Дверь

Дверь

Я проснулся поздно и сразу же оделся. Обычно это случается не сразу, а в выходной день я до вечера хожу по комнате полуголым. За окном был редкий для осени день. По нывшему от студёной голубизны и прозрачности небу под разбойничьими порывами ветра неслись грязные куски небесных дымов и обрывков надвигавшейся зимы. Я захлопнул дверь комнаты и вышел на улицу. Кое-где ещё дребезжали последние листья, и ветер сметал их в рыхлую воду каналов. По воде расплывались пятна бензина, а в доме напротив, на другом берегу канала, отчаянно билась на ветру белая занавеска. «Флаг», — подумал я. Толстый, старый серый дом сдался. Глаза устали от блеска воды и солнца, висящего, казалось, повсюду. Прямо над водой у лёгкого мостика висела дощатая кривая будка пивного ларька. Какой-то тощий и высокий человек в комбинезоне, подряд выпив несколько кружек пива, начал танцевать, беззвучно подскакивая на месте и с треском ударяя руками по подошвам ботинок. Когда он устал танцевать, я уставился на дом с мечущейся занавеской и задумался. Нужно было понять вчерашнее.

Обычно, когда я чувствовал, что гнёт цивилизующих импровизаций под траурные аккорды всеобщего легкомыслия становится невыносимым, я прибегал к тётке Ольге. Ей 82 года, и она живёт в одном из переулков, незаметной морщинкой черкнувшем лицо улиц подле Крюкова канала. Квартира её старая, и как только я вхожу в дверь, старина обеими руками прижимает меня к груди. Она глядит на меня мельчайшими пылинками в чёрной резьбе шкафов и шкафчиков прошлого века, кручёными прутьями этажерок, серебряной посудой, сложенной высокой горкой, пахнущей сыростью кладов, бронзовой лампадой перед тёмной, тяжёлой иконой в углу. Тётка Ольга ахала, начинала суетиться вокруг стола, и вскоре я, заворожённый малиновым светом стаканчиков с ягодной наливкой, запахом маринованных грибов, таинственными салатами, соусами и бесконечными вареньями, открывал рот. После обеда я или играл на дедовской фисгармонии, шурша мехами и стуча педалями, или разглядывал старые фотографии в сафьяновом альбоме с медной застёжкой. Этот альбом я любил разглядывать ещё с тех пор, когда был маленьким мальчиком, а тётка Ольга была не такой старой. Альбом пух от множества толстых, коричневого оттенка фотографий, каждая толщиной в двенадцатилистовую тетрадку, а на обратной стороне серебряными буквами было написано имя фотографа по-немецки и по-русски.

Генеалогическое дерево моей тётки цвело и опадало благородными мужчинами в парадном одеянии на фоне африканского пейзажа на стене, старцами с длинными волосами и множеством тщательно вымытых и посаженных на колени воздушных женщин детей. Мне особенно нравилась одна фотография, на которой молодая тётя полулежала в траве парка в белом платье, широко раскинутом вокруг. У неё было удивительное лицо и взгляд, проникающий сквозь толщу времени. Из-под платья виднелись кончики ног в светлых туфлях и белых чулках, и при взгляде на седенькую, молеобразную старушку, сидящую рядом на диване, у меня холодело сердце.

Ведь я любил её на том снимке, и с самого детства, разглядывая альбом, подолгу задерживался на развороте с этой фотографией, делая вид, будто всматриваюсь в панораму города Костромы 1894 года, а сам искоса, с болезненным восторгом рассматривал её волосы, рисунок платья, белые чулки. Когда я стал старше, я подолгу смотрел в костлявое лицо тётки, говорил с ней о чём-то, не имеющем ни конца, ни начала, и иногда мне казалось, что в наших словах и взглядах рождалось что-то немыслимое, но понятное и знакомое нам обоим, и я задыхался от бессилия, оковавшего мою душу, словом «время».

Вчера я был у неё, как обычно, и под лёгким наркозом прошлого влез в автобус, возвращаясь домой. И вот тут произошло подсознательно ожидаемое мной давно событие. Время как будто дало трещину. Толпой людей меня прижало к ожившей фотографии тётки Ольги. Слушайте, дальше я должен быть очень внимательным, чтобы не отвлекаться от главного. Если я забуду сейчас цвет миража (а может, это было?), рассказ потеряет смысл. На повороте нас кинуло друг к другу, и она упёрлась руками мне в грудь. А я почувствовал, как меня, прижатого к её телу, овевает горячий летний бриз.

