Глава 2 Три города, начинающиеся с буквы «X»
Глава 2
Три города, начинающиеся с буквы «X»
Тинглеф, где я родился, является большим селом к востоку от Тондерна, расположенного в районе смешанного немецко-датского населения. Когда я побывал там в 1920 году в связи с плебисцитом, оказалось, что Тинглеф — самый северный населенный пункт с большинством немецких жителей. После того как мы проиграли Первую мировую войну, союзники передали эту территорию за так называемой «линией Клаузена» Дании. Таким образом, сегодня мое родное село принадлежит Дании.
Мой отец учился в частной школе Тинглефа. Дом, в котором мы жили, стоит до сих пор. Неприметный дом среди точно таких же домов.
На следующий год мы оставили селение и отправились на юг, в город Хайде в Дитмаршене, таким образом вернувшись к своим истокам, ибо Шахты были дитмаршенцами и в течение всех Средних веков Хайде был в фокусе дебатов о крестьянской республике. Отец простился с профессией учителя и стал редактором газеты Heide News. Кроме того, поскольку работа журналиста не приносила достаточного дохода, он служил бухгалтером у герра Видаля, богатого торговца тканями, который владел также Heide News. И наконец, он с явной неохотой определил мою маму на работу в галантерейный магазин, где она продавала разнообразные товары — кружева, ленты, нитки. Верно, это дело не было престижным, но оно приносило доход, и мама занималась им, чтобы помочь отцу.
Это были неблагоприятные годы. И в отличие от библейского временного отрезка, наш продолжался более семи лет и заставил нас со временем поменять три города, начинавшихся с буквы «X», — Хайде (Heide), Хузум (Husum) и Гамбург (Hamburg в традиционном переводе на русский звучит как Гамбург. — Пер.).
Газета Heide News имела либеральное направление и отличалась большой оригинальностью. Трудно описать деятельность такой газеты в 80-х годах XIX столетия. Современные провинциальные газеты получают почти весь свой материал, за исключением местных новостей, в готовом виде для печати и часто в матрице от агентств и газетных концернов, готовящих передовицы и основные статьи. Они не выражают независимого мнения. И в Heide News много места отводилось городским новостям — церковным службам, ситуации на рынке, сообщениям об уровне воды и несчастных случаях, праздниках, а также некрологам. Но рядом с этими новостями публиковалось много совершенно независимых мнений о политике в целом, культуре, литературная критика. Все это выходило из-под пера редактора. Избитые, массовые идеи еще не могли задушить личную точку зрения.
Ни в какой другой период своей жизни отцу не выпадал такой же благоприятный шанс продемонстрировать свою находчивость, остроумие и знание жизни разных стран. Он обладал разносторонними способностями и имел лишь тот недостаток, что сторонился общества. Из-за склонности к уединению, возможно некоторой стеснительности, он, видимо, не вписывался в ту социальную среду, к которой привыкла моя мама. С другой стороны, в Хайде, в привычном окружении, среди людей, его понимающих, он чувствовал себя как дома.
Тупость местных обывателей, должно быть, нередко действовала отцу на нервы. Его комментарии о встречах городских чиновников часто носили едкий и саркастический характер. Итак, Heide News занимала свою независимую позицию (то есть позицию моего отца), и общественность это удовлетворяло. В конце концов, мы жили в Шлезвиг-Гольштейне, немецкой провинции, которая находилась в постоянном брожении из-за датского национализма. Кроме того, «либералы» составляли большинство. На территории, где жизнь людей зависит от кормления и разведения скота, а также торговли им, почти каждый человек целиком настроен против бюрократии и за свободную экономику.
В откликах на журналистскую деятельность моего отца недостатка не было. Ему писали районные советники, представители духовенства и литераторы. Это влекло за собой объемную переписку.
