16

16

Отсутствие лекций резко сократило мои финансовые поступления. Одной теперешней зарплаты могло хватить лишь на скудное существование — и то в условиях стабильного быта. А этого — житейской стабильности, еще недавно как-то сохранявшейся стационарности — и не было. В Ленинграде Фира с ребенком металась в поисках работы и квартиры, поиски требовали денег, а у меня не было никакого дополнительного заработка.

Вскоре моя жена примчалась в Одессу. Я удостоился еще не испробованного блаженства: носить на руках крошечного человечка — кровь от крови и плоть от плоти моей. Фира смеялась.

— Ты удивительно смешно держишь Наташку! Словно это не крепкий человечек, а хрустальная ваза, наполненная драгоценной жидкостью. Даже покачать ее боишься. Да потискай ее покрепче, ей понравится. — И тут же испуганно кричала: — Не так сильно! Не так сильно! Перестань! Она же ребенок, а не кукла. Ух, какой ты мужлан, Сережа, — чуть не раздавил свою дочку!

Фира порадовала меня двумя новостями. Впрочем, первая была радостна весьма относительно: Борис нашел две квартиры, каждая годилась для коммунального обитания вчетвером. Он предложил Фире выбрать — она еще не решила, на какой остановиться. Вторая радовала абсолютно: молока у жены хватало. Она так боялась, что оно пропадет, теперь это чуть ли не мода: на втором, на третьем месяце вынужденно прекращать кормление. В наше время нет ничего ужасней, чем переходить на искусственное вскармливание, а на кормилицу нет денег. Что ты ухмыляешься, Сережа?

— Радуюсь, что оправдываются законы природы.

— Какие?

— Те самые, о которых я тебе говорил перед родами. Ты и тогда тревожилась, что молока не хватит, а я утверждал, что, согласно самым категорическим из законов, его у тебя будет с избытком. Разве не так?

— О каких законах ты говоришь?

— О самых распространенных — животноводческих. Каждый крестьянин знает: худые коровы — самые молочные. От рогатых толстух обильного удоя не ждать. А чем женщины хуже коров? У тебя всегда была идеальная фигура. И я всегда ждал от тебя молока — как естественного следствия твоей телесной гармонии, как необходимого выражения совершенства твоей божественной женственности.

В Фире боролись два чувства: удовольствие от очередного признания ее физической идеальности (тем более желанного, что после родов она стала уже не такой идеальной), и злость, что ее божественность описана в животноводческих терминах. Она, вероятно, предпочла бы, чтобы я заявил: «В тебе мало от уверенной полноты Венеры Медицийской, ты живая копия Афродиты Книдской, ну, на худой конец, Артемиды-охотницы» — именно так я выражался еще недавно. Победила злость. Фира презрительно сказала:

— Всегда удивлялась, как совмещаются в тебе серьезность, тонкое художественное чутье — и лексика одесского босяка и хулигана. Все же согласись: божественность мало вяжется с животной добротностью. Поговорим о более насущных вещах, чем проблемы молочного производства у прекрасных женщин и тощих коров.

— Слушаюсь. Итак, самые насущные вещи.

— Первая. Окончательно ясно: тебе нечего больше делать в Одессе. Здесь дорогу тебе закрыли. Надо переезжать в Ленинград. Тем более что я могу найти себя только там. Все трудности переезда беру на себя. Ты мало способен на хозяйственные операции. Не возражаешь?

— Возражаю. Не мало способен, а полностью бездарен. Передаю вожжи управления в твои руки. Тебе хорошо известно, что я всегда мечтал о Ленинграде. Слушаю о второй вещи.

— Вторая — деньги. Переезд без средств, немалых и свободных, причем в руках, а не в перспективе, немыслим. Надеюсь, ты это понимаешь?

— Очень хорошо понимаю. Как и то, что ты денег пока не зарабатываешь, а у меня их стало меньше, чем было. Не уверен, что хватит даже на скудное существование.

— Надо искать срочный выход.

— Надо. Вполне по Ленину — еще месяц назад мне частенько приходилось его цитировать — «Грядущая катастрофа и как с ней бороться?»

— Я говорю серьезно, Сергей.

— Я тоже серьезен, Фирусенька. Просто, в отличие от Ленина, не вижу никакого быстрого выхода из безвыходного положения. Только один, но медленный — ждать, пока мне простят мои несовершенные прегрешения.