Врут уважаемые писатели, будто в ответственные моменты жизни в наших душах звучит музыка — органы, хоры, колокола. Тихо там. Разве что звякнет маленький серебряный колокольчик, как вчера в глубине тёмной громады Никольского собора, когда я проходил мимо уже после встречи с ней. Не знаю, почему я не заговорил. Наверно, слова в этот миг ничего не значили и не имели силы. Она не обращала на меня внимания. Когда на одной остановке толпа пассажиров осела на тротуаре, я подсел к ней на высокое сиденье, вздымающееся над всеми в конце автобуса, и сквозь пелену настигающего меня безумия смотрел, как она перечитывала несколько раз письмо. Про себя я твердил: «Твой взгляд проникает сквозь горы. Паршивый листок бумаги не стоит твоих глаз. Посмотри вокруг себя. Видишь, от шума твоих волос я бешеный». Письмо прыгало у меня перед глазами, и я невольно запомнил адрес: Мытнинская, 20, кв.6. Кому оно было адресовано, я не разобрал, так как написано было неразборчиво. И она сошла на незначительной улице, а я поехал дальше. Целый вечер я бродил по городу, а ночью вскакивал с постели от каждого шороха и в конце концов принялся играть на гитаре. Я начинал что-нибудь расплывчатое, а средину начинял скребущими душу септаккордами.

Вчера кончилось, и началось сегодня. Я висел на перилах моста через канал и грубым взглядом казнил своё сморщенное в воде отражение. Несколько раз даже плюнул в него с отвращением. Кретин. Один раз в жизни встретить такую… В городе больше трёх миллионов… Вдруг она приезжая? Я был бы конечным идиотом, если бы не адрес. Тут я немного успокоился. В последнее время мне часто приходилось размышлять над тем, как человек может сказать другому человеку что-то невольно, случайным выражением лица, глаз, прикосновением, совсем не думая о подобном разговоре. И вот я ощущал, что там, в автобусе, мне было что-то сказано. Что, понять я не мог, и был бы совсем беспомощен, если бы не ещё один голос — Мытнинская, 20, кв. 6. Я старательно скорчился от порыва ветра, щедро кинувшего мне в лицо горсть пыли и пачку истерзанных об углы домов листьев, и засвистел. Для всякого другого это означало бы, что я принял какое-то решение, но для меня это совсем ничего не значило. Просто я засвистел и всё, и стал разглядывать пожилого человека, который стоял в странной для его солидной одежды позе. Это была почти буква Г. Ноги его, напряжённо втискивались в тротуар, а согнутое пополам туловище, голову и вытянутые руки он положил на перила, ограждающие канал. Потом он упал боком на землю и перевернулся на спину. Шляпа колесом откатилась к перилам и застыла одной половиной над водой. И только, когда он упал, я понял, что означала буква Г. Это были последние минуты жизни, и человек этот умер. Я это знал точно. Около упавшего уже суетились люди и шипели тормоза останавливаемых машин. Я отвернулся и пошёл, тоскливо глядя на воду.

Утро было мой бал. В каком-нибудь южном палаццо, когда стемнело, зажглись десятки свечей, и осветились старинные стены, увитые ползучими растениями. Окна были открыты, и веселящиеся люди танцевали под музыку луны и звуки, долетавшие, чёрт знает, с какой дали. Было много женщин и соответствующее количество не совсем пьяных мужчин. Было много поцелуев за портьерами и таких обжигающих прикосновений, что в зале становилось гулко от стука переполняемых кровью вен. И вот в разгар ночи свечи стали гаснуть под порывами ветра, налетавшего с гор, а под ногами танцующих поползли змеи. Страшно закричала женщина, ногу которой обвила змея и которую эта несчастная сначала приняла за прикосновение своего кавалера… Да, так и случилось.

