Глава 27. Мы едем в Томск
Глава 27. Мы едем в Томск
Мы с трудом нашли возчика, безногого инвалида, погрузили на телегу (снега еще не было) наш незатейливый скарб, маму, Изу, Лешеньку, а сами пошли пешком и во время прибыли на вокзал. Там мы сгрузили вещи, расплатились с возчиком. Он уехал. И тут то ли от волнения, то ли от усталости я начисто забыла фамилию коменданта, а Женя ее не знала. Время шло. Я мучительно вспоминала его фамилию, а Женя пыталась вдохновить меня на это. Но все оказалось напрасно. Из меня ее как будто выбило. Мы ходили по платформе в полном отчаянии, так как возвращаться было некуда, а как ехать — неизвестно. Стемнело, приход поезда катастрофически приближался. Наконец, в полном отчаянии я подошла к комендатуре: войти туда было нельзя. Мне же предстояло вызвать коменданта, а я не знала, как это сделать.
Наконец, на мое счастье, он вышел из дверей комендатуры, и я его узнала, бросилась к нему, остановила, он меня тоже узнал и пожурил, что я так поздно пришла (мне неудобно было сказать почем. Он взял у меня деньги и вскоре принес три билета в плацкартный вагон и два для меня с Женей — в общий. Мы посадили маму, Изу и Лешеньку со всеми удобствами в плацкартный, а сами с большей частью вещей сели в общий. Только когда поезд тихо отошел от платформы, я вспомнила фамилию нашего благодетеля, но теперь она запечатлелась в памяти на всю жизнь.
В вагоне было темно, над дверью висел фонарик с догоравшей свечкой. К нам с Женей очень быстро подсели двое молодых людей, местные комсомольские работники, настроенные на легкомысленный лад. Мы, усталые, не остывшие от волнения и счастливые, что благополучно едем по назначению, стали с ними болтать о всякой ерунде и, когда в пять утра в темноте и в трескучий мороз мы приехали в Тайгу, они помогли нам выгрузиться и, распрощавшись, уехали дальше. На станции Тайга оказалась теплая, даже жаркая комната матери и ребенка, где мы дождались прихода томского поезда. Часов в восемь утра мы уже поехали по ветке, которая вилась среди темной, сильно заснеженной тайги. Томск встретил нас морозным солнечным утром, заснеженный и приветливый. Эльбрус, все в том же ватнике, в шапке-ушанке и страшных рукавицах, встретил нас на платформе, довольный, что мы приехали. У вокзала нас ждали розвальни с запряженной в них серо-белой лошадью.
Через полчаса мы оказались уже в нашем новом обиталище, где прожили два года. Это была большая (метров тридцать) комната в двухкомнатной квартире на первом этаже массивного дома, каменного внизу и бревенчатого вверху, но целиком оштукатуренного. Комната была угловой, выходила одной стороной во двор, другой — на Татарскую улицу. Вторую комнату занимала тоже эвакуированная из Москвы учительница музыки Мария Абрамовна Кабанова. Обе комнаты выходили в темный коридор, за которым следовали сени, ведшие в другую часть двора, всегда темную и страшную. Уборная находилась во дворе. Там же располагался большой сарай, где жители дома держали дрова.
Комната, в пять окон, была светлая, с высокими потолками, чистая и приятная, но холодная из-за обилия окон, первого этажа и невозможности в тех условиях отопить ее двумя голландскими печами, для того предназначенными. Придя в наш новый дом, мы обнаружили там мастеров, возводивших в центре комнаты кирпичную печь с конфорками и духовкой, призванную служить для отопления и готовки (с керосином и здесь было очень плохо). Печку скоро доделали. Она сначала страшно дымила, но потом постепенно наладилась и служила нам верой и правдой.
Мебель в нашей новой обители почти отсутствовала. Огромный буфет служил перегородкой, деля комнату на две части. За буфетом разместились Иза с Женей, а с другой стороны — я с мамой, Лешенькой и Эльбрусом (пока он не уехал). В комнате стояли еще детская железная кровать для Лешеньки, два сколоченных из досок топчана — один для Изы с Женей, другой для нас с Эльбрусом — и еще одна железная кровать для мамы. Настоящие матрацы отсутствовали, поэтому все наши ложа были невероятно жесткими, так что утром все тело болело. Однако, набегавшись за день, все спали хорошо. С вечера после топки печи в комнате было тепло, даже жарко. Но за ночь она вымерзала до инея на стенах. Так что, встав с постели, старались скорее снова протопить комнату, чтобы согреться и сготовить еду. Но в общем комната была ничего. Просторная настолько, что в ней еще стоял дощатый стол на козлах и небольшой письменный стол, за которым я потом работала.