— Ты все-таки удивительно несерьезный человек, Сергей.

— Уже слышал.

— Неплохо еще раз услышать. Я уже в Ленинграде знала, что ты ничего толкового не придумаешь — просто засядешь за книги, и все!

— Каждый может только то, что он может. Предложишь что-нибудь необычное?

— Ты не ошибся — предложу. Но совершенно обычное. То самое, что уже однажды нам помогло, — помнишь, когда мама переезжала в Ленинград?

— Тогда ты обменяла квартиру на Троицкой на нашу теперешнюю.

— Тогда мы продали старую квартиру и получили новую — причем с хорошей доплатой.

— Уж не собираешься ли ты проделывать рискованные операции с нашим жильем?

— Именно! Но не рискованные — только трудные и, кстати, вполне законные. Квартира в самом престижном районе, на лучшей улице города, независимо от ее размеров и состояния, — такая огромная ценность, что вполне может нас выручить. Она нам не нужна, если мы решили уезжать из Одессы.

И Фира изложила свой план, обдуманный задолго до родов. Это был запутанный, многоступенчатый обмен квартирами — до операции такой сложности я ни при каких условиях не поднялся бы.

Она впервые задумалась об этом, когда прочитала объявление, наклеенное на уличном столбе: инженер из Николаева, которого переводили в Одессу на постоянную работу, предлагал обменять тамошнюю квартиру на жилье здесь. Он часто ездил к нам в командировки — и указал адрес своих одесских знакомых. Когда я уехал в «Красный Перекоп», Фира, давно задумавшая переезд в Ленинград, зашла к ним. Там оказался и сам инженер. У него была большая семья, свою николаевскую квартиру он называл роскошной. У него уже появился вариант обмена, при котором вместо многокомнатных хором он получал какую-то одесскую лачугу — правда, с большой доплатой. Все деньги инженер собирался отдать тому, кто поможет ему по-настоящему устроиться в Одессе.

— А зачем нам квартира в Николаеве? — удивился я. — Мы ведь собираемся переехать в Ленинград.

— Твоя мама говорит, что ты был очень наивным ребенком! — засмеялась Фира. — И, по-моему, в этом смысле ты так и не повзрослел. Тебе не придется переезжать в Николаев — ты временно поселишься с мамой, пока я буду хлопотать в Ленинграде. Когда ты был в совхозе, я на всякий случай обсудила этот вариант с Зинаидой Сергеевной.

И Фира рассказала мне все подробности. Я сразу запутался в деталях непрерывных перемещений бывших и будущих жильцов (и, естественно, очень скоро их забыл). Но в результате мама с отчимом должны были поменять свою двухкомнатную квартиру на трехкомнатную в том же доме, мы с Фирой переезжали к ним и занимали две комнаты, родителям оставалась одна (они соглашались потесниться), инженеру из Николаева каким-то законным способом доставалось наше жилье на Пушкинской, а доплат за все обмены должно было хватить и на мамин переезд, и на первоначальное устройство в Ленинграде.

— Как видишь, все очень просто, — победно закончила Фира.

Все эти простые для нее многоходовки были явно выше моего понимания — но зато они полностью отвечала Фириному характеру. В далеком «впоследствии» она, сначала актриса, затем — известная журналистка «Литературной газеты» Эсфирь Малых, энергично бралась за сложнейшие житейские ситуации — и мастерски в них разбиралась. Она словно взрывалась пониманием и наполнялась неведомо откуда взявшейся мощью, которая помогала ей все преодолеть. Особенно если нужно было выручить кого-нибудь из беды… Наверное, эту взрывную энергию помощи следовало изобразить попроще, но у меня нет слов более точных, чем эти.

Теперь — о моих отношениях с мамой.

Я уже рассказывал о нашей ссоре, после которой я ушел из дома и несколько месяцев не показывался там, ночуя то на чердаке у своей жены, то (тайком) у нее в комнате и питаясь на 15 копеек в день. Фира радостно взвалила на себя обязанности домашней хозяйки: по вечерам она стирала мою рубашку и трусы, чтобы утром я мог одеться в чистое.

