Глава 53 Концентрационные лагеря
Глава 53
Концентрационные лагеря
Процессия машин отвезла меня в концентрационный лагерь Равенсбрюк в Мекленбурге. Когда меня провели в тюремную камеру, охранники шутя заметили, что это та самая камера, которую раньше занимал мой племянник, отбывавший двухлетний срок заключения.
С того момента, как я ступил в камеру Равенсбрюка, до времени моего окончательного освобождения 2 сентября 1948 года — более чем четыре года — я менял тюрьмы не менее тридцати двух раз.
Более двух лет я провел в одиночном заключении. Камеры весьма походили одна на другую, порой составляя четыре квадратных метра площади, порой больше или меньше. Иногда туалет помещался в камере, иногда нет. Если нет, каждый раз приходилось вызывать охранника для сопровождения. Попадались камеры с водоснабжением, в других камерах его не было. Если не было, приходилось мыться под наблюдением. Охранники порой относились к узникам сносно, порой грубо, все зависело от характера этих людей. Потребности интеллектуального чтения удовлетворялись в очень незначительной степени.
В период неволи, который длился более четырех лет, я старался придумывать себе разные занятия. Пищи всегда хватало, но она сильно различалась по качеству и очень часто была чрезвычайно убогой. Это особенно справедливо для Равенсбрюка, где мне часто не давали ничего, кроме жидких щей или чего-нибудь подобного три дня подряд. В целом, однако, обращение со мной в Равенсбрюке было поначалу неплохим. Моего главного надзирателя можно было иногда уговорить оказать небольшие услуги в обмен на сигару из моего скудного запаса.
Пока я оставался в одиночном заключении, строго осуществлялась изоляция меня от других узников или соседей по лагерю. Лишь случайно мне удавалось заглянуть мельком в другую камеру во время прохождения по коридору или сквозь окошко в двери, которое открывалось, когда мне передавали еду. Здание, в котором нас поместили, являлось всего лишь малой частью очень большого лагеря, явно предназначенного для «политических» заключенных.
Когда нас выводили через тюремный двор на допрос, я понял, что существовал еще огромный лагерь для женщин. В этом месте, бывало, слышались одновременно до 15 тысяч голосов женщин. Из окна ванной комнаты, которой нам разрешалось пользоваться раз в неделю, я мог видеть отдельный тюремный двор. В нем толпились те матери, чьи дети родились во время тюремного заключения. Со временем я смог узнать «выдающихся» узников, среди которых был генерал Гальдер.
Меня стали допрашивать через несколько дней после ареста. Из первых же вопросов я понял, что против меня нет реальных улик и что метод допроса ничем не отличался от таможенных формальностей в наиболее элементарной полицейской процедуре.
На первый допрос меня повезли в машине из Равенсбрюка в Дреген. Именно здесь, как я узнал позднее, были интернированы Носке, социал-демократический министр обороны, и генерал фон Фалькенхаузен. Как-то раз во время перерыва в допросах мне позволили совершить небольшую прогулку вокруг лагеря. Я заметил идущую строевым шагом колонну людей, состоявшую большей частью из «ограбленных немцев», которых рекрутировали и перевезли из оккупированных восточных провинций.
Первый допрос начался с идентификации моей личности неким лейтенантом полиции по имени Йохан. Рядом с ним сидела женщина-машинистка. К моему удивлению, первым вопросом, или, скорее, первым приказом, было:
— Продиктуйте этой женщине подробности своей служебной карьеры.
После некоторого уточнения размеров и содержания текста я начал диктовать машинистке факты своей службы в той мере, какую считал возможной для гестаповцев. Диктовка заняла несколько часов, и содержание отпечатанного текста значительно отличалось от настоящих мемуаров.
Во время допроса на следующий день последовал приказ:
— Сообщите имена ваших знакомых и друзей.
Я немного подумал и ответил:
— Нет, этого я не буду делать.
Вслед за угрожающими жестами и словами, произнесенными в повышенном тоне, мне удалось объясниться:
— Несмотря на ваш приказ, я не буду этого делать по следующей причине: если я упомяну чье-либо имя, вы немедленно предположите, что названное лицо следует арестовать. Если же я случайно пропущу какое-нибудь имя, вы сразу заподозрите меня в преднамеренном желании скрыть его. Предлагаю вам другое. У меня дома, где я часто виделся с друзьями, хранится книга посетителей. Сходите туда и попросите мою жену показать вам книгу. Вы найдете там все имена, которые вас интересуют.