Поскольку мне было всего пять лет, когда мы покинули Хайде, мои воспоминания об этом периоде, естественно, несколько туманны. Смутно помню дом, где мы жили, — темный коридор, ведущий к черному ходу. Раз, пройдя через заднюю дверь, мы оказались в мамином саду, где всегда росли цветы, овощи и прочее. Бывало, я играл с кудрявыми сыновьями герра Видаля, пока не утомлялся, а потом бежал в галантерейный магазин к маме. Она показывала мне некоторые из своих драгоценностей, позволяла рыться в своей шкатулке и «помогать» на кухне.
Один случай в Хайде надолго остался в моей памяти. Мне было почти пять лет. В конце нашего длинного огорода стояло небольшое деревянное строение, возможно бывшая конюшня. Теперь, однако, там жила старая бездетная вдова, влача в качестве поденщицы жалкое существование, хуже нашего. Я боялся этой женщины, поскольку она по внешнему виду походила на ведьму, изображение которой я видел в книжке сказок. Но как-то раз меня разобрало любопытство. Случилось так, что однажды я увидел, как она ест толстый кусок ржаного черного хлеба. Я обратил внимание на то, что лишь небольшой уголок хлеба был намазан маслом.
— Вы едите хлеб без масла, — сказал я.
— Да, дитятко, — ответила старуха. — У меня нет денег, чтобы купить масла на весь кусок. Но, гляди, я намазала масло на уголок и теперь ем хлеб с другой стороны. Каждый раз, откусывая хлеб, я жду, когда дойду до этого уголка с маслом. Этот последний кусочек будет так вкусен.
Через несколько дней отец рассказал историю, очень похожую на случай со старухой. Чтобы вникнуть в ситуацию, нужно понять, что Хайде считался знаменитым рынком скота, самым большим во всей провинции. Небольшая церквушка, расположенная на краю рынка, на самом деле казалась заброшенной.
Весной крестьяне Дитмаршена покупали молодой тощий скот с бедных растительностью пастбищных земель. Этот скот набирал нужный вес на обильных лугах болотистого края и осенью был готов для забоя и продажи на рынке. В рыночные дни в Хайде было столпотворение людей и коров. Торговые агенты, оптовые закупщики-мясники из Гамбурга и соседних крупных городов съезжались в гостиницы, осматривали скот в загонах и заключали с фермерами сделки. В мастерстве торговаться и считать фермеры показывали себя не меньшими знатоками, чем в умении вести свое хозяйство.
После завершения сделок все устремлялись по вечерам в трактир, где от души веселились, обсуждая перипетии и события прошедшего дня. Разумеется, отец должен был отражать это в газете. Как-то раз он пришел вечером домой и рассказал о веселой пирушке фермеров и скототорговцев.
— Их карманы оттопыривались от денег. Они звенели монетами, когда пили и хвастались. И что, ты думаешь, они пили? — обратился он с вопросом к жене.
— Пиво или грог, — сказала мать.
— Ничего подобного. Этих господ устроило одно лишь шампанское.
Но не просто шампанское вызвало его негодование. Один из скототорговцев, а может, и фермер — нахальный, самодовольный парень — решил, очевидно, что не сможет лихо потратить свои деньги на одну выпивку. Опьяневший до крайней степени, но все еще желавший избавиться от наличности, он послал за батареей бутылок с шампанским. Затем он поднял свою увесистую палку и одним ударом снес горлышки всех бутылок.
Мама покачала головой в знак неодобрения. Затем она уложила нас спать. Взяла небольшой стакан с водой, в которую налила несколько капель масла. Накрыла стакан сверху пробкой с фитилем и зажгла фитиль. Это был наш ночной светильник, который горел до утра. Когда бы мы ни просыпались среди ночи, крохотное пламя всегда отбрасывало таинственный голубоватый свет на белые стены нашей спальни.
Отец, несомненно, улучшил свое положение, когда принял предложение Видаля редактировать Heide News. К сожалению, этим улучшение началось и закончилось. Он напряженно работал в газете, внося в нее живость, юмор, интеллект и сарказм. Но ни объем рекламы, ни тираж не показывали признаков роста. Когда через четыре года он понял, что рассчитывать на изменение к лучшему не приходится, то стал подыскивать себе новую работу. Нашел он ее в Хузуме у еврея по имени Голд, который нуждался в менеджере для своего мыльного завода.
