Глава 9 Доктор философии

Глава 9

Доктор философии

Я отправился в Киль, решив сделать газеты темой своей диссертации на докторскую степень. Сегодня в этом нет ничего особо революционного. Журналистика преподается в нескольких колледжах Германии.

Но тогда все было по-другому. Профессор обычной и политической экономии в Кильском университете Вильгельм Хасбах не использовал газеты ни в каком виде. Мою первую встречу с ним нельзя назвать ободряющей.

Хасбах представлял собой крупного рыжеволосого мужчину с глазами стального цвета, которые вспыхивали под очками, подобно молнии, с бородкой, тронутой сединой. В свои сорок девять лет он пользовался репутацией эксцентричного человека.

— Для чего вы приехали в Киль? — спросил он с вызовом, когда я представился. — Полагаю, вы думаете, что здесь получить докторскую степень легче?

Я ответил, что университет Киля был, так сказать, более близким мне, кроме того, мой брат защитился здесь на степень доктора медицины. Он не проявил к этому ни малейшего интереса.

— Не считая политической экономии, — произнес он мрачно, — в моем университете есть только два кандидата на степень доктора социальной философии. Вы — третий. Какую тему вы придумали для своей диссертации? — задал далее Хасбах решающий вопрос.

Я прочистил горло и сказал:

— Мм, герр профессор, меня интересует журналистика. Моя тема — «Значение газет для экономики».

Хасбах отнеся к этой идее без особого энтузиазма.

— Газеты? — нахмурился он. — Вздор! Эта не та тема, за которую получают докторскую степень. Мне кажется, что вы приехали сюда в надежде легко защититься!

Я начал беспокоиться.

— Нет, если вы предложите лучшую тему, я, естественно, готов работать над ней…

— В самом деле?! — воскликнул профессор, не отрывая от меня сердитого взгляда.

Он подошел к письменному столу и стал рыться в бумагах. У меня душа ушла в пятки. Студент седьмого семестра вознамерился заранее ознакомиться с работами ординарного профессора. Я знал, что Хасбах опубликовал две работы под названиями «Система страхования английских трудящихся в 1883 году» и «Сельскохозяйственные рабочие Англии в последнее столетие и Закон об огораживании общинных земель (1894)». Ни одна из этих тем меня не интересовала ни в малейшей степени. Неужели мне придется ими заниматься?

К счастью, все обернулось не так плохо. Я не знал, что в данное время профессор Вильгельм Хасбах был на ножах с политэкономом из Гейдельберга. Предмет их спора заключался в том, можно ли классифицировать в теоретическом плане английскую коммерческую систему как относящуюся к политической экономии или нет. Экономист из Гейдельберга говорил: да. Хасбах возражал ему. В данный момент он был крайне озабочен этим спором. Кильский профессор, разумеется, понимал, что для обоснованного опровержения необходимо было добыть доказательства, которые с большим трудом могли быть извлечены из оригинальных источников. Должно быть, ему пришло в голову, когда он рылся в бумагах на столе, что я именно тот человек, который подберет материал для опровержения гейдельбергского экономиста. Как бы то ни было, он повернулся ко мне с дружелюбным видом, предложил мне сесть и сказал:

— Послушайте, герр Шахт, я мог бы предложить вам прекрасную тему для докторской диссертации, но она связана с с необходимостью для вас съездить в Англию. Вы сможете это сделать?

Я вспомнил о своем пребывании в Париже и ответил, что смогу. Почему бы и нет? В Англии жизнь совсем недорогая.

— Прочтите это, — сказал Хасбах и вручил мне том своего оппонента из Гейдельберга. — Думаю, можно найти много аргументов против него, если исследовать работы по торговле на месте, так сказать, в Британском музее Лондона…

Подобно многим профессорам, Хасбах эксплуатировал порой студентов тем, что заставлял их заниматься проблемами своего наставника. Поскольку так было принято, мне нечего было сказать. Я принял тему, предложенную профессором Хасбахом для моей диссертации, и засел за чтение книги его оппонента.