Я всё быстрее шёл по улицам, и мне было нестерпимо жаль сердец, остановленных ядом. Ещё не дойдя до угла, я понял, что вышел к Мытнинской улице. Я совсем не удивился этому. Такие случайности я считаю в порядке вещей. Змеи ещё копошились у моих ног. Солнце сверкало, было холодно, и я бегом бросился вдоль улицы. Два раза перебегал с одной стороны на другую и, наконец, нашёл номер 20. Квартира оказалась коммунальной, и я вошёл в общий коридор без стука. Было тихо, где-то капала вода. У самой входной двери находилась комната № 6. Я постучал. Вода где-то там закапала чаще, и — ничего. Я стал соображать. Крайняя комната должна выходить окнами во двор. Может быть, она спит? Я просто хочу взглянуть на эту комнату. Едва не сбив с ног кого-то, входящего в подъезд, я выскочил во двор. Он был узкий и длинный. С двух сторон к небу поднимались застеклённые шахты лифтов. Окно действительно выходило во двор, и его полузакрывали подозрительно пыльные занавески. Зачем-то оглянувшись, я подошёл к окну и заглянул. И в ту же минуту рядом со мной остановился ещё кто-то и тоже стал смотреть в окно.

Комната была почти пуста. У самой двери лежал продавленный и опрокинутый набок диван. На полу валялась бумага и неразборчиво пыльный мусор. Лампочки не было, а с потолка свисал шнур с двумя голо торчащими в стороны концами. На одной стене свисали частью сорванные обои, и между лохмотьев бумаги проглядывала картина, нарисованная на части стены во всю её высоту. Это были какие-то деревья, переходящие в животных, лестница, ведущая в облака, а рядом — окно с распахнутыми ставнями и синим небом, а в небе на облаке лежала полуобнажённая женщина. Я отпрянул от подоконника покинутой комнаты и дико взглянул на стоявшего рядом со мной. Это была женщина, которую я едва не сбил с ног, выбегая из подъезда. Она смотрела на меня, а я на неё. Я отвернулся первый и пошёл, передёргиванием плеч стряхивая со спины её взгляд. Впрочем, женщина показалась мне странной. Ошеломлённый увиденным, я вяло слонялся до вечера по самым тёмным улицам города, там, где кирпич старых построек осыпался больше всего. На Синопской набережной ветер с реки вдохнул в меня туман неуловимой надежды на что-то лучшее. Радость, что завтра опять будет утро и, может быть, бал. Без змей.

Кажется, прошёл месяц. Провёл я его безобразно. Забросил книги, мучил гитару, а играть не хотелось. Проблемы психической культуры отодвинулись куда-то в глубь комнаты, и я не пытался их отыскивать. Я отдался бродившей во мне тоске по тому чувству, которое охватило меня в автобусе, подскакивающем на перекрёстках города. Мне хотелось встретить Её и убедиться, что вовсе Её мне не не хватало. А может быть, я обнял бы её, как только умею. Я даже искал её, наплевав на теорию, выдвинутую, конечно, моей ленью, что мы непременно встретимся, только для этого не нужно чрезмерных усилий и паники. Дня четыре я стоял на остановке, на которой она сошла, и заглядывал в лица всем, кто носил женскую одежду. Я целых две ночи представлял её зубы, как один из них начинает болеть, и она идёт в поликлинику, в которой я просидел два дня, ожидая её. Но даже слабое место цивилизованных людей — зубы — не помогло. Они у неё не болели. А может быть, она уехала? И вот вопреки всему — всякому смыслу и бессмыслию я встретился с ней на мосту через канал, на том самом месте, где месяц назад упал человек, согнувшийся буквой Г. Я три раза произнёс про себя собственно измышлённое заклинание: «Благо и благо»… и не подошёл к ней. Это доставляло мне перевитое болью наслаждение. То, что она была красива, я забыл, но теперь этого нельзя было не видеть, и болезненное наслаждение ещё гуще плескалось во всём моём теле.

Как и месяц назад, дул ветер. По бурой воде канала дрызгал мелкий дождичек, и я, сложившись в неуклюжую фигуру, словно сыщик, следовал за ней. Идти было недолго. Она вошла в дверь дома, окнами выходящего на канал, почти у того места, где я размышлял месяц назад о ней. И я чувствовал, что становлюсь суеверным. Пятясь задом, я через мост вернулся назад, и, пройдя по другой стороне канала и остановившись напротив её дома, оттуда смотрел на дверь, в которую она вошла. Войти туда и всё разрушить? Ха! Я не настолько был самоуверен теперь. Где гарантия, что я не увижу опять пыльные занавески, ободранные обои, смутившую меня своим смыслом картину на стене. Лучше я подожду здесь. Мне даже казалось, что в этих событиях участвует кто-то третий, препятствующий нашей встрече. А может быть, моя любовь к этой девушке становится извращением? Я чувствовал и это, но не сдвигался с места.