Осень внесла коррективы в этот почти устоявшийся быт. Выстиранное вечером белье перестало высыхать к утру, а холода потребовали более плотной пищи, чем три стакана кефира в сутки. К тому же возобновились занятия в университете. И сменное белье, и учебники, и даже мои кровные пять рублей, полученные за уроки и демонстративно оставленные на месте (теперь они могли стать неплохим подспорьем к кефирно-хлебному существованию), — все это было дома.

Нужно было идти к маме.

Я не сразу решился подвергнуть свой гонор такому серьезному испытанию. Я выбрал хмурый денек и предстал перед киоском на углу Колонтаевской и Средней. Мама, увидев меня, побледнела, у нее перехватило дыхание. Но у нас были похожие характеры: она и не собиралась демонстрировать мне ни волнения, ни радости — она справилась. Только сказала свою любимую фразу (она всегда так говорила, когда ее что-нибудь ошарашивало):

— Явление в коробочке для самых маленьких!

— Здравствуй, мама, — сказал я, тоже стараясь не волноваться. — Я по делу.

— Знаю, что без дела не ходишь. Что понадобилось?

— Хочу взять белье.

— Ключи на месте. Все твои вещи собраны.

Больше я ей ничего не сказал — просто повернулся и пошел домой. Ключ был в углублении, в свое время продолбанном в самом низу кирпичной стены. Мое выглаженное белье было стопочкой сложено на видном месте. Я достал из шкафчика заветную пятерку и положил ее в карман — несколько дней буду добавлять к стакану кефира с куском хлеба еще и горячую сосиску, а иногда — настоящее пирожное (это грядущее роскошество я просчитал заранее).

Книги, как и прежде, громоздились на полочках старой этажерки и на двух подоконниках большой комнаты (я валил их туда, когда не находил свободного места). Моя детская кроватка, удлиненная, когда я повзрослел, большой табуреткой, была чисто убрана, простыни и наволочки сменены. Единственным, что изменилось, был передний угол: в нем опять появились иконы, еще недавно аккуратно сложенные на полу платяного шкафа. Я вгляделся в них как в старых знакомых — и удивился, что эти добрые лики вызывали во мне когда-то такую непонятную (иными словами — принципиальную) вражду. Я вдруг почувствовал, что я, атеист, вовсе не фанатик атеизма — деизм, проникший в меня с пантеизмом моего любимого Бенедикта Спинозы, уже потихоньку давал себя знать. Я даже засмеялся от удивления. А перед книгами я стоял долго. Я снимал их с этажерки, просматривал, возвращал на полки. Это были мои друзья — все эти месяцы я остро чувствовал их отсутствие. Я стал отбирать самое необходимое — учебники по высшей математике, физике, химии, несколько философских трактатов… Получилась порядочная кипа, ее, связанную, нужно было тащить на спине — она была тяжела даже для обеих рук. А рядом стояли другие книги, сегодня они были не так необходимы, но жить без них было немыслимо — и они тоже не должны были существовать без меня. Морозовское собрание Пушкина, весь Лермонтов в одном томе, такой же полный однотомник Гоголя, Шекспир и Шиллер в роскошных брокгаузовских переплетах, марксовские издания Ибсена и Кнута Гамсуна, Достоевского и Уайльда, многотомные творения Сенкевича и Шоу — и многие, многие другие, мои учителя и братья, и прежде всего, главней всего — суть моей собственной души. Добрый десяток лет мне дарили их на дни рождения, я их выискивал, добывал, покупал — это был я сам, я не мог уйти от них и не мог взять их с собой — вдохновенный груз свободно хранился в моем сознании, но был непосилен для спины. Я только перебирал их, гладил переплеты, просто сжимал в руках, как что-то живое и бесконечно близкое. Внезапно стукнула дверь и голос отчима воскликнул:

— Сережа, наконец!

Осип Соломонович шел ко мне — и радостно протягивал руки. Мама не признавала нежности и сентиментальности, считала их мещанским слюнтяйством — и я в этих вопросах был пуритански, по-мальчишески суров. Но я тоже протянул руки и шагнул к нему — и он обнял меня и заплакал.

— Осип Соломонович, что с вами? — спросил я, порядком сконфуженный.

— Ничего, ничего! — торопливо сказал он, вытирая глаза. — Это, знаешь, от усталости, я так бежал…

— Бежали? Зачем?