Так мы переехали в Хузум — «серый город у моря», как охарактеризовал его поэт Теодор Шторм. Поэт жил в этом городе, занимая в течение нескольких десятилетий должность окружного судьи, и ушел на пенсию несколькими годами раньше. Это был величественный старец с убеленными висками, которого любили и которым восхищались во всей Германии за прелестные поэмы и тонкую, выразительную прозу.
Хузум и Шторм образовали неразрывную связь в моем сознании по многим причинам. Оба они меланхоличны, таинственны и отчасти консервативны.
Держась за мамину руку, я ходил по мостовым, гладко отполированным моросящим дождем, и с восхищением оглядывал дома с острыми крышами, возвышающиеся ступенями по обеим сторонам улиц. Особенно зачаровывала меня маленькая резная башня на ратуше.
Однажды мать привела меня в начальную школу Хузума, где я учился целый год. Я был здоровым пятилетним ребенком. Не было никаких причин медлить с изучением азбуки. Потому я каждый день надевал шапку и шел в школу с ранцем. Вместе со школьными приятелями играл у порта и зачарованно смотрел на корабли, прибывавшие из неведомых стран.
Между тем отец облачился в голубой фартук производителя мыла и занялся администрированием. Всякий раз, когда мама водила нас, детей, повидаться с ним на мыльном заводе, она возвращалась домой немного подавленной. В рабочих помещениях пахло прогорклым жиром, там было холодно и оставалась слизь от мыла. Жир в бочках вызывал отвращение, огромные емкости с едкими растворами, полопавшиеся мешки с каустической содой, чаны, в которых кипели мыльные массы вместе с глицерином, — все это выглядело чужим, необычным, опасным и несколько угнетающим. Даже склянки с духами, которые добавлялись в мыльную массу, когда процесс завершался, не могли примирить маму с мыльным заводом. Она не любила работу отца, поскольку видела, что он ее не любит.
Отец чувствовал что угодно, только не радость от работы. Долгое время он не понимал, что человек, способный написать первоклассную политическую статью, может быть никудышным производителем мыла и что одна работа ни в коей мере не является такой же, как другая. Он не понимал, что занимаемая должность хотя и по силам ему, но совершенно не отвечает его наклонностям.
Имеются разные суждения о том, что происходило в период 1882–1883 годов, но, как бы то ни было, мыльный завод обанкротился. Нанимал ли Голд моего отца только для того, чтобы иметь под рукой козла отпущения? Был ли отец виновен в плохом сбыте мыла, производимого в Хузуме? Разорилась ли фирма сама по себе, без содействия отца? Не знаю.
Мне известно только то, что в один из дней двери этого мерзкого предприятия закрылись навсегда и нам снова пришлось срываться с насиженного места. В этот раз мы отправились в ганзейский город Гамбург.
Мы въехали в Гамбург — в город, где мои предки (но не предки моего отца) занимали высокое положение, — так сказать, с черного хода. В то время мне было всего шесть лет.
Гамбург всегда был крепким орешком. Его жители знают цену деньгам. Там соседствуют миллионеры и голодный люд. В Гамбурге социальные различия были глубже, чем в других немецких городах. Судовладельцы, мелкие торговцы, главы крупных контор старого образца составляли богатые слои. Докеры, портовые грузчики, канатные мастера, поденщики, подсобные и временные рабочие входили в разряд бедных.
Мы прибыли в Гамбург без гроша, оставив позади, в Хузуме, мыльное дело. Перспективы для отца не были радужными. Он странствовал по миру тринадцать лет и уже десять лет был женат. Мой брат Олаф начал ходить, Эдди должен был пойти в среднюю школу. В 1883 году мы прибыли в Гамбург в тревожное время для нашей маленькой семьи.