Я знал, что в этой книге записаны только имена моих гостей, которые ночевали в нашем доме. Те гости, которые приходили днем, не записывались в книгу посетителей. Многие недавние посетители с политическими целями были как раз среди дневных гостей, поэтому у меня не было опасений, что их имена станут известны гестапо.
Лейтенант полиции принял это предложение, и допрос был отложен на несколько дней. За это время господин Йохан лично сходил в наш дом за книгой посетителей, и, когда допрос возобновился, она лежала перед ним в открытом виде.
В течение всего моего четырехлетнего заключения моя жена оказывала мне огромную поддержку, полностью осознавая все опасности и обстоятельства. В данном случае она сразу же стала угощать господина Йохана чаем с пирогами, и в результате их бесед его отношение ко мне явно улучшилось.
Между тем мне удалось через своего доброго надзирателя Мошуса получать ежедневно Volkischer Beobachter. Как-то раз, однако, он не принес газету и объяснил, что она не вышла. На следующий день сказал, что потерял ее. Мобилизовав всю свою способность уговаривать, я сказал ему:
— Мошус, у меня осталась последняя из моих чудных сигар. Она станет твоей, если ты принесешь мне позавчерашний номер Volkischer Beobachter.
Обмен успешно состоялся, но затем я понял, почему он не давал мне именно этот номер газеты. Он содержал имена почти двадцати восьми официальных лиц и прочих людей, которые были замешаны в заговоре против Гитлера, наряду с информацией о том, сколько из них было расстреляно и сколько еще разыскивается. Среди последних был генерал Линдеманн, которому удалось скрыться.
При мысли о Линдеманне я испытал огромное облегчение. Я понимал, что в моей связи с Линдеманном таилась для меня огромная угроза, и надеялся также, что он в безопасности. Решил поэтому, что, если меня спросят о Линдеманне, буду отрицать всякие связи с ним.
Любопытно, однако, что в последующих допросах меня ни разу не спрашивали о том, знаком ли мне кто-нибудь из этих двадцати восьми лиц, хотя любой неоперившийся студент, изучающий криминологию, спросил бы об этом прежде всего.
Все последующие вопросы совершенно не относились к делу. Они касались моих взглядов на национал-социализм и подобные темы, на которые я мог ответить без сучка и задоринки.
28 августа обстановка неожиданно осложнилась. Рано утром мне приказали сдать одежду и облачиться в белоголубую тюремную робу. Я надел на ноги большие деревянные башмаки, которые постоянно спадали. Несмотря на все свои усилия, я не мог уговорить лагерного начальника — действительно закоренелого гестаповца комиссара Ланге — позволить мне носить гражданскую одежду. Никогда в своей жизни я не носил униформы, теперь же был вынужден надеть робу осужденного, хотя считался только так называемым «поднадзорным», то есть подлежащим допросу, но ни в коей мере не осужденным.
Реакция моего собственного «я» на тюремную робу была до крайности любопытна. Я не переживал по поводу деградации, присущей тюремному порядку, но сразу испытал нечто вроде комплекса неполноценности от того, что был не в силах помешать этим людям впихнуть меня в эту робу против моей воли. Я оказался на таком дне, где против злоупотребления властью не могли помочь ни право, ни справедливость, ни бунт. Это ощущение крепло во мне, тем более что весь тюремный персонал, надзиратели и охранники, стали немедленно обращаться со мной как с преступником.
Затем я подумал, сколько еще людей находится в таком же положении. Меня переполняло чувство солидарности с другими бело-голубыми полосатиками. Меня распирала потребность заставить надсмотрщика понять, что я не преступник. Как бывает тяжело отделить собственную индивидуальность от униформы!
Едва я надел робу преступника, как на моих руках защелкнули наручники и потащили меня в машину как товарный тюк. Сам комиссар Ланге занимал переднее сиденье рядом с шофером. Меня перевезли в подземную тюрьму на Принц-Альбертштрассе, 9, при главной резиденции Службы госбезопасности в Берлине.