В этот день она из дома не выходила. К вечеру я даже заволновался, но потом решил, что на один день встреч довольно. В течение его за окнами дома, в котором она исчезла, мелькали лица и руки, открывающие и захлопывающие форточки. Один мужчина с тощим и вострым лицом в течение часа даже разглядывал меня, вероятно, страшно удивляясь тому, как это можно в такую чрезмерно собачью погоду столько торчать на улице. Может быть, даже жильцы дома забеспокоились бы, если б не чудо двадцатого века — телевизор. Кто сегодня может устоять перед его плоской, синей рожей? Только идиоты и пишущие плохие стихи поэты. Итак, телевизоры спасли меня от трёх десятков лиц в окнах, и я до часу ночи смотрел на двери её дома.

Утром следующего дня я, запыхавшись, мчался вдоль канала и всхлипывал на бегу от ожидающей меня радости. Её дверь. Я ласкал её взглядом и даже не особенно хотел, чтобы вышла она. Эта волшебная дверь одним своим движением могла подарить мне такую груду совершенства жизни, что я мог бы исчезнуть в ней. Раствориться. Но как не мила мне была её дверь, я стал думать о ней. Как её зовут? Впрочем, тут наплывал настолько густой мрак, что я оставил этот вопрос. Все женские имена в созвучии с ней казались мне хохотом насекомых. Они были или ничто, или что-то жалкое. После часа подобных размышлений я пришёл к выводу, что, по-видимому, её не назвали никак. Забыли и всё. В час дня двери качнулись, и из них вышел мужчина в пальто с поднятым воротником. Я сначала не обратил на него особого внимания. Потом потянулся за ним взглядом и вспомнил что-то настолько далёкое, что, может, даже это было и не со мной. Но, нет, это было и это была Одесса.

Я приехал туда ни за чем и даже не как турист. У памятника Ришелье, в каменном переулке, я долго стучал в квартиру одной старушки, которую когда-то знала моя мать. Старушка была жива, хотя ветхости достигла неимоверной. Я пришёл с рекомендательным письмом, и старушка впустила меня в дом. Она была женой капитана, погибшего вместе со своим кораблём много лет назад. На стене её квартиры висела картина — корабль её мужа. Вместе с ней в разных комнатах жили такие же высохшие от времени и несчастий жёны погибших в разное время и от разных бурь моряков. И у каждой в комнате на видном месте стояла или висела картина — корабль. Я прожил у них неделю. Днём — карнавал улиц, молдавское вино в прохладных задымленных шашлычных, шум моря и скрежет железа в порту, вечером — призрачные лица морячек и сон на не то диванчике, не то морском сундучке. И тогда я впервые подумал о туманности условий, опираясь на которые, мы строим свою жизнь. Взять вот этих женщин. Они живут не городом, грохочущим вокруг них, ни улицами, на которых я немел при встрече с улыбчивыми одесскими девчонками. Они жили с кораблями-картинами. Да они жили прямо в них. Садились за стол со своими растерзанными волнами капитанами и слабо верили в то, что я, сидящий с ними рядом, существую. Как будто в пространстве существовала трещина между мной и ими. Я думал об этом, когда встретился с человеком в пальто с поднятым воротником в последний мой вечер в Одессе. Он подошёл ко мне на улице и сказал что-то смешное и загадочное. С ним была девушка, его сестра, очень милая в своей белой блузке и короткой чёрной юбке. И я пошёл с ними по вечерним улицам. Девушка вскоре ушла, и мне стало грустно. И только через полчаса я стал внимательно прислушиваться к тому, что говорил Вагиф. Так его звали. Вначале он просто рассказывал о различных, странных случаях своей жизни, а потом стал говорить о неуловимых мгновениях и минутах, которые дают нам больше, чем вся жизнь, и которые мы не в силах растянуть, запомнить. Мы даже не пытаемся постичь их законы, а отмахиваемся в погоне за сомнительными наслаждениями. Он говорил о душе, о вечности и любви. Речь его была уверенна, и даже через то немногое, что я от него услышал, мне стали понятны необъяснимые раньше рёбра и стрелы сомнений. Он клялся, что секунды прошедшей радости можно настичь снова и перекладывать их с руки на руку, как бриллиант, наслаждаясь его бесконечными гранями. Я с волнением смотрел в слегка птичий профиль моего знакомца и запоминал его. Меня уже била такая крупная дрожь, что он заметил это. Тогда он просто попрощался со мной и ушёл. А я смог его забыть. Но теперь на мосту города низкого солнца меня била такая же дрожь, как тогда в Одессе.

