, что в ней было накоплено.
Но, переглянувшись с инспектором так, словно безмолвно спросив, можно ли Павлу почитать еще, Оксана Петровна, к огорчению первых и к облегчению вторых, предложила Луспекаеву прочитать монолог Тараса Бульбы «Хочется мне сказать, панове, что такое есть наше товарищество…»
В классе сделалось еще тише, чем было до этого. Огорченные утешились, а испытавшие облегчение возрадовались еще больше. Монолог Тараса Бульбы в исполнении Пашки Луспекаева никого не оставлял равнодушным. Павлу и самому безумно, до холодка под волосами и до мурашек по коже, нравились слова Тараса. Каждый раз ему казалось, что они обращены и к нему тоже…
Мысленно представив себе Запорожскую Сечь, боевые обозы козаков, готовых выступить в поход, из которого наверняка не все вернутся, и седоусого грузного полковника, обращающегося к своим товарищам с задушевным напутствием, Павел начал читать…
В середине монолога Паша случайно встретился со взглядом инспектора и поразился: взгляд наполнился таким изумлением, словно инспектор впервые слышал о Тарасе Бульбе. И о Гоголе тоже. Такого быть, конечно, не могло, но взгляда, похожего на этот, не доводилось наблюдать ни у одного из инспекторов, побывавших на уроках прежде.
Пытаясь догадаться, что бы это могло означать, и не догадываясь, что же, Павел, по просьбе же Оксаны Петровны, продекламировал монолог Павки Корчагина «Жизнь дается только один раз. И прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…».
Как-то незаметно получилось, что к несказанной радости большинства его однокашников чтение им отрывков заняло весь урок. А по его истечении Оксана Петровна и черноусый отозвали Пашу в сторонку. Тут учительница, запинаясь и краснея, как девчонка, призналась, что мужчина никакой не инспектор, а просто-напросто ее брат, актер Луганского областного драматического театра, великолепное здание которого находилось на самой красивой, благоустроенной и зеленой улице города – улице Михаила Коцюбинского.
Паша много раз проходил мимо него, чаще всего во время ежевечерних прогулок с приятелями, и всякий раз какое-то непонятное, тревожащее отрешение от всего, что было вокруг, кроме этого загадочного здания, внезапно охватывало его. Несколько раз он намеревался пойти в театр, и каждый раз удерживался от этого – куда ему простому «ремеслушнику»?.. Он опасался выглядеть нелепым среди нарядной публики. На вечерние спектакли, к тому же, впускали, наверно, одних взрослых. А на детские, по какому-то совершенно необъяснимому предубеждению, Паша сам не желал пойти…
Еще Оксана Петровна призналась, что считает Пашу талантливым, не уточнив, правда, в чем и почему, и чтобы быть полностью уверенной в своем убеждении, решила обратиться к помощи брата.
Расспросив Пашу, откуда он, кто его родители, как он проводит досуг и каковы его планы после окончания «ремеслухи», брат посоветовал ему больше читать, стараться, как можно глубже осмыслять прочитанное и заниматься в художественной самодеятельности, желательно, в драмкружке при Дворце культуры. Пашу удивило и даже смутило любопытство, с каким актер уставился на него, будто распознав в нем что-то такое, чего сам Паша о себе не ведал. Этот красивый, статный и хорошо одетый человек вел себя с ним, «простым ремеслушником», на равных, как если бы они занимались одним и тем же делом.
Многое из того, о чем внушал брат Оксаны Петровны, Павел осознал много позже. Но что этот человек искренне заинтересовался им, понял сразу. И навсегда запомнилась радостная улыбка на смуглом красивом лице Оксаны Петровны. Словно расспрашивали, хвалили и советовали не его, Пашу, а ее…
Жизнь распорядилась по-своему, не считаясь с планами, намерениями и надеждами «простого ремеслушника» Паши Луспекаева. Разразилась война, накатило вражеское нашествие. Как и многие подростки его возраста, Паша рвался на фронт, не слишком-то представляя, что это такое. По своим внешним данным он вполне мог сойти за совершеннолетнего, но подвели документы, вернее, их отсутствие. Без них в военных комиссариатах и на порог пускать не желали.