Вначале мне пришлось ожидать часами в пустой приемной без еды и питья. Наконец выяснилось, что под сводами подземелья не осталось ни одной свободной камеры. Оттуда меня повезли в Моабитскую тюрьму на Лертерштрассе. Мои поработители забыли захватить чемоданчик с туалетными принадлежностями, и поскольку я не имел представления, что они намеревались со мной делать, то на первых порах не заметил его отсутствия.
Смена обстановки на обшарпанную камеру в Моабите стала подлинным мучением. Камеры освещались, поэтому надзиратель мог следить за узником все время через глазок в двери. По этой причине я спал на нарах лицом к стене и лежал так даже тогда, когда временами просыпался.
Проснувшись однажды, я увидел, как по стене ползет красно-коричневое пятнышко на расстоянии вытянутой руки. Луч электрического света падал прямо на него: через мгновение крохотное существо стало жертвой моего ногтя. Это был клоп. Последовали тревожные поиски. В эту первую ночь мне удалось уничтожить пять клопов. Днем я зачистил все четыре стены моей камеры. Там ползали большие и маленькие клопы. Интересно, однако, что стены были покрашены так, что охота за ними была нелегким занятием. Желтовато-земельный цвет был густо забрызган коричневыми пятнами, полосками и каплями, так что было трудно разобрать, где краска, а где клоп, особенно из-за того, что убитые клопы прилипали к стене.
Лишь на четвертый день, когда я вернулся на Принц-Аль-бертштрассе, где за этот промежуток времени освободилась камера, мне отдали мои вещи. Моя камера располагалась под одним из сводов. Маленькое окошко с решеткой почти у самого потолка было открыто для проветривания. Сама же камера была глубоко под землей. Я провел в ней четыре месяца без возможности выбраться наружу, чтобы подышать свежим воздухом. Мне было шестьдесят семь лет.
Заключение облегчалось тем, что мне снова разрешили носить гражданскую одежду, а жене — передавать мне книги, чистое белье и еду в добавление к моей обычной диете. В течение первых нескольких дней я мог покупать две небольшие сигары, которые просовывались сквозь глазок в двери.
В этой тюрьме вскоре возобновились допросы, которые проводил комиссар по имени Штавицки. Его вопросы были не менее глупыми, чем те, которые мне задавали в Равенсбрюке. Но я догадался по документам, лежавшим перед ним, в которые он заглядывал, что мой перевод из Равенсбрюка в более строгую тюрьму на Принц-Альбертштрассе стал результатом показаний, даваемых относительно меня Герделером. Эту догадку подтвердил позднее мой друг Шнивинд. В его дело по ошибке попала страница с текстом допроса Герделера. Когда он читал свои показания для подписи, то заметил этот текст.
Следующий фрагмент моей книги даст некоторое представление о характере допроса.
— Вы присутствовали на регулярных обсуждениях в комитете политической обстановки?
— Какой комитет вы имеете в виду?
— Председателем комитета был Ройш. Присутствовали Фоглер, Бюхер, Венцель и другие.
— Право, смешно, если вы полагаете, что на этом комитете обсуждалась политика. Там собиралось около двенадцати человек, половина из которых были промышленниками, другая же половина — сельскими предпринимателями. Они регулярно встречались, чтобы поговорить о проблемах, связанных с механизацией сельского хозяйства.
— Это неправда. Господин Герделер сообщил нам, что на комитете обсуждалась политика.
— Полагаю, что если меня арестовали как члена этого комитета, то других тоже задержали. Когда вы допросите этих господ, то убедитесь, что я говорю правду. Если кто-нибудь случайно обронил политическое замечание или что-нибудь подобное, то это происходило в личном разговоре и не имело отношения к общей дискуссии на комитете.
— Тринадцатого июля вы разговаривали с Гизевиусом в Берлине.
— Неправда.
— У нас есть доказательства этого.
— Это неправда. Не откажите в любезности ознакомить меня с этими доказательствами.
— Откажем. Но мы знаем, что в этот день вы встречались и говорили с Гизевиусом.
— Не знаю, как вы добыли эту информацию, но, если Гизевиус был в то время в Берлине, вы, конечно, арестовали его. Будьте добры, позвольте мне встретиться ним лицом к лицу.
— Вы также обсуждали с Герделером план побега.
— Прошу провести очную ставку с господином Герделером, и вы поймете, что именно мы обсуждали.