Эльбрус прикрепил нас к столовой Комитета по делам искусств, где ежедневно давали суп с галушками или затируху, рыбные котлеты с тухлым картофельным пюре и чай, а вернее, по три чайных ложки желтого сахара на человека. Кроме того, через день в дополнение к карточкам полагалось полбатона белого хлеба. По карточкам я и Эльбрус получали рабочие шестьсот грамм, мама и Лешенька — по триста грамм. Поэтому постоянно хотелось есть и Лешенька все время просил хлебца. Паек обычно съедался часам к пяти и с вечера становилось голодно. Но это все было неважно на фоне того что, как нам стало известно, творилось в Ленинграде.
Я снова устроилась на работу в школу учителем истории, Женечка— в мастерскую плакатов (наподобие окон РОСТа), где по трафарету рисовала плакаты. До школы было довольно далеко, туда не ходил никакой транспорт. Мне надо было пройти центральную Театральную площадь, кусок главной улицы до моста через маленькую речку — приток Томи, затем перейти по нему на другую сторону и подняться вверх, на горку. Там, в двухэтажном деревянном здании, размещалась наша школа-десятилетка. Особенно длинным этот путь казался зимой, когда, выходя из дома в семь часов, я бежала по морозу в темноте, боясь опоздать.
Школа наша имела хорошую репутацию, старые добрые традиции. Директор, Андрей Иванович Попов, был добродушным человеком лет пятидесяти и в армию пока не призывался. Он встретил меня хорошо. Однако завуч, красивая, самоуверенная женщина, но резкая и деспотичная, приняла меня достаточно сдержанно и довольно долго ко мне придиралась, стараясь всячески подчеркнуть, что я ничего не умею. Фрондерские позиции по отношению ко мне заняла и учительница физкультуры Анна Ивановна, красивая, но немного вульгарная, в одиночку, без мужа воспитывавшая дочь. Однако постепенно отношения в школе у меня наладились и на меня перестали шипеть. Этому немало способствовали некоторые учительницы и старого, и более молодого поколения. Много помогала и учила меня уму-разуму старенькая, еще с дореволюционным стажем учительница географии, преданная школе до предела; учительница начальных классов Елизавета Васильевна, у которой муж пока не ушел на фронт, но которая с минуты на минуту ждала его мобилизации. Больше всех я дружила с учительницей физики Верой Ивановной Гудим. Мы жили неподалеку друг от друга и часто ходили домой вместе. Муж ее, летчик, был в армии, и она постоянно за него страшно волновалась. Две маленькие ее дочки, четырех и двух лет, вечно болели, и ей, не привыкшей к тяготам, избалованной, жилось ужасно трудно. Тем не менее относилась она ко мне добро и ласково, и я платила ей тем же. Когда я уезжала из Томска в 1943 году, Вера уже полтора года не получала писем от мужа и считала себя вдовой. Однако позже писала, что он вернулся после тяжелого ранения, но более или менее здоровым. Я очень радовалась за нее.
В конце декабря[24] 1941 года Эльбрус со своим начальником Беспаловым уехал в Москву. Что происходило там, из газет и радио было непонятно. Чувствовалось, однако, что фронт стабилизировался где-то на самых ближних подступах к Москве, но будущее оставалось неясным. Все застыло в обманчивой тишине. Мне очень не хотелось, чтобы Эльбрус уезжал в эту неизвестность, не хотелось снова оставаться одной с бесконечными заботами о семье. Но делать было нечего, да и другим приходилось еще хуже. Значит, нельзя было роптать. Мы распрощались дома, так как на вокзал ехать было далеко и расстались на долгих полтора года, до июля 1943. Эльбрус вернулся к своей работе и имел пока бронь. Квартиру нашу он нашел разграбленной — вплоть до мебели и книг. Весь наш скромный достаток пошел на ветер. Теперь не было что надеть, на чем спать, чем укрываться. Но все это казалось чепухой по сравнению с тем большим и страшным, что ворочалось где-то у самого нашего порога, грозя поглотить все. С первого дня приезда в холодную, голодную, бомбардируемую Москву Эльбрус почти ежедневно писал мне письма, в которых разговоры о его повседневных делах и заботах о хлебе насущном, картошке, поленьях дров перемежались с рассказом о делах государственной важности, с краткими сообщениями о положении на фронтах (то, что пропускалось военной цензурой). У меня сохранилось около пятисот этих писем за полтора года нашей разлуки — удивительный памятник будних, одинаковых и вместе с тем столь разных дней войны. Сохранились и мои, тоже почти ежедневные письма о нашей эвакуационной жизни, а также моя переписка с Е.А.Косминским. Еще до нашего переезда в Томск, он переехал из Казани в Ташкент и оттуда продолжал мне писать, тоже почти ежедневно. Письма его были интересны, исполнены нежностью и заботой обо мне. Они по-прежнему приносили мне радость, утешение в моих повседневных горестях, скрашивали мою несытую, суетливую жизнь. Теплое рукопожатие из далекого Ташкента, которое приносили мне эти письма, было моей радостью и утехой.