Глава 46. Нина Александровна Сидорова

Глава 46. Нина Александровна Сидорова

Большим горем стала для меня ранняя и трагическая смерть в 1961 году Нины Александровны Сидоровой. Как я уже писала, мы познакомились в 1944 году и за семнадцать лет общения, прошедшие до ее смерти, стали друзьями в той мере, в какой можно было быть другом этой удивительной женщины.

Трудно найти двух более разных людей, чем я и она. Резкая, суровая, на первый взгляд — ни дать ни взять комиссар времен гражданской войны, аскетичная в одежде и прическе, словно боявшаяся показаться красивой, она сохраняла облик женщины двадцатых годов, считала все удобства жизни, а может быть, и ее радости, признаком мещанства. Нина Александровна всю жизнь оставалась бесстрашной женщиной, часто говорила мне, что ничего не боится. И действительно, она нередко смело выступала со своим мнением, идя против волны, защищала людей, подвергшихся гонениям. Вместе с тем и сама она была порой чрезмерно категорична, бескомпромиссна в конфликтах с теми, чьи взгляды не разделяла. Я же была всегда немного робкая и осторожная, отстаивала свои принципы настойчиво, но все же довольно мягко, не была чужда легкого кокетства, любила нравиться, старалась быть всегда красиво одетой — насколько позволяли мои средства, оставалась открытой и благожелательной к людям даже в жестокое время.

И несмотря на то, что Нина Александровна, конечно, знала о моих родственных связях, мы как-то быстро сошлись и находили общий язык. В основе этого лежали во многом не только внешние, но и внутренние причины. Я много думала над тем, чем можно было это объяснить. И теперь, оглядываясь назад, прихожу к выводу, что главной причиной следует назвать исконную противоречивость сложной натуры Н.А.Сидоровой.

По внутренним свойствам души она была не совсем такой, какой представлялась с виду. По-настоящему интеллигентная, тонкая и глубокая в своих отношениях с миром и людьми, она любила музыку и сама когда-то хорошо играла, знала поэзию и литературу, вообще была очень начитанна и обладала хорошим художественным вкусом. В сокровенных тайниках ее души скрывался добрый и отзывчивый, умевший сострадать людям человек, облекавший подобные чувства в одежду рационального отношения к ним. Внешне сдержанная и холодная, внутренне она была страстным, азартным человеком, всегда, однако, подчинявшим свои страсти доводам разума. Но перед теми, кого она считала близкими себе (а таких насчитывалось немного), Нина Александровна иногда приоткрывала жизнь своей души. Что всегда меня удивляло в ней, так это ее умение в своих отношениях с людьми учитывать их ситуацию, иногда отвлекаясь от своей субъективной позиции и нередко оказываясь тонким психологом. Очень умная, умеющая многое предвидеть, она парировала жизненные удары, оставаясь всегда прямой и честной с собой и другими, насколько позволяло время. Под внешней суровостью и аскетизмом (строгий костюм, гладкая прическа, простые туфли, а летом — трогательные носки, которые как таковые я всегда презирала), скрывалась красота, не всем заметная, но очевидная для тех, кто ее любил. У нее было тонкое, красивое лицо с правильными чертами, глубоко сидящие серо-голубые, умные, добрые глаза, прекрасные темнорусые волосы. В этой красоте таилось что-то строгое и вместе с тем трагическое, всегда значительное. Я узнала ее, когда ей было тридцать пять лет, но она выглядела старше из-за своей строгости и бледного, желтоватого цвета лица — признака грызущей ее тяжелой болезни. Умерла она в пятьдесят лет, когда только-только открылись ее настоящие перспективы в науке.