Моей темой было «Теоретическое обоснование особенностей английской торговли». Как и предсказывал Хасбах, для этого потребовалась поездка в Англию. Я совершил ее в январе 1899 года, через год после этих беспокойных дней в Париже. Денег потратил на транспортные расходы как можно меньше, проехав на грузовом корабле в Халл за 20 марок. Прожил в Лондоне две недели и вернулся в Киль по тому же маршруту. Несмотря на экономию, мне потребовалось больше денег, чем обычно. К счастью, я нашел финансовую поддержку в лице главного редактора газеты Kieler Neueste Nachrichten, который доверил мне рецензирование произведений искусства и театра.

Я был членом Литературно-академического союза Берлина, изучал немецкую филологию и историю литературы в течение нескольких семестров и уже работал в редакции газеты. Главному редактору нравился мой стиль и подход к рецензированию произведений искусства. Мы познакомились во время моей учебы на последнем семестре, и это знакомство обеспечило меня постоянным дополнительным заработком в первоклассной газете. Ведь под энергичным руководством моего приятеля эта газета выпускалась в стиле респектабельных органов печати.

К несчастью, как это часто случается, взгляды издателя газеты отличались от взглядов редактора. Издателю моя критика не нравилась, и он спорил по этому поводу с редактором, поддерживавшим меня. Мой недоброжелатель упорно держался мнения, что я слишком молод и неопытен для такой важной работы.

Дело однажды дошло до критической стадии из-за выставки, когда я похвалил в своей рецензии очень молодого художника. Издатель, которому его работа не понравилась, сказал, что моя статья пристрастна и предвзята. Редактор сообщил мне об этом.

— Что мне делать? — спросил он.

— Почему бы не узнать мнение специалистов из Кольского клуба живописи? — предложил я. — Если они скажут, что я слишком молод для такой работы, то я уйду с готовностью…

Редактор согласился с моим предложением и послал запрос в Кильский клуб живописи, не ставя в известность издателя. Через два дня мы получили из клуба ответ. Там сочли, что эта и другие рецензии герра Шахта были объективны, беспристрастны и написаны со знанием предмета. Они не имели ничего против моих статей.

С письмом клуба редактор пошел к издателю, который с тех пор прекратил придирки.

Может, стоит упомянуть имя художника, который чуть не стал причиной моего ухода из газеты. В то время он был очень молод, всего восемнадцати лет от роду, и звали его Макс Пехштейн.

Иногда, разрываясь в своих интересах между английской торговлей и местным театром, я не мог не вспоминать свой первый семестр в Киле. Это было всего четыре года назад, но часто казалось, будто я повзрослел на двадцать лет с того времени. В тот первый семестр, когда я занимался изучением костей и живых тканей, а также писал массу стихов, мне и не мечталось, что через несколько лет я буду писать серьезный труд об английской торговле. Наоборот, я искренне верил в свое предназначение поэта. Одним из моих приятелей был музыкант, который обладал даром записывать мелодии на нотную бумагу с необыкновенной легкостью. Мы вместе мечтали о сотрудничестве в сочинении какой-нибудь оперы или как минимум оперетты. Он так настойчиво уговаривал меня, что я отложил свои задания по анатомии и набросал либретто на сказку братьев Гримм про принцессу, которая танцевала до износа своих башмачков. К сожалению, в нем было очень мало действия и лишь несколько лирических сцен, произвольно связанных друг с другом. Мой приятель-композитор положил лирику на музыку, и на этом наши мечтания закончились, — шедевр так и не получил сценической жизни. Но я, по крайней мере, мог хвастаться, что в моей жизни был период, когда я сочинил оперетту! Через несколько десятилетий мне напомнили об этой юношеской нескромности крайне забавным способом. Но об этом позже.

Итак, я периодически вспоминал первый семестр. Помню, как Wiener Dichterheim опубликовал мою первую поэму, за которую я должен был внести пять марок в счет расходов на печатание. Как же я гордился, когда увидел напечатанное под стихами в двенадцать строк свое полное имя. Разослал несколько экземпляров маленького журнала своим друзьям и тешил себя мыслью, что стал теперь поэтом с опубликованным произведением.

Нет, я не был каким-нибудь стоящим лириком — даже в возрасте неоперившегося птенца. Морализаторский, дидактический элемент неизменно выходил на поверхность в моем творчестве. И фактически я заработал свой первый гонорар как журналист, и не поэмой, а афоризмом: «Еда скрепляет тело и душу, питье разрывает их…» Конечно, этот афоризм родился не как проблеск ума гения, воодушевленного свыше! Но редактор Jugend, которому я послал эту жемчужину мудрости, выплатил мне за нее две полноценные марки!