Я не знал, что незадолго до покушения на Гитлера Гизевиус покинул Швейцарию, где жил все это время, и приехал в Берлин. Я думал, что он все еще в Швейцарии. В своей книге Гизевиус описал свою деятельность в эти дни, и я мог с удовлетворением убедиться, что внутри круга заговорщиков, к которому принадлежали Гизевиус и Штрюнк, любая информация, представлявшая угрозу разоблачения, тщательно охранялась даже от самых близких друзей и родственников. Я поступал так же.
Очную ставку между нами нельзя было провести по той простой причине, что Гизевиусу удалось скрыться от гестапо в укромном месте. Повторявшаяся мной неоднократно просьба — не только на упомянутом допросе, но и на следующих, — чтобы нас с Герделером свели лицом к лицу, так и не была удовлетворена.
Полный провал попыток добиться результатов в этих допросах только усиливал озлобление против меня комиссара гестапо. Однако на Принц-Альбертштрассе он не мог изливать на меня свой гнев, и лишь позднее, когда мы встретились в лагере Флоссенбюрг, я испытал на себе этот гнев в полной мере.
6 декабря, в день, когда моя жена впервые получила разрешение на свидание со мной, меня снова вызвали в кабинет комиссара тюрьмы, где сообщили, что переведут обратно в Равенсбрюк. Мне удалось дать знать ободряющим шепотом жене, с которой встретился в кабинете, что уголовное расследование закончилось. Теперь оставались лишь политические допросы. Когда жена попрощалась и пожала мне руки, она оставила в моей ладони небольшую упаковку таблеток аспирина. Она знала, что иногда я принимал аспирин от головной боли.
Условия пребывания в Равенсбрюке оставались такими же, как прежде. Через несколько дней после перевода сюда мне сообщили, что ко мне пришел посетитель. В Дрегене меня привели в ту же комнату, где допрашивали. Там я увидел, к своему удивлению, сына Йенса, теперь лейтенанта, который находился в Берлине, получив отпуск с фронта, и умудрился добыть разрешение на свидание со мной.
Встреча с сыном стала для меня очень важной. Перед переводом в Равенсбрюк жена прислала мне пакет с едой, в котором среди прочих продуктов были яйца, завернутые в обрывки газеты. Из них я вычитал, что «дезертир» генерал артиллерии Линдеманн арестован, что во время ареста он получил ранение в живот и был помещен в госпиталь. Информация оживила все мои тревоги, поскольку предполагала возможность очной ставки с Линдеманном.
Помимо сотрудника лагеря, которому поручили присутствовать при моей встрече с сыном, в комнате находилась также машинистка. Когда сотрудник стал обмениваться шутками с девушкой, я воспользовался моментом, чтобы тихонько шепнуть сыну:
— Линдеманн жив?
— Он мертв.
— Ты видел Гронау?
— Вчера утром.
— Послушай, Йенс, сходи к Гронау и скажи ему — в случае его допроса, — я никогда в жизни не видел Линдеманна.
Сын молча кивнул.
Ему удалось выполнить мою отчаянную просьбу и таким образом спасти мою жизнь. Свою собственную жизнь он отдал в конце войны.
В моем общении с генералом Линдеманном имелся один крайне опасный элемент: оно содержало столько явных улик, что я не избежал бы смертного приговора. То, что я знал Линдеманна, могло обнаружиться в любое время, если бы допросили Гронау или самого Линдеманна, поскольку ни тот ни другой не могли знать, какое заявление сделает или уже сделал напарник. Теперь, когда Линдеманн погиб, а Гронау был предупрежден, я чувствовал, что опасность миновала.
Через несколько дней комиссар Ланге вошел в мою камеру и сказал:
— Когда вас спрашивали о друзьях, вы упоминали Гронау, но ваша информация была неполной. Мы знаем гораздо больше о Гронау. Вас снова нужно срочно допросить. Ступайте со мной.
Гронау действительно арестовали несколькими днями раньше. Я определенно чувствовал, однако, что сын смог предупредить его.
С первого вопроса мне стало ясно, что власти знали не больше того, что я им сообщил, поэтому я стал придерживаться своих прежних, ни к чему не обязывающих ответов.
Допрос достиг кульминации, когда прозвучал вопрос, не допускал ли Гронау критики режима в моем доме.
Вопрос возбудил мое чувство юмора.