Жизнь Н.А.Сидоровой и ее смерть несли на себе отчетливую печать трагедии. Тот короткий срок, который отпустила ей судьба, она прожила как «заложница времени» или, если хотите, «невольник чести». Родившись в интеллигентной учительской семье, Нина Александровна, если бы не революция, наверное, стала бы прогрессивно мыслящей курсисткой и прекрасным ученым. Революция взяла ее в плен. В голодные двадцатые годы она жила в детском доме, где ее мать работала воспитателем и где господствовали коллективистские навыки. В двадцать лет она вышла замуж за своего однокашника Владимира Иосифовича Векслера, впоследствии одного из крупнейших советских физиков. Люди, знавшие ее в то время, говорили, что Нина была очень хороша собой и маленький, худенький Векслер внешне мало ей подходил. Но она выбрала его и потому, что он страстно любил ее, и потому, что она преклонялась перед его талантом, в котором она не ошиблась. Однако вскоре она тяжело заболела рассеянным туберкулезом, считавшимся в то время неизлечимым, да и впоследствии, после изобретения новых лекарств, он фактически не поддавался лечению.

Если детдомовское воспитание сделало ее комсомолкой, а затем членом партии «без страха и упрека», то тяжелая болезнь окрасила всю ее жизнь в мрачные тона. Она считала, что не проживет более сорока лет, всегда боялась заразить мужа, дочку Катю и всех, с кем общалась, — словом, постоянно ощущала над собой дамоклов меч этой беды.

Однако, сильная характером, она не сдалась болезни, старалась жить так, точно ее не было, ни в чем не уступать здоровым людям. Отсюда решительность, напористость в делах и в науке, удивительная собранность и деловитость, порой коробившие мало знавших ее людей. Почему я называла ее «заложником времени»? Потому, что она была воспитана им, стремилась быть нужной ему, а следовательно, разделяла его суровые и строгие идеалы. Я не знаю, что именно было известно ей об оборотной стороне этого времени, когда мы с ней познакомились. Может быть, она даже и не представляла многого из того, что знала я, а может быть, все хорошо знала, но не считала нужным говорить об этом со мною. К тому же речь идет о послевоенных годах, когда всем почему-то казалось, что с ужасами прошлого покончено навсегда. Незадолго до нашей встречи Нина Александровна вернулась из Казани, где была в эвакуации, и жила еще впечатлениями военных лет. В то время как Векслер работал там над проблемами расщепления атома и изобретал свой знаменитый циклотрон, Нина Александровна преподавала в Казанском университете. (В 1942 году она преданно ухаживала за доживавшим свои дни в полном одиночестве академиком Д.М.Петрушевским, она же и организовывала его похороны.)

Всегда готовая на все, зимой 1942 года она, несмотря на свою болезнь, поехала с коллективом университета на лесозаготовки, страшно там заболела, и Векслеру пришлось отправиться за ней и силой увезти домой. Живя в Казани, она подобрала и взяла в свой дом двух осиротевших татарских детей — Артура и Розу. Мальчика она усыновила и, когда мы познакомились, он жил у нее, воспитывался вместе с Катей, считался сыном Нины Александровны. Розу после войны родственники взяли в Ленинград, но до конца жизни Нина Александровна помогала ей и пеклась о ней. Такова была действенная, активная натура этой женщины, всегда склонной не к злу, а к добру.

Сначала я стеснялась Нины Александровны, была с ней сдержанна и не слишком откровенна. Но общие интересы на кафедре и в институте, ее внимание и доверие ко мне быстро нас сблизили. Она стала приглашать меня к себе домой, познакомила с мамой, дочкой Катей и мужем Владимиром Иосифовичем. Жили они скромно. В четырехкомнатной квартире, что тогда было, конечно, редкостью, одну из комнат занимала пожилая домработница, да еще с мужем, которого Нина Александровна разрешила привести к себе, другую — Катя с бабушкой и Артуром, третью — сами Нина Александровна и Владимир Иосифович, четвертая была общая. Бросалась в глаза более чем скромная обстановка: в спальне стояли две узкие железные кровати, покрытые тканевыми одеялами, шкаф, комод, два небольших письменных стола; в столовой — большой стол, старый кожаный диван, несколько стульев, пианино. Даже в конце сороковых годов это выпадало из стиля академических квартир.

Стала бывать Нина и у меня, познакомилась с Эльбрусом и Лешей, которые ее очень полюбили. По мере того как сын становился старше, он все более проникался к ней уважением. Как-то раз он сказал мне, что это «настоящий человек», какие встречаются редко — и, как всегда в оценке людей, оказался проницателен и прав.