Рецензии на произведения искусства мне удавались лучше. Они требовали специальных знаний и приносили более щедрые гонорары.

Поездка в Лондон была коротка и бедна событиями. С тех пор я посещал британскую столицу много раз, порой при очень драматичных обстоятельствах.

В тот раз я остановился в пансионе на улице Тоттнем-Корт-Роуд. Выбрал его потому, что пансион располагался близ Британского музея. Надо было только пересечь площадь Бедфорд, чтобы добраться до входа в это просторное здание, с полок которого я брал работы старых и современных авторов по торговле. Это были труды Джона Хейли и Джона Стюарта Милля, Локка, Хьюма и неподражаемого Даниеля Дефо, известного детям всего мира в качестве автора «Робинзона Крузо». Для детей эта книга всего лишь приключенческая повесть, хотя фактически она вычерчивает контуры начал экономики — абрис, так сказать, политической экономии.

Так как в моем распоряжении было всего две недели, я был очень занят, и в результате ознакомился с городом поверхностно. Позавтракав молоком и хлебом с маслом, шел прямо в музей, чтобы занять свое место в огромном читальном зале, сделать выписки из старых книг, покинуть музей на время ланча и немедленно вернуться назад, чтобы работать вплоть до закрытия учреждения. Затем ужинал, совершал короткую прогулку — и в постель. Один-два раза ходил в филармонию, любимое развлечение англичан. По воскресеньям совершал продолжительные прогулки в Гайд-парк. Английское воскресенье — очень скучное, неинтересное время.

В январе Лондон безотраден. Обычно улицы закутаны в плотный туман, через который редко проникают солнечные лучи. Удушливый воздух насыщен сыростью, холодом, сажей. На рубеже веков жизнь в викторианском Лондоне, особенно зимой, не шла ни в какое сравнение с жизнью в Париже. Теперь я понимал, почему богатые англичане покупали виллы на средиземноморском побережье, в Амальфи, на Лазурном Берегу. Лондон — самое неподходящее место для двухнедельного пребывания зимой.

Моя докторская диссертация приобрела наконец вид сотни густо исписанных страниц, обильно пересыпанных сносками. Чтобы усилить и оправдать отрицание профессором теории меркантилистской системы, я снабдил почти каждое предложение цитатами из английских источников. Только половина работы, следовательно, выполнялась на немецком языке, другая половина — на английском.

Переписав работу набело, я передал ее профессору Хасбаху и вписал свое имя для коллоквиума. Мне казалось, что эта работа ему понравится.

Коллоквиум состоялся в августе 1899 года. Я хорошо помню его, поскольку там состоялась весьма любопытная беседа.

Надо заметить, что формально я получал степень не доктора политической экономии, но доктора философии. Следовательно, мне требовалось, хотя бы ради формы, быть проэкзаменованным философом. Философия была обязательной дисциплиной.

Я сдавал экзамены по другим предметам без особых затруднений, но ожидал экзамена по философии с некоторым волнением. Мне не нравились спекулятивные рассуждения. Я любил решать проблемы. Мне доставляло удовольствие разгрызать крепкие орешки. Но это должны быть практические проблемы, подлежащие разрешению практическими средствами.

Профессор, представлявший эту наиболее отвлеченную из всех наук, встретил меня дружелюбно и пригласил сесть. Он спрашивал меня о разных философах; я их плохо знал. В ряде случаев я вспомнил фрагменты теорий, связанных с определенными именами. Промямлил немного и замолк. Профессор что-то черкнул в своем блокноте и нахмурился. Вдруг он резко поднял голову, устремил взгляд слева от моего уха и спросил:

— Что это?

Я быстро обернулся в направлении его взгляда. Меня бы не удивило, если бы сквозь стену прошел призрак основателя университета. Однако это был не призрак, но обыкновенный коричневый шкаф в углу комнаты. Профессор повторил вопрос:

— Что это?

— Шкаф, — сказал я.

— Правильно, — произнес профессор философии с облегчением. Я знал, что такое шкаф. Но тут последовал главный вопрос: — Что такое этот шкаф?