— Я подошел к киоску, мама сказала, что ты пришел за бельем и сразу уйдешь. Я очень торопился, чтобы застать тебя. А я, знаешь, уже не юноша, да и вообще рекордов в беге никогда не ставил. Больше не будем обо мне. Расскажи о себе. Как ты живешь? Что у тебя нового?

— Нового нет ничего — просто существую, — сказал я с улыбкой. — И существую очень неплохо.

— Неплохо, да! Ушел, не взяв ни копейки. Мама боялась, что ты умрешь с голоду, но из гордости никогда не признаешься, что голодаешь. И ты не сказал, где тебя искать. Я пошел в канцелярию университета, но там мне дали наш адрес, нового ты им не сообщил.

— Новый у меня пока тайный, только Фира знает, где я живу.

— Твою жену, значит, зовут Фирой? — спросил он осторожно.

— Фирой, разве я вам не говорил? Вы хотели встретиться со мной в университете?

— Мама запретила мне искать встречи. Ты ее знаешь, она бы не простила, если бы я нарушил запрет. Я только узнал, что ты аккуратно посещаешь лекции, весел и здоров, и передал это маме. Она сказала: «Вот и хорошо, и нам не надо его знать, если он нас знать не хочет!» У твоей мамы такая гордыня! А ночью она не раз втихомолку плакала — я слышал. Я очень рад, Сережа, что ты пришел. Я очень боялся, что мама заболеет от горя. Да и мне без тебя было…

Он замолчал, сдерживаясь, чтобы опять не заплакать. Я переменил тему:

— Я заберу сейчас свое белье, Осип Соломонович. И все нужные книги. Дайте веревку, чтобы перевязать пачку.

Он ужаснулся:

— Ты с ума сошел, Сережа! Такой груз! Ты надорвешься. Я просто не могу тебе разрешить взять сразу все.

— Но мне нужны все эти книги.

— Ты же не будешь читать их одновременно, скопом. Возьми половину, завтра заберешь вторую.

— Я не смогу прийти завтра. Я начал ходить в астрономическую обсерваторию — там по вечерам много работы. Впрочем, и днем ее тоже хватает.

— Придешь послезавтра, придешь через три дня. Книги твои никуда не денутся. Мама часто вытирает их, чтобы не пылились.

Я смотрел на книжную пачку — и сомневался. Конечно, я был сильным, но эта ноша, пожалуй, действительно была не по силам: от дома до Фиры нужно было пройти полгорода. Отчим снова заговорил очень осторожно:

— Между прочим, Сережа… Тебе не кажется, что тебе надо бы прийти сюда вместе с Фирой? Все-таки теперь родственники…

— Мама так тогда ее оскорбила, что я боюсь их знакомить.

— Ты все-таки плохо думаешь о маме, Сережа. Она же не знала, что Фира твоя жена. Думала, какая-то шалая девчонка…

— Узнала, когда я показал вам загсовское свидетельство. Могла заговорить и по-хорошему.

— Заговоришь с тобой в такую минуту! Посмотрел бы на себя в зеркало, когда сердишься… Ты был в ярости, в жуткой ярости! Никогда не видел тебя таким.

— Она могла хоть что-нибудь сказать. Нет, враждебно молчала.

— Не враждебно, Сережа. Ошеломленно! Ты нас как по голове ударил. У меня даже в горле перехватило, у мамы тоже. Очень прошу тебя — приходи с Фирой. Она поможет тебе и книги забрать, какие захочешь. А мама встретит ее хорошо, слово даю.

— Нет, — ответил я, немного подумав. — Мама, возможно, и постарается загладить свою вину. Но моя жена не из тех, кто забывает незаслуженные оскорбления. Уж я-то ее знаю! Даже если очень попрошу, не согласится.

— Ты все-таки попроси, — сказал отчим. — Мне кажется, главное все-таки не в ней, а в тебе. Ты бываешь иногда таким суровым…

— Это у меня от мамы. Никогда не допущу, чтобы порочили дорогого мне человека!

— А разве мы не дорогие тебе люди? — как-то философски произнес Осип Соломонович. — Мама по крови, а я… ну, по душе… Столько намучились с тобой во время гражданской и голода! Ты так болел — испанка, возвратный тиф, дистрофия, отравления. Сознание терял… Сколько раз мама хваталась за голову и кусала руки, чтобы не зарыдать. Я видел! Все ее дети погибли — и ты уже погибал. Так это было, Сережа.