Я думаю, что в то время, когда я встретила Нину, она была уверена, что вся ее жизнь посвящена служению великому делу социализма. На этот счет у нее не было сомнений и раздвоенности, как у меня. Достаточно умная, чтобы видеть многие недостатки нашей материальной, духовной и политической жизни, она, как и многие другие, как бы отмахивалась от них, считала не столь уж важными перед лицом успехов и достижений Советского Союза. Человек с таким большим и скептическим, ироничным умом не мог радоваться идолопоклонству и безудержным славословиям Сталину. Но, не зная всего, им сотворенного, оказавшись перед лицом враждебного мира (а мы все тогда видели его враждебным), она, наверное, считала этот стиль верховного руководства необходимым и неизбежным. Эти иллюзии давали ей возможность жить, считать свое существование полезным, иметь чистую совесть. Она и в самом деле никогда и ничем ее не запятнала.

Но годы шли, и ее внутреннее равновесие постепенно нарушилось. Особенно это стало ясно в ходе проработок 1946–1950 годов. Очень больно переживала она кампанию против «космополитов». Ей, высокоинтеллигентному человеку, претил всякий национализм, особенно антисемитизм, от которого, казалось бы, наша победоносная армия очистила мир. И вот теперь он вернулся к нам, зазвучал с высоких трибун чуть прикрытый фиговым листком «антисионизма». Эта разнузданная кампания была тем более ей ненавистна, что Владимир Иосифович принадлежал к этой гонимой нации: что она, как сама иногда говорила с усмешкой, «оскоромилась», выйдя за него замуж. И хотя он, в силу своего положения и места в науке, никогда не подвергался шельмованию, эта вакханалия вызывала у нее отвращение. В наших беседах, которые мы часто вели в эти тяжелые годы, часами стоя в углу станции метро «Арбатская», с которой разъезжались по домам, все больше начали проскальзывать ноты сомнения, непонимания, ощущение безумия того, что происходит, недоверия к Сталину, так как стало ясно, что все это делается по его указаниям. Такой поворот событий потряс нас всех, но для нее он оказался тем более ужасен, что она была активным членом партии, одно время секретарем парткома Института истории, членом бюро райкома партии, а с начала пятидесятых годов — заведующей сектором средних веков этого института. По положению Нине приходилось проводить в жизнь все эти безумные кампании, ей, как человеку, отвратительные. Это вынуждало ее вести двойную жизнь, двоедушничать, что было для нее невероятно трудно. Если и раньше ей приходилось порой «наступать на горло собственной песне», то теперь это стало для нее горькой повседневностью. И хотя она, как я уже упомянула, часто повторяла, что ничего не боится, тем не менее и ей не хватало решимости открыто идти против этой мутной волны. Обстоятельства заставляли организовывать соответствующие собрания и как-то их проводить.

К чести Нины Александровны надо сказать, что она всегда вела дело к тому, чтобы все обошлось наименьшей кровью, старалась уберечь от беды тех, над кем нависала опасность. Так, она вывела из-под удара в институте В.М.Лавровского и А.И.Неусыхина, которых после проработки в МГУ взяла в свой сектор. В самый разгар этой дикой травли она добилась, чтобы приняли в институт Ю.Л.Бессмертного, ныне ставшего известным ученым. Когда был подвергнут проработке за свою книгу по новейшей истории Англии А.М.Некрич и над ним нависла угроза исключения из партии, что в тех условиях было для него ужасно, Нина Александровна открыто выступила на партбюро в его защиту и спасла его от полного краха. Думаю, что и я избежала неприятностей в те годы не без ее вмешательства. По мере того как действительность все более вступала в противоречие с идеалами, Нине Александровне становилось все труднее. К моменту смерти Сталина от ее твердокаменных убеждений мало что осталось, и развенчание культа, подобно всем нам, она приняла как освобождение. Как будто постепенно оттаивая, она менялась и в жизни. Несколько заграничных поездок, в которых она побывала раньше нас всех, немало этому содействовали; она увидела других людей, из совсем иного мира, внимательных, приветливых. Особенно она это почувствовала в Бельгии, где несколько дней прожила в бельгийской семье. Стереотип «врага», долго воспитывавшийся в нас, таял перед лицом этих новых впечатлений, которые дополнялись воздействием красоты, открывшейся ей в природе, архитектуре, искусстве старой Европы. Даже внешне Нина изменялась, в ней постепенно проступала ранее скованная женственность, появилось часто неумелое стремление красиво и модно одеться, немало на первых порах всех удивлявшее.