Маме пришлось мобилизовать всю свою отвагу и веру, чтобы выдержать неудачи и неприятности первых лет проживания в Гамбурге и, кроме того, поддерживать морально своего мужа.
Отец крайне нуждался в такой поддержке. В молодые годы он был неутомимым странником, не способным долго оставаться на одном месте. Его прадед все еще принадлежал к фермерскому сообществу. Его дед вложил долю наследства, переданную ему братьями, в универсальный магазин, где эта доля возросла. В определенной степени дед моего отца обосновался прочно. Он смог найти достойное применение своим способностям, и, поскольку у него был лишь один сын, он отправил его в самостоятельную жизнь вполне обеспеченным. Мой дед учился в колледже, набирался опыта и тратил деньги, оставленные отцом, лавочником Бюсума, не задаваясь вопросом, откуда он их получил. Не утруждал он себя особенно и обеспечением своих сыновей. Им пришлось начинать с нуля, но в этот раз без связей среди фермеров и надежного бизнеса.
Положение моего отца и семи его братьев было, следовательно, в тысячу раз труднее, особенно когда понимаешь, что они вышли из образованной семьи. Их отец был врачом, мать — дочерью священника. Они переросли крестьянство, но у них не было связей среди образованных людей, которые могли бы помочь. Все это во многом объясняет неугомонность, которая выработала в отце привычку странствовать.
Я кое-что унаследовал от этой неугомонности. У меня тоже достаточное количество подвижности в крови, как и у Эдди, который объехал половину мира и долгое время работал врачом в Асуане, в Верхнем Египте. Но мы также обязаны отцу тем, что эта неугомонность, вместо создания препятствий, напротив, способствовала нашей карьере. Отец заложил основы новой семьи Шахт. Он преодолевал большие препятствия на жизненном пути, и никто, кроме мамы, не давал ему советов и не оказывал помощи.
Первое время пребывания в Гамбурге мы жили в задней части одного дома, расположенного на окраине. Окна выходили на площадь. Когда не учились, мы играли в заасфальтированном заднем дворе дома. Первое время соседские дети смотрели на нас косо. Мы все испытали в полной мере — насмешки, вызовы на драку и, наконец, синяки. В заключение произошла славная потасовка. Когда мы наконец вошли в состав компании, сложившейся в этом квартале, то смогли выбираться для игр на улицу в районе Хайлигенгайстфельд или играли во дворе.
В то время автомобили еще не превратили улицы в смертельные ловушки. Только отзывался эхом цокот копыт по мостовой, когда проезжала подвода пивовара, которую тащили могучие лошади с укороченными хвостами и небольшими наушниками. Или порой ехал омнибус, предшественник работающего на электричестве трамвая, которого тогда еще не было. Он представлял собой автобус на конной тяге и пяти колесах. Четыре из них катились по земле, в то время как пятое колесо двигалось по рельсу и сообщало неуклюжему сооружению устойчивое направление движения. Иногда мы, мальчишки, клали на рельс тяжелый камень. Тогда омнибусу приходилось останавливаться, водитель поднимал колесо домкратом высоко над землей, переезжал камень и снова опускал колесо.
Таковы были добродушные шалости тех дней. Надо сказать, что водитель не выглядел столь добродушным. Он ругал безвестных хулиганов, которые сыграли с ним такую подлую шутку.
Однажды отец вернулся из города в приподнятом настроении. После многих безуспешных попыток он нашел наконец работу бухгалтера в крупной компании по импорту кофе Schmidt-Pauli.
Между тем Эдди выдержал вступительные экзамены и поступил в первый класс знаменитой гамбургской классической гимназии Йоханнеум. Должно быть, отцу доставляло большое удовлетворение то, что его старший сын смог посещать это блестящее заведение. Остается тайной, как он умудрялся ежемесячно вносить плату за учебу сына в школе. Но он умудрялся, и каждое утро Эдди уходил из дома за пятнадцать минут до начала занятий и проходил пол-Гамбурга, чтобы приобрести новые знания.