Потом была оккупация. По Луганску передавался слух, что в соседнем Краснодоне действует какая-то молодежная подпольная организация… Еще позже – о зверской расправе, учиненной оккупантами над ребятами и девчатами из этой организации. Все они были, в общем-то, сверстниками Павла…
Когда немцы ушли и пришли наши, Павел, теперь уже на самом деле, без понтов, возмужавший, выглядевший вполне совершеннолетним, хотя ему было всего шестнадцать, опять отправился в военкомат. На вопрос о документах последовал ответ, ставший уже стандартным: пропали при бомбежке… Большего и не требовалось. Людские ресурсы армии, да и страны в целом, были катастрофически истощены, что и не удивительно при тех грандиозных масштабах военных действий.
Не вдаваясь в уточнения, неизбежные в начале войны, юного волонтера направили в штаб партизанского движения при командовании 3-го Украинского фронта. Там его определили в разведку…
Еще раз услышать о брате Оксаны Петровны Павлу довелось в самом, казалось бы, невозможном для этого месте и самым неожиданным образом. В госпитальной палате для выздоравливающих бойцов, где и Павел долечивал руку, развороченную разрывной пулей, постоянно пребывало человек сорок. Дабы как-то скрасить скуку, кто-то догадался доставать книги и читать их вслух по очереди. Вскоре выяснилось, что лучше, чем у всех, это получалось у молоденького Луспекаева, любимца молоденьких же сестер милосердия, с которыми он проводил большую часть ночей – отнюдь не только в веселых молодых разговорах или в задушевных беседах. Понимая, что молодость проходит, а уцелевших на войне сверстников хватит далеко не каждой, девчата не лишали себя естественных девичьих радостей, и у кого язык повернется осудить их за это?..
С большим успехом были прочитаны «Бруски» Федора Панферова. С ошеломляющим – «Степан Разин» Степана Злобина. Сочувствие лихому атаману, выведенному автором бесстрашным и бескорыстным заступником простых людей от боярского и царского засилья, Павел ощущал почти физически. С увеличением количества прочитанных страниц он стал догадываться, что сочувствие бойцов одним персонажам романа и ненависть к другим относится не столько к временам отдаленным, сколько к нынешним, и определяется не одним лишь «произволом» автора, но и чем-то еще. Чем же?..
Желание найти ответ на этот вопрос подхлестывало усердие Павла. Он прислушивался к непроизвольным репликам и восклицаниям слушателей, чувствуя, что ответ, возможно, затаился в них, но бойцы вели себя предельно сдержанно и настороженно. К тому же он увлекался настолько, что забывал, где находится. Нужный ответ на беспокоивший вопрос не был найден…
Слух о чтениях в палате для выздоравливающих и об удивительном чтеце с черными, горящими глазами моментально облетел госпиталь. Через пару дней в палату набилось столько людей, что, несмотря на холод, пришлось распахнуть окна, чтобы не задохнуться. А как зачарованно слушали и смотрели ночные подруги Павла, словно обещая ему еще большие радости?!.
…От этих воспоминаний и теперь, через много-много лет, отделяющих то время от нынешнего, на диване, ставшем вдруг жестким и неудобным, в тесной комнате, погруженной в ночной мрак, Павлу Борисовичу становилось хорошо и жарко – настолько, что он всерьез подумывал, а не извлечь ли из тайничка пачку сигарет «Родопи», но ноги болели так, что ими страшно было пошевелить. Да и память властно возвращала его обратно – в прошлое…
…Однажды в палату положили гражданского, у которого что-то вырезали. Внимательнее других он вслушивался в чтение Павла, пристальней всматривался в него. Дня через четыре его выписали. Перед тем, как выйти из палаты, он поманил Пашу. Они вышли вместе. В состоявшемся разговоре выяснилось, что гражданское лицо, затесавшееся среди раненых военных, – Главный режиссер областного театра Петр Монастырский, того самого театра, что на улице Коцюбинского, и что он просит Павла по выздоровлении зайти к нему в театр. Зачем?.. А вот если зайдет, узнает…
От Монастырского же Павел выведал, что брат Оксаны Петровны Сергей Петрович добровольцем ушел на фронт и погиб в начале войны под Ростовом-на-Дону. О самой Оксане Петровне выяснить не удалось ничего…
С нарастающим нетерпением Павел ждал выписки с последующей демобилизацией по причине негодности к дальнейшему прохождению военной службы, и, возможно, выпросился бы раньше срока, не появись в палате первый том «Тихого Дона», изданный задолго до войны. Разговоры героев романа едва ли не на половину состояли из многоточий. Павел спросил у слушателей, что делать, ввиду того, что на чтениях намерены присутствовать женщины. С молчаливого согласия последних, благосклонно оценивших деликатность своего любимца, но в данном случае отвергших ее, решено было читать, как положено, то есть заполняя многоточия соответствующими словами и выражениями.