Но ей не суждено было далеко пройти по этому новому пути ни в жизни, ни в науке. Она умерла слишком рано, чтобы успеть изгладить из памяти людей ту, прежнюю, суровую Нину, которую многие не любили, считали неисправимым ортодоксом и даже душителем свободной мысли, воплощением сталинского диктата, что было совсем уже несправедливо. Со времени ее смерти прошло двадцать восемь лет, за которые все ее сверстники сумели проделать большую эволюцию в своем отношении к жизни, людям, истории, науке. Смерть застала ее в начале этого пути и не оставила ей времени, чтобы пройти его до конца. И когда мы судим ее с позиций сегодняшнего времени, времени перестройки, мы, естественно, видим прежде всего в ней, в ее деятельности и трудах то, что нас не устраивает, то, что нам претит, не замечая и не желая замечать того, что было в них важного, ценного для нашей науки того времени. Трагические фигуры, подобные ей, и сегодня требуют исторического подхода, рассмотрения их в рамках времени, когда они жили. И прежде чем выносить им окончательный приговор, нужно взвесить все «за» и «против».

Дурной посмертной репутации Н.А.Сидоровой служат и ее научные труды начала пятидесятых годов. И здесь она также оказалась в какой-то мере заложником эпохи, при всем том, что была серьезным, вдумчивым ученым, хорошо подготовленным и имевшим вкус к исследовательской работе. Бедой ее оказалось то, что под влиянием своего учителя С.Д.Сказкина она, работавшая ранее в области аграрной истории, для темы докторской диссертации взяла историю замечательного французского средневекового философа П.Абеляра. С.Д.Сказкин в то время замышлял книгу о средневековом миросозерцании и охотно давал своим ученикам темы по истории средневековой культуры. Это была «опасная» по тем временам тема, неразрывно связанная с историей католической церкви и религии, которые в нашем тогдашнем мире черно-белых оценок безоговорочно считались оплотом реакции и выражением всех мрачных черт средневековья. В условиях погромных проработок 1948–1952 годов, гонений на А.Ахматову и М.Зощенко, кампании по борьбе с «космополитами» писать на такую тему было самоубийственно. И С.Д.Сказкин вынужден был оставить намеченную работу, которая, к сожалению, так и осталась ненаписанной.

Но Нина Александровна, взявшись за свою тему и сделав уже к этому времени довольно много, не захотела от нее отказаться, обрекая себя тем самым на невероятные в тех условиях трудности. Просто писать об Абеляре, о его месте в средневековой культуре, о его философско-теоретических трактатах было невозможно. Требовались подходящие декорации и бутафория. Тему пришлось вывернуть так, чтобы показать Абеляра прежде всего как борца с католической церковью. А это уже само по себе содержало известную натяжку: Абеляр боролся не столько с церковью в целом, сколько с теологами и философами, ставившими веру выше разума. Конечно, опосредованно он выражал новые культурные тенденции философского свободомыслия, выраставшего в городах. Однако Нине Александровне пришлось упростить картину, сделав Абеляра прямо и безоговорочно представителем новой городской культуры. Применительно к Абеляру это прозвучало несколько утрированно, зато позволило ей дать более широкий разворот теме, поставить вопрос о специфике народной и городской культуры, церковно-элитарной, что в то время было новым подходом. Книга, написанная интересно и живо, передавала острый накал идейной борьбы, разгоревшейся вокруг Абеляра, но главное — открывала в нашей советской исторической литературе новую для нас страницу истории средневековой культуры. По обычаям того времени Нина Александровна, особенно во вводной части, посвященной социально-экономическому развитию Франции в конце XI — начале XIII веков, буквально напичкала текст цитатами. В последний момент Нину вынудили в издательстве вставить туда еще и цитаты из Сталина. И тогда имевшие малое отношение к содержанию, а сейчас смотрящиеся как уродливые «украшения», которые ее портят и вызывают неприятие всего труда в целом у современного, особенно молодого читателя. И сегодня ему нельзя ничего объяснить, ничего доказать — ведь здравому человеку это кажется или непонятным, или выражением дурацкого подхалимства, которое вызывает презрительную гримасу. В результате хорошая, интересная, в известном смысле новаторская для своего времени книга, фактически выпадает из круга научного чтения даже специалистов, порастает травой забвения[42].

