ЕДЕМ
ЕДЕМ
Февраль-март 1943 года. Немецкие оккупационные власти объявляют вербовку молодежи в ряды СС. Всячески зазывают, а уклоняющимся грозят чистонемецкими карами.
Но литовская молодежь не робкого десятка. В СС ее не заманишь. Молодежь запевает:
— Лес зеленый, лес дремучий… — и уходит в зеленый дремучий лес.
На вербовочных пунктах пусто, словно тут смерть прошла. В канцелярию, где готовились принять полк молодцов, явилось четыре-пять человек. Да и те как на подбор: кривоногие кособокие, скрюченные, будто высохшая сосна, калеки, заморыши. С такими эсэсовцами сена и на собак не накосишь.
Немцы-вербовщики сидят зеленые от злости. Мелкие шпионишки и холуи-каратели выбиваются из сил. Но их потуги бесплодны.
Откуда-то из преисподней из мрачных кабинетов оккупационных властей доносится бешеный рык. Уста задолизов-приспешников извергают угрозы: литовская интеллигенция получит по заслугам. Власти не потерпят компрометации. Еще бы: литовская молодежь вконец испортила карьеру немецкому генеральному комиссару Рентельну. Рентельн клятвенно заверял берлинского дядюшку, что в Литве, как и во всей Прибалтике, «все будет в порядке». А тут — черт знает, что творится!
— Ну погодите, как примемся за вас — будете знать! — долетает угрюмый голос из вильнюсского гестапо.
Слухов тьма. Один страшней другого. Никто не верит официально публикуемым известиям. Никто не знает правды. Там якобы столько-то и столько-то арестовали, тут — вывезли, там — поставили к стенке. В Каунасе будто бы пропало столько-то человек в провинции — еще больше.
Отвратительно, гадко на душе.
— Эх! От судьбы не уйдешь! — махнет рукой человек. — Будь что будет. Все равно! «На белом свете все мы только гости».
Откуда-то возникло неожиданное желание читать о жизни заключенных и каторжников, об их нужде и силе духа, об их жажде свободы. Набрал ворох книг о классическом стране каторжников — Сибири. Утопаю в них. На память приходит утешающий призыв Вайжгантаса:
— Литовцы, не бойтесь тюрьмы!
16 марта. 23 часа 30 минут. Листаю книгу о заключенных. И вдруг на лестнице — шаги. Тяжелый стук подкованных сапог.
— Топ, топ, топ, — топают сапоги на немецкий лад. Услыхав топот, мы переглянулись. И без слов все ясно:
— Кого схватят?
Долгий повелительный звонок. Сердце замерло. Глухие удары в дверь. Мы не ошиблись: два гестаповца. В сером. Подкованные.
— Тут живет такой-то и такой-то? Покажи паспорт. Оружие есть? Возьми шапку и еще какое-нибудь барахло, если хочешь. Много не нужно. На два-три дня. Не больше.
Обыск. Поверхностный, недостойный громкой славы гестапо. Изъяли какие-то старые письма. Забрали кипу невинных рукописей, попавших под руку. Из них ничего не выжмешь да гестаповцам улики и не нужны. Важно одно кое-что взято.
В сердце у нас тревога. Лица окаменели. Чуть подрагивают руки. И только. И — все.
— Балис, мужайся! — Проводы. Два голоса провожая, прощаются со мной. Они полны неизбывной муки и безграничной любви. Слушаешь и, кажется, на виселицу нестрашно пойти.
— Я — выдержу. Но вы… О, храни вас господь!
До здания гестапо рукой подать. Топ, топ, и на месте.
Дверь. Другая. Коридор. Двор. Дверь. И я в подземном царстве.
У входа дремлет гестаповец. Больше никого.
Что за чертовщина, неужели я один?
Долго возится сонный охранник. Он изучает мои карманы, отбирает вещи. Зевает, протирает глаза. Скучно ему. А мне — еще скучней.
Между тем в коридоре за железной, похожей на борону, дверью послышались шаги. Их много. Шепот.
— Сруога! — меня удивленно окликают из-за двери-бороны. Оглядываюсь знакомые лица. Один другой, третий. Вильнюсские интеллигенты-литовцы.
О, я не один! Значит мыло из меня не сварят. — Привет, соседи! — крикнул я мимоходом и через мгновение был брошен в подземный инкубатор.
Меня впихнули в битком набитую конуру… Рассматриваю соседей. Смахивают на уголовников, но один из них всю ночь молился по четкам. Не продохнуть. Кое-как устраиваюсь на полу. Присматриваюсь. Под потолком мерцает лампочка… Окошечко замазано белой краской — чтобы мы не могли видеть ноги прохожих, да и те не должны знать что происходит за выкрашенными стеклами. Я — арестант? Смешно!