— Хорошо, я поговорю с Фирой и скажу вам, как она решит, — сдался я. — Но я уверен в ее отказе, честно предупреждаю.

Разговор с Фирой получился иным, чем я ожидал. Она и не думала вспоминать старых обид. Она не рассердилась, а обрадовалась приглашению. И, как всегда, немедленно перешла к активным действиям.

— Сегодня уже поздно, — сказала она с сожалением (мы разговаривали вечером). — Но завтра явимся.

— Я ведь обещал предупредить заранее…

— Именно об этом я и говорю. Завтра, еще до занятий в университете, подойдешь к киоску и скажешь маме, что вечером явимся знакомиться.

— Сколько знаю, я с ней уже знаком, — засмеялся я.

— Как сын — да, как мой муж — нет, — парировала Фира. — Ту глупую сцену на улице я в расчет не беру. Если хочешь знать, я даже оправдываю твою маму: она молодец! Она защищала тебя от всяких поклонниц — сам ты неспособен отбиться от интересных девушек. А с женой твоей она будет ласкова до нежности, ручаюсь тебе.

— Крепко сомневаюсь.

Внешне встреча прошла по Фириному сценарию.

Мама, узнав о нашем приходе, немедленно закрыла киоск и побежала на Привоз за продуктами. Стол был накрыт еще до нашего появления — и еда была именно той (и только той!), которую я любил. Лишь одну слабость разрешила себе моя мать: сладкий кагор (бывшее церковное вино).

Знакомство наконец состоялось. Ласковой до нежности мама, конечно, не стала (эти два понятия — ласковость и нежность — плохо вязались с ее характером), но вежлива была безукоризненно: по-хорошему расспрашивала, по-хорошему отвечала. Отчим почти не вслушивался в разговор, я тоже. Фира держалась оживленно и весело, но в оживлении ее порой проскальзывал наигрыш — правда, самую чуточку, и все же…

— Мне было очень трудно, — пожаловалась она, когда мы ушли. — Твоя мама временами так смотрела на меня… Ничего плохого, конечно, но, знаешь, я чувствовала, что внутри у нее таится что-то недоброе. Боюсь, мы никогда не станем подругами.

— Обычное отношение свекрови к невестке, Фируся. Классическая картина, отягченная двумя обстоятельствами. Во-первых, моя мать не из тех, кто непрерывно обнимается и целуется. А во-вторых, я поступил все же по-хамски, даже не намекнув, что собираюсь жениться, — и она не может мне этого простить.

— Она тебя давно простила, не заблуждайся. А вот мне простит не скоро. Она не сомневается, что я заморочила тебе голову и соблазнила. Впрочем, так оно и было, она не ошибается. Сам ты такой теленок, что еще долго не осмелился бы жениться на мне, — тебя надо было основательно подтолкнуть.

— Так думаешь ты или моя мама?

— Мы обе. Я тебя задурила, а она об этом догадалась. Возражаешь?

— Не возражаю, а благодарю. Это так прекрасно, что ты меня задурила, очаровала, ослепила, связала… Что еще сказать, чтобы ты поняла, как я счастлив?

Фира засмеялась. Сейчас, на улице, слушая мои признания, она искренне радовалась, а не притворялась веселой, как раньше. Она только сказала:

— Тут есть одна опасность. Я завоевывала именно тебя, а мама, вероятно, подумает, что так я поступаю со всеми мужчинами.

— Как-нибудь я разъясню ей, что ты совсем не такая. Я скажу, что ты из тех женщин, которые только очень немногим великодушно разрешают доставить им удовольствие. И я оказался в числе избранных!

— Только, пожалуйста, говори не так кручено. В твоей похвале чувствуется ирония. Это меня пугает. Скажешь маме, что ты единственный избранный, а не из числа избранных.

Мы шутили и смеялись всю дорогу. Я радовался, что все обошлось лучше, чем я ожидал. Фира и ликовала, что встреча состоялась, и огорчалась, что она прошла не так, как хотелось. Мы, конечно, подружимся с твоей мамой, убеждала она меня, но это будет нескоро и ох как непросто!

Так оно и оказалось — добрые отношения у них наладились, но любви не вышло. Мама была слишком умна, чтобы превратиться в классическую сварливую свекровь, но внутренней отчужденности не преодолела.