— Конечно, — ответил я — мы оба высказывали весьма критичные мысли — о крайне недостаточных поставках истребителей, единственного типа самолетов, который мог быть полезным для предотвращения бомбардировок немецких городов.
— Были в вашем доме случаи, когда Гронау допускал уничижительные высказывания о национал-социализме?
— В моем доме? Что вы обо мне думаете? Если бы он позволил себе что-нибудь подобное, я бы вышвырнул его из дома!
Меня вернули в камеру и оставили в покое на два месяца.
На Принц-Альбертштрассе мы покидали свои камеры только один раз, когда одевались по утрам. По двое зараз нас отводили в душевую, в то время как двое других узников стояли под холодным душем. Несмотря на ледяную воду, мы никогда не пропускали эту процедуру, поскольку она была для нас единственной возможностью обменяться шепотом несколькими словами. Туалет с рядом из четырех-пяти мест предоставлял гораздо меньше шансов для этого, поскольку кабины были без дверей и надзиратель постоянно ходил мимо нас взад и вперед.
Иногда мы покидали камеры, когда ходили на допрос или когда нас уводили в бомбоубежище после воздушной тревоги. Когда это случалось, мы стояли двумя рядами в узком проходе, зажатые между двумя стенами. Перешептываться или говорить друг с другом категорически запрещалось. Иногда можно было пройти мимо узника по пути в туалет или на допрос. Иначе говоря, наши посещения бомбоубежища давали возможность лишь поглядеть на товарищей по тюремному заключению. Среди них было много лиц, которые были знакомы мне в связи с прежними событиями, других я не знал. Я узнал генерала Томаса, доктора Йозефа Мюллера, Герберта Геринга, генерала Фромма, Венцеля-Тойченталя, адмирала Канариса, доктора Герделера, фон Шлабрендорфа, Штрюнка, фон Хофакера и других.
В бомбоубежище было нелегко что-нибудь прочитать на лице товарища по несчастью, поскольку каждый старался придать лицу пустое, каменное выражение. Многие из них демонстрировали лишь твердую решимость выстоять в духовном и психологическом противоборстве с тюремными комиссарами.
Из всех лиц, которые я наблюдал, ни одно не произвело на меня столь же тяжелого впечатления, как лица Канариса и Герделера. В последнее, сравнительно недавнее время, когда я видел Герделера, он был еще раскован, бдителен, уверен в себе, теперь же впал в полную прострацию. Его лицо выражало внутреннее разочарование и отчаяние. Канарис был патриотом до глубины души. Его лицо тоже выдавало то, как возникшая под гнетом необходимости мировоззренческая борьба потрясла его изнутри и нарушила душевное равновесие.
Я близко познакомился с Герделером в 1926 году на открытии нового здания Имперского банка в Кенигсберге, мэром которого он был. Он произнес приветственную речь в мою честь. Герделер воспользовался случаем, чтобы привлечь внимание к очень напряженному состоянию финансов города и убогим жилищным условиям многих беженцев. После церемонии Герделер отвез меня в некоторые из перенаселенных районов города, а также показал большую муниципальную гимназию, где живущие семьи были отделены друг от друга лишь подвешенными мешками. При виде этих негигиеничных, неприличных и аморальных условий жизни я испытал чувство стыда.
Город Кенигсберг был обязан внести 175 тысяч марок на строительство нового здания Имперского банка. По возвращении в Берлин я предложил правлению банка списать этот долг, чтобы город смог улучшить жилищные условия своих ютящихся в лачугах обитателей. С этих пор мы с Герделером поддерживали дружеские отношения. Когда он стал комиссаром по ценам, сначала при Брюнинге, затем при Гитлере, наша профессиональная деятельность также приводила нас в тесное взаимодействие.
Герделер был радикальным противником национал-социализма и в качестве комиссара по ценам и мэра Лейпцига считал своим долгом выполнять, как можно лучше, свои функции в соответствии с собственным экономическим видением, глубоко укорененным в либерализм. Когда нацистские заправилы воспользовались отсутствием Герделера в городе в связи с отпуском, чтобы снести памятник Мендельсону у фасада концертного зала «Гевандхауз», Герделер в знак протеста подал в отставку с поста мэра Лейпцига.