А дверь её дома качалась туда и сюда, впуская и выпуская туманные силуэты жильцов. То был день откровений. Я уже знал это и, глядя на мелкие волны канала, вспоминал волны омывавшей меня жизни. Всё это настолько разволновало меня, что я ушёл задолго до наступления настоящего вечера. Всю ночь я не спал и играл на гитаре. Нельзя сказать, что это была игра, вернее — аппроксимация моей души.

На следующий день она выходила из дома два раза. Один — в магазин, другой — в поликлинику. Я шёл следом и, войдя вместе с ней, помог снять лёгкий кожаный плащ в раздевалке. Она махнула головой и слабо усмехнулась моему перекошенному от холода лицу. В общем, различными уловками мне удалось продержать её плащ в своих руках минуты две. Плащ лежал в руках, покорный и маленький. Я воровато ласкал его пальцами и незаметно прижал к груди. Она сняла вязаную шапочку, и из-под неё хлынули длинные волосы. Она поправила их и взяла у меня плащ. Я поднимался за ней по лестнице и смотрел на её ноги в высоких чёрных сапогах. Раз, два, три… На двадцать шесть ступеньки кончились, и дальше я не пошёл. Я спустился вниз и, поглядев в гардеробе на её плащ, вышел на улицу. Я был почти счастлив, а то, что она чем-то болела, меня не особенно тревожило. Я почему-то был уверен, что ничего плохого с ней случиться не может.

Потом дней десять я провалялся в постели, не столько кашляя и чихая телом, сколько душой. Я не боялся, что она сможет потеряться. Я трогал её плащ, смотрел на её волосы. Я найду её теперь везде.

Когда я вновь занял свой пост у моста, было солнце. Я напряжённо смотрел на дверь, и глаза у меня слезились от бликов, прыгающих по воде. Я ходил и думал — сегодня или завтра. Любовь цвела во мне подсолнухами, и их жёлтые головы лучились из моих глаз. Я решился перейти мост сегодня. Мысленно я уже сделал это, радостно глядя со стороны на свою расправившуюся под солнцем фигуру, неумолимо приближающуюся к дому. И вот я уже трогаю ручку… Дверь открылась настежь. Вышел человек и стал остервенело рвать вторую закрытую половину двери. Она открылась не сразу, и, распахнув их обе и укрепив, чтобы они не закрывались, человек скрылся в мягкой полутьме подъезда. Я вспотел от удивления. На конце лестницы, проглядываемом с моего места, показалось множество ног. Они медленно повернули и пошли ко мне. Свет карабкался от щиколоток к коленям и дальше выше, выше. Были видны уже руки, поднятые к плечам. И тут меня ударило предчувствие несчастья. Перед глазами опять мелькнула комната с перевёрнутым диваном и нарисованной на стене женщиной, летящей в небе. И в это время из подъезда вынесли гроб. Он был не очень большой, но неимоверно тяжёлый на вид. Я глухо вскрикнул и, отвернувшись от настежь распахнутых смертью дверей, пошёл прочь. Это была вторая смерть на том самом месте, где я начал ощущать запах моей любви. Змеи опять испортили мой бал. Среди несших гроб я увидел Вагифа, а одна из женщин, сопровождающих процессию, была та, с которой мы заглядывали в окно покинутой комнаты. Это странно поразило меня. Болтающиеся беспорядочно нити встреч и событий связались, и я, издав соколиный крик, остановился. Человек, учивший меня жить в ускользающих мгновениях… женщина, лицо которой предвещало пыльные занавески и пустые квартиры… дом, в котором поселился миг убегающей любви… ящик на плече у Вагифа.