Читка началась. Сразу же почувствовав, что имеет дело с литературой, куда качественней, чем предыдущая, Павел читал так, что никто в палате не смел ни пошевелиться, ни скрипнуть койкой или стукнуть костылем, ни кашлянуть без его на то дозволения. Радость, до того никогда не испытываемая, так полно, так всеобъемлюще овладела им. У него получалось каждое действующее лицо интонацией очертить так, что и он сам, и его слушатели как бы наблюдали это лицо воочию. Особенно удались, по общему признанию, сцены с участием Гришки Мелихова и Аксиньи. Когда он читал про Аксинью, солдаты, кряхтя и перемигиваясь, начинали ерзать и переглядываться, а молоденькие медсестрички ревниво посматривать на своего ненаглядного Пашеньку…
Самое интересное, что матерные слова, щедро расточаемые героями, в произношении Павла звучали так, что даже девушки не чувствовали себя неудобно.
На середине второго тома Пашу уведомили, что завтра его выпишут. И тут случилось то, о чем Павел Борисович не мог забыть до последних дней своей жизни: бойцы упросили задержать его выписку до того дня, когда «Тихий Дон» будет прочитан до конца. Каждое свободное место было на строжайшем учете. Но главврач удовлетворил просьбу бойцов…
Через несколько дней Павел, не очень-то надеясь, что Монастырский действительно ждет его, отправился в театр. Вопросы: зачем его пригласили, для чего? – назойливо роились в голове, не получая, естественно, ответов. Но зайти надо, раз обещал. Может, удастся устроиться в театр слесарем или сантехником. Если нет, придется искать работу в другом месте. В городе ускоренными темпами восстанавливали разрушенную промышленность и железнодорожное хозяйство, работа вчерашнему «ремеслушнику» найдется. Хотя почему-то хотелось чего-то другого. Чего?.. И на этот вопрос ответ не находился…
С такими мыслями – Павел Борисович это помнил как сейчас – он вошел в здание театра на улице Коцюбинского. Отлично запомнилось и то, что странное отрешение от действительности, которое он испытывал, проходя мимо театра раньше, на сей раз отсутствовало, даже не напомнив о себе.
Но любопытство, естественно, наличествовало. Вопреки ожиданиям изнутри театр не произвел на него особого впечатления. Во всем – в обстановке и даже в воздухе здания, затхловатом и влажном, ощущался упадок, хотя театр пострадал не слишком. При немцах в нем давали концерты. Артисты приезжали из самой Германии. Театр походил на церковь, из которой выветрился молитвенный дух.
Монастырский действительно ждал Павла. С первого взгляда на него Павел определил, как этот человек устал и как в то же время одержим каким-то желанием. Каким? Это выяснилось очень быстро…
Не объяснив гостю, зачем пригласил его, Монастырский повел Пашу показать театр. Первое впечатление, увы, подтвердилось. Везде царило запустение. Но какие слова сыпались из уст Петра Монастырского: раек, галерка, партер, ложи, кулисы, рампа!..
– Все, все надо восстановить, и как можно быстрей! – воскликнул Монастырский по завершении импровизированной экскурсии и неожиданно огорошил: – Поможете мне?
Павел онемел. Помочь хорошему человеку он всегда был не прочь. Но каким образом? Он уверен был, что ему предложат работать именно слесарем или сантехником. Не просто же так в госпитале Монастырский дотошно выпытывал, чем он, Павел, занимался в прошлом.
Но то, что главреж озвучил на самом деле, огорошило теперь уж напрочь – предложил вступить в его труппу… актером!..