Такова трагическая судьба большого, цельного человека и ученого, оказавшегося невольной игрушкой политических сил, своего партийного долга и жесткой доктрины. Труд многих лет жизни, серьезный, вдумчивый, потребовавший больших изысканий, по существу остался за бортом современной науки, стал печальным памятником своей печальной эпохи. Это тем более грустно, что в годы, последовавшие за выходом в свет этой книги, Нина Александровна заметно отступила от выраженной в ней позиции. Она опубликовала с серьезным предисловием и комментариями перевод замечательной автобиографии Абеляра — «История моих бедствий» (в серии «Литературных памятников»[43]), замышляла новую работу по истории народной культуры в средневековой Франции, ставя проблему, которая предвосхищала бурное увлечение этим сюжетом, начавшееся на Западе только в семидесятые годы.

Смерть Нины Александровны была трагичной. Она умерла в ноябре 1961 года пятидесяти одного года от роду в результате сильнейшего легочного кровотечения, одна, в запертой ею на ключ комнате в своей квартире в Дубне, где тогда работал ее муж и где она проводила часть недели. Накануне мы говорили с ней по телефону. В день нашего разговора я как раз собиралась переезжать на новую квартиру, в далекие тогда Фили, и спешила обговорить все дела и всякие новые планы, так как на квартире в Филях не было телефона и регулярность наших дальнейших телефонных общений оставалась под вопросом. Мы сговорились, что через пару дней я позвоню ей на московскую квартиру. На следующий день я была занята устройством на новом месте, а вечером получила телеграмму о ее смерти.

Помню похороны, огромное стечение народа (все же набралось много людей, которые ее любили), мраморное, строгое лицо в гробу, поставленном для прощания в ее московской квартире, гражданскую панихиду в институте, долгий путь в автобусе до Ваганьковского кладбища под аккомпанемент горестных воспоминаний о ней Владимира Иосифовича, ощущение горькой и невосполнимой утраты, мокрый ноябрьский снег на темнеющем уже кладбище, длинный поток людей, следовавших за медленно колыхавшимся гробом, последние минуты прощания, когда я дотронулась губами до ее холодного лба.

Вечером Яша Левицкий, я, Соня Асиновская поехали к Сергею Даниловичу. В то время не устраивали поминок, но нам всем было невмоготу ехать домой. Промерзшие и усталые, мы провели тихий вечер за чаем, вспоминая Нину и решая, как заменить ее во многих начатых ею делах.

Я долго, горько переживала эту утрату, тем более горькую, что после ее смерти многие сотрудники, при жизни лебезившие перед ней, стали поносить ее как ярую сталинистку, которая якобы давила все новое и интересное в науке. Это была отвратительная ложь, получившая, однако, широкое распространение и до сих пор тяготеющая над памятью хорошего ученого, достойного во всех отношениях человека, который скорее сам был жертвой сталинизма в науке, чем его адептом.

После смерти Нины Александровны сектор в Институте истории возглавил С.Д.Сказкин. Заместителем его стал Яша Левицкий. На кафедре заведующим оставался тот же С.Д.Сказкин, а его заместителем — я. В течение десяти лет (до кончины Яши в 1970 году) мы составляли тесный тандем, фактически руководивший основными направлениями нашей медиевистики.