Вечером отец полностью посвящал себя нам. Он рассказывал о технических изобретениях, великих ученых, истории, коммерции и мировой экономике. Отец говорил, например:
— Появились поезда с небольшими зубчатыми колесами. Зубчатое колесо катится по третьему рельсу между двумя другими. Для чего ты думаешь, мать, это делают?
Мама пожимает плечами.
— Может, для того, чтобы колеса лучше тормозили, — отвечает она. — Поезда мчатся так быстро!
— Вздор! — восклицает отец. — Это делается для того, чтобы поезда поднимались в гору.
— Зачем поездам подниматься в гору? — интересуется Эдди.
— Они хотят ездить везде, — объясняет отец. — Техническая мысль не останавливается ни перед чем, стремится распространиться повсюду. Такова человеческая природа. Когда-нибудь мы сможем даже летать.
— Летать! — восклицали мы.
— Люди уже летают на воздушных шарах, — продолжал отец. — Они делают огромную оболочку, заполняемую водородом, который легче воздуха. Таким способом человек может подняться прямо к облакам. Если к этому приспособить мотор с управляющим рычагом, то можно лететь куда угодно…
Однако полосы неудач для отца не кончились. Да, он получал приемлемую зарплату в компании Schmidt-Pauli, но это зависело от успеха дела. К несчастью, его-то как раз и недоставало.
В 1885 или 1886 году в Гамбурге завершилась сенсационным провалом крупномасштабная игра на поставках кофе.
Потребление этого популярного напитка устойчиво росло с войны 1870 года, и фирма Schmidt-Pauli стала играть на рынке на повышение цен. Но тенденция на повышение не удержалась, и компания оказалась неспособной выполнить свои обязательства. Она была вынуждена уволить почти весь свой персонал, включая моего отца.
Нам снова пришлось затянуть пояса. Месяцами отец ходил то в одну фирму, то в другую в поисках подходящей работы. Он перебивался случайными заработками, но они составляли лишь капли в море. Наш доход никак нельзя было назвать достаточным. Мы жили буквально впроголодь.
Хорошо помню свой восьмой день рождения в этот период. В доме поддерживался обычай дарить ребенку на день рождения столько апельсинов, сколько ему лет. Однако этот год, должно быть, оказался для нас особенно трудным, во всяком случае, наутро своего дня рождения я получил только два апельсина и монету достоинством в пятьдесят пфеннигов.
— Сбегай купи уголь по пять пфеннигов, — сказала мама и положила деньги на стол.
Молча я взял ведро и монеты, потащился к продавцу угля, который обосновался в подвале. В сумрачном помещении он разговаривал с двумя женщинами. На перевернутом вверх дном ящике горела свеча. У стены были свалены связки дров, а в задней части подвала помещался угольный склад.
— Привет, снова пришел за углем? — спросил торговец, прервав свой разговор. Текущие капли пота оставили широкие полосы на его черном лице. На голове он носил мешок, вроде капюшона.
— По пять пфеннигов, — сказал я.
Он убрал в карман мелочь, которой хватило бы на два стакана вина, и наполнил ведро колотым углем.
— Кто это? — спросила одна из женщин, когда я уходил.
— Один из детей Шахта. Его отец работал в Schmidt-Pauli. Они закупили так много кофе, что не могут от него избавиться.
Да, это были трудные времена.
Однажды вечером отец вернулся после продолжительных блужданий по Гамбургу в приподнятом настроении. Он ворвался в гостиную, швырнул пальто на кресло, схватил в охапку маму и поцеловал ее. Это само по себе было редким случаем в нашей несколько сдержанной семье, где обычно не целовались.
— Мать, — сказал он с явным воодушевлением, — я кое-что нашел!
Мама прижала руки к груди и воскликнула:
— Что ты нашел?
— Должность, где найду применение своему американскому опыту. Должность с невысокой оплатой, но хорошими перспективами.