Через час скрипнула подвальная дверь. К нам втолкнули какого-то обладателя меховой шубы. Голос у него низкий и густой. Не бас ли из гарнизонного костела? Нет, баритон — король преферанса. Капитан запаса. Вскоре вталкивают еще двух знакомых. Мы вчетвером — сам черт не возьмет.
Как медленно, как неохотно пробирается в подвал рассвет. Словно бы стыдится чего-то.
Наступил день, но и он не принес никаких перемен. Поздно вечером мне передали посылку от родных. Сало, кофе, еще кое-какие мелочи.
Редко выпадает человеку такое счастье! Родные — еще на свободе. Протягивают руку помощи… Нет, надеюсь, они не плакали… Нет, нет!
На следующее утро багровый гестаповец низко склоняясь, впускает в подвал немца усеянного сверкающими пуговицами.
— Кто тут из вас профессор? — вопрошает гость.
— Я как раз и есть профессор — отвечаю, и направляюсь к нему. «Ого, думаю, — от тебя отличным коньяком несет. Всю ночь должно быть, с пробками воевал».
— Известно ли тебе господин профессор, что произошло за последние две недели?
— Хм… — отвечаю, — что бы могло произойти? Не помню, нет. Ничего хорошего не припоминаю. Где? Как?
— Что произошло в Литве за последние две недели?
— Ума не приложу. Я, видите ли, последнее время с головой ушел в работу. Переводил для театра стихотворную пьесу. Ямб, знаете ли, такой шекспировский!.. Писал исследование о флорентийском ренессансе… Газет в руки не брал…
— Ты заметил, что на лекциях в университете студентов становится все меньше и меньше? А теперь их вовсе нет. Куда они делись?
— Я, сударь, ничего не знаю. И ничего не заметил. Я получил в университете отпуск для литературной работы и занятий не посещал. Только третьего дня приступил к чтению лекций о раннем немецком романтизме… На мой взгляд, студентов было вполне достаточно…
Наша дискуссия оборвалась. Началась проповедь. Читал ее украшенный сверкающими пуговицами начальник вильнюсского гестапо, проведший ночь в сладостном обществе коньяка. Он изрекал величайшие истины о немецкой нравственности, о мудрости национал-социалистов.
— Вы лишены свободы надолго, до конца войны. Эвентуально — до конца жизни. — Свои умозаключения он подкреплял взмахами кулака.
И угораздило же моего преждевременно облысевшего коллегу, вечного студента-юриста Йонаса Чюбяркиса! В момент наивысшего парения пуговичного духа он захохотал во все горло!
— Ты чего гогочешь? А? — обозлился проповедник — Чего рот разеваешь? Видно, со мной прогуляться захотелось?!
Нет, Чюбяркис не испытывал никакого желания прогуливаться с ним. Тем паче что одна нога у него была без сапога. Дьявол его знает, где он ее вывихнул. Она была облеплена гипсом.
— Видишь ногу? Стало быть, я не ходок… Иногда полезно иметь и вывихнутую ногу.
— Нас, немцев, сто миллионов, вас — от силы три. Как вы смеете возражать… — горячился унизанный блестящими пуговицами златоуст, выведенный Чюбяркисом из пьяного равновесия.
— Что касается меня, — осмелел и я, — то я никуда не хожу. Я поэт и политикой не занимаюсь.
— О! — воскликнул он, — поэты — народ чрезвычайно опасный!
— Ну, что вы… рейх — такой всемогущий, а я — такой ничтожный. Куда мне… Разве я могу представлять опасность…
— Как ты смеешь сомневаться в военной мощи и победе Германии! — оратор начал бушевать. — Во время лекций, во время бесед — один, другой улыбнется или бросит ироническое замечание… Для нас вполне достаточно! Нам больше и не требуется. Мы национал-социалисты, гордимся своей последовательностью: литовская интеллигенция против нас следовательно она должна быть уничтожена. Вы откроете список. Над вашими головами висит большой… — и он описал в воздухе большой вопросительный знак. — Отныне ваши университеты закрываются. Вся профессура арестована.
— Вся профессура? Арестована?
— Вся. Без исключения. Гимназии также закрыты. Пойдете вы все к…
Тут и я рассмеялся. В гестапо всегда врут. Невероятно, чтобы гестаповец на этот раз сказал правду. Арест профессуры не остался бы без отклика в подвале. А так — ничего.
Э-э брешет, собака, запугивает.
Мне, однако, он не предложил прогуляться с ним. Из подвала нас вызвали во двор.
Двор гестапо… Выстроено человек тридцать… Среди них мои хорошие знакомые. Сразу делается легче на душе. Как это русские говорят: на миру и смерть красна. Правильно.
Два грузовика — и несемся в Каунас.
— До свидания, Вильнюс, ты еще услышишь о нас!