После этого фирма Круппа в Эссене пожелала включить Герделера в свое правление. Господин Крупп фон Болен счел своим долгом уведомить Гитлера о своем желании и заполучить согласие фюрера. Гитлер отказал, и переговоры с Герделером были сорваны. Для некоторой компенсации разочарования Герделера Крупп отправил его в заграничную поездку с поручением присылать отчеты по экономическим и деловым проблемам. По просьбе Герделера я дал ему несколько рекомендательных писем, в которых характеризовал его своим друзьям как надежного партнера для переговоров.
Однажды утром вскоре после возвращения из-за рубежа Герделер появился в моем кабинете в здании Имперского банка в состоянии большого волнения с известием, что гестапо установило за ним слежку. Видимо, произошла какая-то утечка сведений о его переговорах с лондонскими друзьями, которые гестапо могло использовать как компромат против него. Он просил меня помочь. После получения подробной информации о содержании и участниках лондонских переговоров я немедленно отправил в Лондон осторожно сформулированное письмо, которое тем не менее дало знать кому нужно об опасности, возможно угрожавшей Герделеру.
Некая банковская фирма в Лондоне ответила с замечательной быстротой и пониманием. К тому времени наши зарубежные коллеги уже умели читать между строк подобного рода письма из Третьего рейха. Банк выразил энергичный протест в отношении подозрения, что его фирма вовлечена в политическую деятельность против национал-социализма, и подчеркнул, что не потерпит подобных обвинений. Ответ был так искусно составлен, что Герделер смог с его помощью предупредить дальнейшие попытки гестапо продолжать расследование.
Теперь, однако, рок настиг этого честного патриота и безупречного человека, который был слишком порядочен, слишком скрупулезен и совестлив, чтобы устраивать путчи или революции. Он стоял, прислонившись к стене бомбоубежища, бледный и потрясенный. Нам ничего не оставалось, кроме как в молчании глядеть друг на друга.
Рождество 1944 года и январь 1945 года прошли в тишине, если не считать постоянных бомбардировок Берлина, которые мы слышали иногда в отдалении. Большинство узников получили рождественские посылки от своих семей. Мы желали друг другу «счастливого» Рождества из-за дверей наших камер. К большой моей радости и удивлению, надзиратели, которым было положено официально праздновать Рождество, установили небольшую украшенную елку в коридоре. В своих камерах мы слышали, как они поют хриплыми голосами: «Тихая ночь, святая ночь».
Моя жена получила новое разрешение на свидание со мной 3 февраля. Она прошла несколько миль с тяжелой упаковкой книг, еды и чистого белья. Мы пробыли вместе двадцать минут — в присутствии надзирателя, — после чего мне приказали прямо сейчас вернуться в камеру. Там я узнал, что нас немедленно переводят из Равенсбрюка. Русские войска продвинулись к лагерю настолько близко, что было рекомендовано перевезти политических заключенных в другое место.
Жена прождала меня еще целый час, пока ей не сообщили о нашем переезде и не запретили повидаться со мной хотя бы на короткий миг.
К полудню нас повезли в одном из обычных тюремных фургонов, который берлинцы окрестили «зеленой Минной». Сделали остановку в Дрегене, где пополнили фургон генералом фон Фалькенхаузеном, Готфридом фон Бисмарком и некоторыми другими узниками, и поехали в направлении Берлина.
Это был день, когда Берлин перенес, возможно, самый жестокий воздушный налет. Едва мы достигли окраины города, как увидели повсюду пожары и разрушения. Правда, поскольку тюремный фургон имел только небольшое окошко сверху, закрытое решеткой, мы не видели ничего, кроме пламени и дыма, — ни улиц, ни домов. Мы буквально ехали среди моря огня. Каждую минуту фургон поворачивал, чтобы совершить объезд по боковым улицам, и прошло немало времени, прежде чем мы подъехали к хорошо знакомому зданию на Принц-Альбертштрассе, 9.
Подземелье на Принц-Альбертштрассе выглядело блеклым и безнадежным до крайности. Части здания, высившиеся над подземельем, почти разрушились под бомбежкой. Электроосвещение и водопровод больше не функционировали. Мы раздевались при мигающем свете огарков свечей, но, несмотря на это, каждого из нас снова заключили в отдельную камеру. Для отправления естественных надобностей во дворе была вырыта глубокая яма, накрытая решеткой. Именно здесь на решетке, присев рядом, я в последний раз разговаривал с Дитрихом Бонхефером. Наши взгляды были устремлены на зарешеченное окно погреба, за которым в отчаянии заламывала руки какая-то женщина и умоляла нас знаками о помощи.