…Павел Борисович засмеялся, вспомнив, какое смятение возникло тогда в его душе, какие вихри забушевали. Все проблемы, даже и та, смутная, дававшая знать о себе исподволь, разрешились в одно мгновение. Воспоминание было таким пронзительным, что страдающий артист забыл даже на время о боли, беспощадно терзавшей его нижние конечности и от них растекавшейся по всему огромному телу…В Луганском – тогда Ворошиловградском – областном драматическом театре Павел Борисович прослужил около двух лет – с середины 1944-го по середину 1946-го. Впервые в жизни – от Петра Монастырского – он получил урок воистину беззаветного служения делу, к которому был призван. Декорации оказались уничтоженными почти полностью. Не будем сваливать на немцев, они не тронули ничего из театрального имущества. Его растащили свои – мебель в обнищавшие жилища, декорации и запасы дерева – на топливо. Проблемой становилась горсть гвоздей, чтобы скрепить в одну остатки различных декораций… Все превозмогла железная воля Монастырского, его неугасимое желание как можно скорей восстановить театр, начать работать, вдохнуть в него жизнь, увидеть возвращение зрителей…
В спектакле «На дне» – вот как давно Павел Борисович встретился с драматургией Максима Горького! – поставленном Петром Монастырским во второй половине 1944 года, юный Луспекаев сыграл Алешку. А в спектакле «Под каштанами Праги», поставленном другом Монастырского Алексеем Гайдаровым по пьесе Константина Симонова, – Людвига, чешского подпольщика. Никаких свидетельств об этих спектаклях до нашего времени не дошло – минуло все-таки шестьдесят лет. Можно лишь поразмышлять о том, какими они могли быть. Начнем с выбора драматургического материала.
«На дне» – не странновато ли для 1944 года? Иного объяснения, что выбор определялся нищенским – в буквальном смысле этого слова – состоянием театра, я не нахожу. Остатков декораций, хватило, должно быть, лишь на то, чтобы выгородить на сцене интерьер московской ночлежки. Да и возрастной состав труппы оставлял, наверно, желать лучшего. Молодые и средних лет актеры кто погиб, кто еще воевал, остались пожилые, а то и вовсе старые. Но старый конь, как известно, борозды не испортит…
Можно предположить, что спектакль соответствовал по своему художественному уровню и тогдашним возможностям театра и тем требованиями, которые мог тогда предъявить зритель, изголодавшийся по родному Слову, вновь, после унизительных трех лет молчания, безбоязненно зазвучавшего со сцены. Наверняка возобновление работы театра явилось для города, пережившего оккупацию, праздником – праздником духовного очищения.
«Под каштанами Праги» – спектакль посложней по всем своим параметрам. Но коль скоро театр осилил его, можно предположить, что настойчивые усилия Петра Монастырского стали приносить плоды. В первую очередь, наверно, окрепло материальное положение. Доходы от спектакля «На дне» были такими, что позволили и закупить материалы для новых декораций, и укомплектовать труппу, как из вернувшихся актеров, так и из вновь приглашенных. Вновь приглашенные были вроде Павла Борисовича – из художественной самодеятельности, из страстных любителей сценического искусства, народные самородки, часто случайно открытые Монастырским и Гайдаровым. Театр, словом, стал оправляться. Павел видел это лучше многих – впервые в своей жизни он обитал не в родительском доме, не в общежитии РУ, не в партизанской землянке, не в палате госпиталя, наконец, а в гримуборной театра. Все, что в нем менялось, происходило у него на глазах…Через два года Монастырский завел с юным Луспекаевым разговор о необходимости, если он решил стать актером, подумать об обучении этой профессии в специально созданных для этого учебных заведениях – в театральных училищах. Отлично сознавая, конечно, с каким редким талантом ему довелось встретиться, что он сам больше, чем смог, уже ничем не поможет ему и что Павел вряд ли вернется в его театр, если его совет осуществится, – а Монастырский не сомневался, что так оно и будет, – он, тем не менее, настойчиво рекомендовал Павлу поехать в Москву. От него юный лицедей, понюхавший уже сцены и навсегда «отравившийся» ее запахами, впервые услышал о Щепкинском театральном училище при Малом театре – легендарной «Щепке»…
Всякий раз, вспомнив об этом разговоре, Павел Борисович сравнивал себя с эстафетной палочкой, которую Монастырский передал Константину Александровичу Зубову, Зубов – Леониду Викторовичу Варпаховскому, Варпаховский – Михаилу Федоровичу Романову, а Романов – Георгию Александровичу Товстоногову… …Такой вот поток воспоминаний вызвал тот сон. Павла Борисовича удивило, как много всего запомнилось, с какими деталями и подробностями – безнадежно, казалось бы, закопанными в глубину подсознания. А досада, что не удалось досмотреть его, осталась и тлела, медленно остывая, еще несколько дней, пока сон, не повторившись, забылся.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.