Впрочем, мои неожиданные служебные успехи смягчили ее настороженность. Мама все же опасалась, не оправдаются ли предсказания отца, посулившего мне пьянство, разврат, преступления и — как итог — тюрьму. Тюрьмы она не страшилась, в пьянство не верила, но хулиганство и распутство заранее исключить не могла: слишком уж рано, еще не способный быть действительно самостоятельным, я уже требовал формальной независимости — и бесцеремонно перегибал палку. А теперь она успокоилась. Преподавание в вузе — это было очень почетно! Почет удовлетворял неумеренное честолюбие и ограничивал вольность. Я, по всему, стоял на правильной дороге!

Я потихоньку переносил старые книги в свой новый дом (кстати, мама никогда не выражала желания в нем побывать). Они были серьезной гарантией добронравного поведения: внезапно появившаяся жена не отвратила от чтения — стало быть, она не поощряла распутной жизни.

Мама не могла этого не оценить — и понемногу ее отношение к Фире смягчалось. Она даже стала приветливой.

Фирина беременность ускорила этот процесс. Мама обрадовалась, что может помочь невестке, а Фира охотно прислушивалась к ее словам: женщина, которая рожала пять раз, была неоценимой советчицей! Моя жена очень хотела ребенка — и очень боялась родов. Случалось, она приходила к маме даже без меня и все выспрашивала, как ей нужно себя вести. И подробно рассказывала о моих успехах — мама хорошо слушала (особенно если рассказы были такими приятными).

Ей, правда, очень не понравилось, что рожать Фира поедет в Ленинград — она осторожно заметила, что дети благополучно появляются и в Одессе. Даже для такого рискованного дела, как роды, не обязательно мчаться в северные дожди и вьюги. Но Фира объявила, что это мое решение, я уже договорился, что к моей жене отнесутся по-особому (о сеансах гипноза, мы, естественно, промолчали — такого новшества мама не перенесла бы) — и все возражения были сняты.

И о своей будущей театральной карьере Фира старалась не распространяться. Мама, в молодости почти театралка (она даже несколько лет выступала в рабочих музыкальных труппах), все же не считала подмостки лучшим местом для серьезной работы. Это было увлечение, хобби — не больше. Но она услышала от Фиры, что это я настаиваю на театре, и замолчала, приберегая свои возражения для отчима.

Теперь она старалась не спорить со мной — потому что слишком хорошо знала, что переубедить меня очень сложно, а дискутировать и не ссориться удается не всегда. Фира часто объясняла свои поступки и намерения моим категорическим настоянием — этот прием безошибочно срабатывал и в нашей семейной жизни. «Ты ведь сам этого требовал!» — чуть ли не с обидой доказывала она, возвещая об исполнении очередного своего желания. И я терялся, потому что не мог вспомнить, точно ли я этого хотел.

Моя месячная командировка в «Красный Перекоп» в первые же дни ознаменовалось заключением тайного квартирного конкордата[142] между мамой и Фирой. Моя жена поведала, что роды — не единственная причина ее отъезда. Просто она старается как можно лучше и быстрее исполнить желание своего мужа, который хочет переехать в Ленинград.

Впоследствии я узнал, как это происходило.

— Сереже нечего делать в Одессе, — доказывала Фира. — Он ученый с огромным потенциалом — такому человеку здесь не развернуться. Он способен прославиться — но только в больших научных центрах, Ленинграде или Москве. Просто бросить свою квартиру глупо. Нам надо объединиться, жить одной семьей, чтобы не терять жилплощади и получить базу для летнего отдыха. В Ленинграде Сережа собирается только работать, а отдыхать мы с ребенком будем на юге. У вас, в двух маленьких комнатках, это невозможно — значит, надо поменять две наших квартиры на одну большую, чтобы зимой вам с Осипом Соломоновичем было просторно, а летом и нам места хватило.

Правдой здесь было только то, что я мечтал о переезде в Ленинград, но и шага не собирался для этого делать. Фира продумывала наше будущее без меня, не сомневаясь, что убедит меня во всем, что пожелает. В ней уже проявилась огромная сила внушения, которая потом поражала всех и помогала ей справляться с просто запредельными трудностями, если для их преодоления нужно было кого-то в чем-то убедить.

Когда я примчался в Невель, моя жена и словом не обмолвилась о своем квартирном соглашении с мамой. Пока это был вариант на будущее. На первый план его выдвинуло крушение моей научной карьеры.