На следующее утро нас разбудили рано и после скудного, холодного завтрака загнали в автобус. Сквозь его окна мы, по крайней мере, могли видеть, куда едем. В автобусе ехали двенадцать интернированных и около двенадцати охранников в мундирах. Среди заключенных были генерал Остер, генерал Томас, федеральный канцлер Австрии Шушниг с женой и четырехлетней дочерью, Штрюнк, генерал Гальдер и я.
Дорога вела вдоль автобана на юг. Вблизи Байройта мы повернули на восток от автобана, но в сгущающихся сумерках не могли сказать определенно, куда едем. К одиннадцати часам подъехали к лагерю, окруженному колючей проволокой, где нам велели выходить из автобуса. Нас снова посадили в отдельные камеры.
Я не имел представления, что это за лагерь, но вся тягучая атмосфера и темнота способствовали разгадке его характера. Перед размещением в камеры, пока мы стояли в ожидании в проходе, я шепнул соседу: «Никто не выйдет из этого лагеря живым».
Мы находились в лагере смерти Флоссенбюрг близ Вайдена в Верхнем Палатинате.
Все мы теперь приготовились к концу, который, как понимали, ждет нас в этом месте. Надежды на спасение не было.
Лагерь располагался в совершенно изолированном месте, между скалами и лесом. Даже днем он выглядел серым и унылым. Видимо, он был полон узников. Здание, в котором нас разместили и которое явно предназначалось для важных заключенных, не позволяло нам увидеть подлинные размеры лагеря. Характер лагеря был очевиден из его внешнего вида, криков и выстрелов, которые мы слышали по ночам.
Каждый день нам позволяли выходить во двор на двадцать минут, отдельно друг от друга. Когда бы ни подходила моя очередь, я регулярно видел процессию санитаров, двигавшихся из лагеря вдоль края скалы к лесу. Они несли деревянные носилки, на которых можно было отчетливо различить тела умерших или убитых за ночь. Они были покрыты брезентом. Я часто насчитывал до тридцати носилок каждое утро.
Однажды утром в мою камеру вломился офицер в сопровождении двух других и крикнул: «Интересно, вы меня узнаете?»
Я узнал его: это был Штавицки, гестаповский комиссар из Берлина. Его назначили комендантом этого лагеря. Я почувствовал роковую судьбу, которая меня ожидает, еще острее. Свидетель на процессе по денацификации в Штутгарте показывал, что Штавицки сообщил ему, будто имеет приказ расстрелять меня, как только американская армия приблизится к лагерю Флоссенбюрг.
Чрезвычайно трудно выразить в словах внутренние ощущения, которые пережили я и, наверное, мои товарищи по заключению в течение двух месяцев пребывания во Флоссенбюрге, когда мы отсчитывали каждый час до смерти. Многие люди, как показывают научные наблюдения, полагают, что не надо чрезмерно беспокоиться о жизни. Проблема же смерти уводит даже убежденных материалистов в область сверхчувственного, сверхъестественного.
Поэтому я тоже окинул взглядом всю свою жизнь в ретроспективе. Много приходило в голову мыслей об ошибках или бездействии. Этому я противопоставлял желание, которое всегда ощущал и пытался претворить в жизнь, — делать добро при любой возможности. Несколько стихов, в которых я подытожил свои впечатления в лагере смерти Флоссенбюрг, могут выразить это лучше, чем обычная проза:
Когда дневные тени исчезают в сумраке
И сумрак, в свою очередь, спасается бегством,
Долгие часы тьмы сгущаются в твоей душе,
Нависают и глумятся над тобой всю ночь.
Каждая гнетущая мысль и чувство
Тяготит тебя, твою душу, тяжелыми думами;
Сомнения, предчувствия в кошмарном хороводе
Преследуют тебя то во сне, то наяву.
«Вчера — в этот день — правильно ли я поступил,
Когда делал то-то и то-то, вел себя так-то и так-то?»
Как хищник, преследующий свою добычу ночью,
Самобичевание снова мучает тебя.
Отдохни, успокойся, моя душа; страх
Проходит на заре каждого нового дня;
Никто не свободен от грехов и ошибок
В борьбе на своем жизненном пути.