— Как называется фирма?
— Буду работать бухгалтером в страховой компании American Eguitable Life Insurance, — ответил отец.
Eguitable Life Insurance, или просто компания Life Insurance, — кто как ее называет. С этого вечера название предприятия ласкало мне слух. Потому что в этой компании мой отец обрел то, что искал и к чему стремился во время своих безнадежных хождений по Гамбургу, стучась то в одну, то в другую дверь и получая отказ. Именно в этой компании он нашел должность на всю жизнь, нашел свою нишу.
Он поступил на службу в компанию, где с ним достойно обращались, согласно обещанию, выраженному в названии фирмы (equitable значит «справедливый». — Пер.). Он работал здесь тридцать лет, продвигаясь шаг за шагом по карьерной лестнице и зарабатывая больше денег, пока в преклонном возрасте не стал генеральным секретарем берлинского офиса компании… Примерно в это время он построил небольшой дом в Шлахтензее, и разве не естественно, что его назвали «вилла Эквитэбл»?
Конечно, сообщение отца не потрясало основы мира. Но я был достаточно проницательным, чтобы понять, что оно значило для семьи.
Эдди смог продолжать учебу в Йоханнеуме, и там, конечно, нашлось бы место для меня. Теперь семья была надежно обеспечена, мы могли рассчитывать на ежемесячную зарплату. Можно было даже позволить себе копить деньги. Великолепное сообщение!
19 августа 1887 года умерла в гамбургском доме моих родителей бабушка Эггерс. Я отчетливо помню траурную церемонию, катафалк в зале прощания, темный гроб, родственников, которые пришли отдать последний долг своей матери.
Бабушка родилась в Итцехо, к северу от Гамбурга. Ее отец был обычным зажиточным торговцем из среднего класса, его звали Эверс. Она встретилась с Фридрихом фон Эггерсом в доме родителей. Единственный сын знаменитого Христиана Ульриха Детлева, он был ей хорошей парой. В годы совместной жизни с ним она родила девять выживших детей, среди них — шесть сыновей. Но когда бабушке перевалило за семьдесят, она стала жить не у богатых сыновей, а у младшей дочери Констанцы, хотя та была явно менее обеспечена и в ее доме было меньше удобств для старушки, чем в любом доме братьев и сестер дочери. Полагаю, что Констанца была любимицей матери. Возможно также, что моя бабушка стремилась вернуться в привычную мелкобуржуазную среду, из которой вышла. Каковы бы ни были мотивы, она однажды явилась к нам в Гамбурге, когда мне было девять лет, и оставалась с нами до самой смерти.
К этому времени мечты отца осуществились: мы жили в прекрасных комнатах и считались квартиросъемщиками из состоятельных слоев. Дни проживания на задворках дома кончились. Это не означало, однако, что мы могли купаться в роскоши. Зарплата отца оставалась еще невысокой. Eguitable Life Insurance давала надежную работу, но она отнюдь не представляла собой золотую жилу.
В своем воображении я могу воссоздать ясную картину нашего дома того времени. Он был обставлен весьма просто: половицы на крашеном полу, один-два цветных эстампа на стенах, застекленный книжный шкаф с любимыми книгами отца (конечно, классика) в переплетах с золотым тиснением. Мне запомнились, в частности, произведения Шекспира, стоявшие вслед за томами поэзии Гете, Шиллера, Гейне, пара романов Диккенса, который в то время еще не считался классиком, но был чрезвычайно популярным, и несколько книг издательства Таухница. Вечерами отец брал книгу с полки шкафа, читал нам вслух поэмы, отрывки из пьес и обсуждал с нами прочитанное. Потребность в хороших книгах он испытывал всю жизнь. Музыка его интересовала меньше, ею больше увлекались Эггерсы.
Ушло время, когда мы покупали уголь по пять пфеннигов. По крайней мере, в гостиной, где мы с Эдди жили и готовили свои домашние задания, было всегда тепло. Малютка Олаф дремал в углу комнаты.