Я бежал назад, взвизгивая от ожогов боли, вспыхивающих у меня в сердце. У подъезда было пусто, и раскрытые двери неудержимо влекли внутрь. Через десяток ступеней снова была распахнутая дверь. Возле неё стояли две девочки с потерянными лицами, и я им крикнул: «Как её звали?» Девочки переглянулись и ничего не ответили, а подошедший к нам мужчина с непривычно весёлым лицом сказал: «Вряд ли вам кто-либо здесь это скажет. Обратитесь в домоуправление. Она недавно переехала сюда». «У неё были светлые глаза и волосы?» — тупо спросил я. «Да, кажется, так», — неуверенно сказал мужчина, и чему-то удивившись во мне, засмотрелся на мой нос. Я отвернулся и пошёл к лестнице. И, считая ступеньки, вспомнил, как считал их в больнице. Зачем она туда ходила? Разве умирают так быстро и бесследно?

Могилу на кладбище я нашёл скоро, хотя на таком огромном кладбище это сделать было довольно трудно. Но при существующем порядке вещей даже в делах тления налажен строгий порядок, а дорогу мне объяснил Вагиф. Он не узнал меня и моим расспросам не удивился. Идя по старой части кладбища и разглядывая мощные мраморные нагромождения, статуи и мрачно-замысловатые ограды памятников и могил, я думал о том, что многие мёртвые здесь богаче живущих теперь. А над ней ничего не было. Под солнцем оплывала просто небольшая куча светлой земли. Сесть было негде, и я стоял. Это была даже не прострация. Будто всё, что во мне было живого, вырвали. Дорога в осенний день через залитые грязью дорожки кладбища трудна, к тому же ярко светило солнце, и мне стало жарко. Я стоял над могилой, и пот капал у меня со лба на комья земли, скрывающие её. Эта земля походила на волны канала, около которого она умерла. Эта земля была как волны озера…

В памяти осталась комната без дверей и сырые от ветра занавески на окнах. Ветер налетал с огромного, как море, озера. Оно было пресным, но от капель воды на одежде оставались белые разводы. Вокруг лежала пустыня — песок, перемешанный с безвкусной солью. Были вечера, когда тяжёлая чугунная скамейка стояла в воде, и на ней двое целовали одну женскую фигуру. Один целовал её ноги, другой — губы и грудь. Потом я понимал, что находился там всё-таки один. А второй — я сам, который отбегал на несколько шагов, смотрел на целующихся со стороны и бежал обратно. Но мы были слишком молодыми тогда, и не знали, как справиться с переполнявшей нас любовью. На берегу озера мы встали на колени, связав левые руки её лентой. Щепкой я выковырял в земле маленькую ямку и достал лезвие бритвы. Она закрыла глаза, а я, внимательно глядя на её кожу, два раза ударил бритвой по нашим рукам. Кровь стекала по рукам и уходила в землю, как и наша любовь. Шумело озеро, и мы целовались с ней, словно в предсмертной тоске, и казалось, кровь текла по нашим губам. Этот пот, капающий теперь с моих щёк и лба и уходящий в землю, был как кровь. В ушах шумело то ли солнце, то ли озеро. Я засучил рукав пальто и смотрел на руку. Шрамы от двух ударов бритвы остались, но я почти не вспоминал о них. Это было слишком глупо. Почему я вспомнил об этом сейчас, не знаю, но мне стало легче. Я уже не скрипел зубами, а думал о бесконечном ритме любви и смерти. Маленькая ямка на берегу озера с пропадающими в ней каплями крови превратилась в яму, сожравшую мою вечную невесту. Смутная, туманная близость к тайне началась там, на берегу, и рельефная чёткость ада, когда всего лишь только прикоснулся я к фате.

В испуге я стоял перед дымящейся долиной мрака и бредил, как в каком-то новом облике она и я узнаем мы друг друга и соединимся в одно и наконец-то целое отныне существо. И красками земли и неба переливаться будем, жизни ощущая красоту. И словно путник в заснеженном поле, вокруг леса чернеют, у ворот стою. На день пути ни звука, ни души, и лишь вдали светлеет жалкой маковкой церквушка.

Я руку поднял и ударил в грудь железную ворот. Назад дорогу замело, а впереди что будет, разве кто-нибудь полёт пера в пространстве знает?