Нет, не так будет судить о тебе Вечность —
Какой путь ты прошел и сколько не покорил вершин:
Лишь тем Ее милость оценит тебя —
К чему стремился и что хотел сделать.
Прежде всего я думал о жене и детях. Моя смерть причинит им большое горе и оставит их в крайней нужде. Дети едва ли сохранят воспоминание обо мне: когда я расстался с ними, одной дочери было два с половиной года, другой — год с четвертью. Поэтому я решил записать те воспоминания, которые подчеркнут добрые и приятные аспекты моей жизни: я хотел сделать их счастливыми, даже когда был в беде.
Вечером 8 апреля, к моему несказанному удивлению, мне приказали приготовиться на следующее утро к поездке. Я узнал, что поедут и некоторые другие. Никто из нас не знал, конечно, цели «поездки» и не станет ли она ожидаемым концом нашего существования. Тем не менее приказ дал первый проблеск надежды.
Еще до рассвета генерала Томаса, генерала Гальдера, доктора Шушнига с женой и ребенком, а также меня затолкали в «зеленую Минну». Поведение охраны побудило нас предположить, что военная обстановка ухудшилась до чрезвычайности. Иностранные армии значительно продвинулись. Наша стража выглядела обеспокоенной.
Сначала мы остановились близ Штраубинга, где поели и к нам добавили других интернированных из местного лагеря. Фургон теперь был перегружен людьми и багажом.
Среди новичков были генерал фон Фалькенхаузен, двое англичан — Бест и Стивенс, — арестованные гестапо на датско-германской границе, а также племянник Молотова.
Поздним вечером мы прибыли во двор лагеря Дахау. Пришлось ждать в тюремном автобусе несколько часов, так как комендант лагеря, очевидно, не получал относительно нас указаний и затруднялся найти место, где нас поместить. Когда наконец нас выгрузили из фургона, подполковник — искусный мастер из Мюнхена — принял нас с большой учтивостью. Он извинился за то, что не смог подыскать для нас подходящего места для проживания, к сожалению, нам придется обходиться тем, что есть.
Это отношение способствовало оживлению наших надежд. Нас поселили в камерах по одному или парами. Их двери оставались открытыми в коридор днем и ночью, так что мы могли общаться друг с другом в любое время. Днем нам позволяли гулять по двору без всяких препятствий. Создавалось впечатление, что это был действительно лагерь для именитых узников, мы видели, что наше здание целиком отгорожено от других.
Здесь я встретил Нимеллера, моего старого пастора из Дахлема; Нойхойзлера, будущего викарного епископа; Фрица Тиссена с женой; Леона Блюма с женой; и большие группы англичан, французов, греков, словаков, шведов, голландцев, австрийцев, многих из которых я знал лично. Обхождение и еда были хорошими. В семье Шушнига включали радио, и мы регулярно слушали новости за чашкой кофе, который фрау Шушниг готовила в довольно большой камере, где разместили семью. Так мы ознакомились с военной обстановкой и поняли причину услужливого поведения нашей охраны.
Охрана состояла большей частью из старых солдат и лишь небольшого числа гестаповцев. Они были явно заинтересованы в обеспечении себе «хороших отзывов» и в благополучном исчезновении, когда произойдет окончательный крах, который теперь не мог не предвидеть даже самый большой глупец.
Но нас особенно беспокоила судьба наших товарищей во Флоссенбюрге. Лишь гораздо позже мы узнали, что в то же утро, когда четверых из нас увезли, четверо других окончили жизнь на виселице; среди них были мои близкие друзья Штрюнк и Остер. Когда до меня дошли эти вести, я с содроганием вспомнил двор во Флоссенбюрге и виселицы, сооруженные в сарае, который был временно открыт.
Мы пробыли в Дахау около двух недель. Затем нас повезли дальше на юг, в барачный лагерь Райхенау близ Инсбрука. Сюда, в дополнение к нашим фургонам, прибыли другие транспортные средства с интернированными женщинами и детьми, так называемыми Sippenhaftlinge — женами, детьми и дальними родственниками тех, кто уже был казнен или ожидал казни. В этом месте мы, именитые узники, увеличили свою численность до ста тридцати человек. Через три дня нас доставили на автобусах в Нидерндорф в Пустертале.
Здесь мы ожидали американцев.