Вы знаете, что такое шкаф? Прежде я никогда не думал об этом. Я пользовался шкафом для хранения одежды, но это все, для чего он мне служил. Мне не приходило в голову использовать его как-то иначе.

— Итак! — повторил вопрос профессор, теряя терпение. — Что такое этот шкаф?

В нем чувствовалось раздражение — мне нужно было дать какой-то ответ.

— Коричневый, — сказал я.

— Что еще? — продолжил он. — Вы заметили в нем что-нибудь еще?

— Квадратный, то есть кубический, — промолвил я.

— Что еще?

— Деревянный, — предположил я.

Он фыркнул.

— Боже мой! — воскликнул он раздраженно. — Шкаф еще занимает пространство!

Я смотрел на него, не понимая. Он разразился хохотом, который звучал все громче и громче. Вынул из кармана платок, протер глаза, вынул карандаш и перечеркнул все свои записи.

— Ох эта политическая экономия, — сказал он более дружелюбно. — Что вы знаете о философии реально?

Я знал немного, назвал Локка и Гоббса, привел две-три цитаты из своей диссертации.

— Достаточно, благодарю вас.

Несколько подавленный, я побрел домой, весьма неуверенный в положительном исходе экзамена. Неужели профессор философии разрушит в решающий момент все мои планы? Неужели скажет, что человек, не знающий элементарных принципов, не может претендовать на степень доктора философии?

Неопределенность длилась два дня. Затем прибыл почтальон с письмом из университета.

Мне присудили степень доктора философии.

В этот раз я не совершил такой ошибки, как посылка отцу хвастливой телеграммы. Упаковал свои вещи, отправил их в Берлин и последовал за ними через несколько дней.

Всю зиму я жил с родителями и посещал институт Шмоллера, где продолжал изучение политической экономии, по вечерам ходил в драматический театр или оперетту.

К этому времени мы действительно достигли рубежа веков. Старый век приблизился к концу, новый стоял на пороге. К этому времени я уже привык считать Берлин своим домом. Берлин не кичился богатством, не обладал исключительностью Гамбурга. Город был удобным, остроумным, блестящим, озорным — и человечным. Терпимость, проявленная королем Пруссии, придала городу своеобразный характер. Злые языки иногда утверждали, что Берлин фактически был не немецким городом, но колонией иностранцев — французских гугенотов, голландских ремонстрантов, восточных евреев, польских заговорщиков и итальянских карбонариев.

Во всяком случае, никого не спрашивали, является ли он берлинцем по рождению. Если он находился в Берлине, значит, он берлинец.

В канун Нового, 1900 года мы сидели на вилле в Шлахтензее, попивая горячий пунш, приготовленный отцом. Сидели так, как бывало в прежние времена, и все же многое изменилось.

— Допивайте напитки, чтобы я снова мог наполнить бокалы, — сказал отец. — Через двадцать минут наступит 1900 год…

— Боже мой! — воскликнула мама и поставила бокал на стол. — Тысяча девятисотый! Помнишь, Вилли, как мы поженились? Это было двадцать семь лет назад! Сколько пережито с тех пор…

Я перевел на нее взгляд. Ее волосы поседели. Это произошло за двадцать семь лет непрерывного труда ради семьи. Она мыла полы и стирала белье, готовила еду и воспитывала детей. При этом она всегда заботилась о будущем своих четырех сыновей.

Отец думал, должно быть, о том же. Он вынул сигару изо рта, взглянул на мать, прочистил горло, поместил сигару на прежнее место и стал наполнять бокалы. Закончив, он вынул изо рта сигару во второй раз и сделал то, что делал очень редко. С того вечера, когда он вернулся домой с известием о найденной работе в компании Eguitable Life Insurance, он никогда больше не целовал маму в присутствии детей. Теперь он наклонился, поцеловал и погладил ее руку.

— Да, мать, — сказал он, — двадцать семь лет. И теперь у нас взрослые сыновья. Один — врач, другой — философ. Мы не думали, что это станет возможным…

Олаф и Вильгельм смотрели широко раскрытыми глазами.

Снаружи вдруг прозвучал грохот артиллерийского салюта. Откуда-то послышался бой часов. Зазвенели колокола, перекликались друг с другом люди на аллее, протянувшейся в сосновом бору. Мы подняли бокалы и молча выпили друг за друга.