Служанки у нас все еще не было. Всю работу приходилось делать маме. Она готовила пищу, штопала одежду, стирала, убирала комнаты. Даже сейчас я не могу представить, как ей удавалось справляться с этим и сохранять бодрое и добродушное настроение. Тогда мы воспринимали это как само собой разумеющееся. Она вставала утром раньше всех, готовила кофе для отца и двух школьников. Когда мы возвращались домой, комнаты были прибраны, кровати застелены, в гостиной горел яркий свет, обед приготовлен. Что мы ели? Тогда мы питались просто: лепешки из гречихи, большие клецки и кровяная колбаса, грубый черный хлеб, не очень отличающийся от того, что ели спартанцы. Простая пища полезна и питательна, она была у нас в изобилии.
Мы даже не знали, что представляет собой изысканная еда, пока на нас, детей, не произвел сильное впечатление один случай. Речь идет о семейном сборе Эггерсов, который произошел весной 1887 года, примерно за шесть месяцев до смерти бабушки. Наша семья, вероятно, не особенно заинтересовалась бы этим торжеством, если бы с нами не жила бабушка. Тот факт, однако, что она происходила из баронской семьи, послужил косвенной причиной организации в Гамбурге торжества в ее честь.
Сорок с лишним человек сидели за столом в ресторане гамбургского отеля, пируя, выпивая и слушая тосты. Время от времени в зал пускали детей. Помнится, мужчины курили очень много.
Та семейная встреча привлекла большое внимание общественности. Мне кажется, что гамбургцы считали ее довольно нелепой. В конце концов, мы жили в ганзейском городе, который с XIII века был известен своим буржуазным сословием и аристократия которого избегала кичиться титулами. Злые языки не замедлили посудачить насчет баронов, выставляющих себя напоказ. Позднее в Гамбурге распространилось присловье об «этих Эггерсах и их заносчивости».
Во всяком случае, в памяти осталось грандиозное торжество, модно одетые люди и в моей памяти, в частности, сцена с моей мамой среди родственников. В то время ей было тридцать семь лет, и, разумеется, она выглядела прекраснее всех присутствовавших женщин. У нее были красивые, точеные черты лица, темные волосы, в которых уже виднелись седые пряди, большие выразительные черные глаза. Она выглядела среди родственников красивой и доброй, временами вступая в оживленный разговор, но большей частью слушая. Ее все любили, и я ужасно гордился ею.
Голос у мамы был тихий, но очень красивый и певучий. Когда ей казалось, что повседневные обязанности ее придавили, она пела свою любимую песню: «Уповай на Господа, душа моя, не падай духом; вверяй все Ему, Он придет к тебе на помощь…» Но она пела не только религиозные песни.
— Спой нам, мама, — просили мы, когда опускалась темнота и мы заканчивали домашнюю работу.
Ее не надо было долго упрашивать. В то время каждый, кто любил музыку, обеспечивал себя ею сам. Мама была музыкальной по природе. Пение являлось для нас одновременно отдыхом. Пели немецкие, диалектные, датские песни. Когда пела мама, мы молча слушали. И несколько часов спустя, лежа в постели, мы иногда мычали: «Маленький Оле со своим зонтиком…» (одна из датских песен).
Мама одинаково хорошо говорила на двух языках. Датский она выучила раньше немецкого, что неудивительно, учитывая ее происхождение как внучки датского советника. Но лишь спустя полвека я узнал, как глубоко в ней укоренилась датская природа. В 1935 году на смертном одре в берлинском Шлахтензее она стала что-то бормотать. Врач и медсестра клиники уставились друг на друга в недоумении. Она повторяла молитву по-датски.
В то время мне было почти шестьдесят. Всю жизнь я говорил со своей мамой по-немецки. Но память о датском доме оказалась сильнее привычки всей ее жизни. Ее последние слова говорили о том, что она снова вернулась туда, где родилась.