Резкое уменьшение заработков заставило искать дополнительные источники доходов. Фира примчалась в Одессу, уже твердо зная, что нужно делать. Мама увидела внучку, потетешкала ее, погуляла с ней — лучшего довода в пользу своего плана Фира и придумать не могла! Я постепенно привыкал к мысли, что я не только муж, но и отец, и старательно постигал свои новые обязанности — попутно освобождая жену, с головой ринувшуюся в квартирную эпопею, от части домашних дел.

Фира с блеском доказала, что рождена для прохождения административных лабиринтов (если, конечно, у них было хоть какое-то подобие выхода!) Уже через несколько недель мама поменяла свою двухкомнатную квартирку на трехкомнатную в том же доме, стеснилась с отчимом в одной комнате (окно ее выходило во двор), а в оставшиеся две въехали мы трое — Фира, Наташа и я.

В Одессе еще редко пользовались грузовиками для перевозки мебели, но тачки и биндюги — двуконные или одноконные повозки — пока не перевелись. Фира заказала для нас именно такую. Мы с возчиком были единственными грузчиками.

— Теперь у нас есть деньги на первое обзаведение в Ленинграде, — порадовала меня Фира. — Хочешь, я распишу тебе, как собираюсь их использовать?

— Не хочу, — сказал я. — Я ни о чем не спрашивал, когда приносил тебе лекционную зарплату, — и теперь не стану этим заниматься. Не в коня корм, Фируся.

Через две недели моя жена поняла, что ей тяжело жить в новой квартире. Да, конечно, мама помогала возиться с Наташей, но слишком уж отличалась Молдаванка от тех благоустроенных районов, где привыкла жить Фира!

Впрочем, дворовые туалеты, общие для всех жильцов, были нередки даже в «городе». Я привык таскать ведрами воду из уличного крана, привык мчаться через весь двор по любой нужде… Зимой, в метель, такие прогулки были не очень приятными — и мы учились не делать себе поблажек и сдерживаться до самого «не могу» (и, кстати, довольно успешно учились).

— Это непереносимо! — жаловалась Фира. — Зимой я не вынесу такой жизни. Пойми: ребенка нужно каждый день купать, а ванны нет, только тазик.

— Сочувствую, но помочь не могу, — грустно отвечал я. — Постараюсь, конечно, купить тазик побольше, но, боюсь, этим все и ограничится. Ни водопроводом, ни канализацией я не командую.

Однажды Фира объявила, что ей пора уезжать. Если она еще задержится, ее усилия пойдут прахом. Возражать я не смел: все было размечено заранее — не мне было это менять.

Мама и отчим простились с внучкой и Фирой дома, я проводил своих женщин на вокзал.

На перроне к нам присоединились Оскар с Люсей.

— Помни, я жду тебя, — сказала Фира. — И знай: без тебя мне жизни нет.

— Мне тоже, Фируся. Приеду сразу, как позовешь.

Я внес Наташку в вагон и положил ее на нижнюю полку в уже устроенную постельку. Раздался второй звонок. Я вышел из поезда и несколько секунд шел рядом с набиравшим скорость составом. Фира махала мне рукой из окна.

Люся ушла по делам, а мы с Осей решили немного прогуляться. Он сообщил важную новость: наш бывший шеф Пипер, закончивший институт красной профессуры, получил двойное профессорство — московское и ленинградское. Теперь он собирается ездить из одной столицы в другую и руководить двумя кафедрами сразу.

— Он предлагает мне перебазироваться в Ленинград, — сказал Ося. — Уже подобрал доцентуру в педагогическом институте имени Герцена. С одесским обкомом все согласовано: здесь не возражают против моего отъезда, а в Смольном согласны на мой приезд. Пипер сам сказал мне это по телефону. Я спросил о тебе. Леонид Орестович боится, что без согласия одесских руководителей тебя не примут. Он советует переждать, пока страсти не улягутся.

— Буду ждать, — сказал я. — Что мне еще остается? Было за полдень, когда я вернулся домой. Отчим был на работе, мать сидела в киоске. В два окна моих комнаток жарко лилось солнце. Я сидел на диване, оглядывал свое жилье — и словно впервые видел его. Даже книги — больше тысячи нитей, связывавших мою душу с этими стенами, — казались мне почти незнакомыми. Я остался один.