14

14

Ровно шестьдесят лет прошло с того дня — два человеческих поколения. Я многое начисто забываю, ловлю себя на том, что начал путать даты. Не только месяцы, но и годы перехлестываются один с другим. Я уже не уверен, что то, о чем пишу, совершалось именно тогда, — промежуток между 31-ми 33-м годами хаотично смят в какое-то путаное целое.

Но зиму 33-го — 34-го я помню хорошо. Ибо тогда не просто рухнула воображаемая цель — надломилась реальная жизнь. Как хорошо заметил Багрицкий, «звезда споткнулась в беге».[132] Нужно было все менять.

И я занялся именно этим.

За несколько месяцев до исключения из комсомола и увольнения с работы произошло событие, которому я легкомысленно не придал никакого значения. Я закончил физхиммат.

Собственно, уже был восстановлен университет, объединивший возрожденные факультеты, ранее — в порядке революционного переустройства — названные отдельными вузами. Правда, дипломы нам выдали старого образца — их, похоже, заготовили на годы. В моем значилось, что я окончил Одесский физико-химико-математический институт.

Слово это — «окончил» — было не совсем точным. Я уже почти два года не ходил на занятия — только на экзамены, наскоро подзубривая курс. Я даже задумывался: не бросить ли это формальное студенчество, ведь я никогда не буду физиком, моя дорога определена — философия. К счастью, Фира была против — и диплом я получил. К себе моя жена была не так строга (я уже рассказывал о ее удостоверении).

В полуэкстерновом этом состоянии были свои плюсы (свободное время), однако минусов обнаружилось еще больше. И главный состоял в том, что преподаватели не знали меня в лицо и недобро поглядывали на студента, неглижировавшего[133] их лекциями. Я это остро почувствовал, когда пошел сдавать курс теоретической физики профессору Михневичу. Он воззрился на меня как на привидение, вынырнувшее из старого шкафа. Впрочем, он уже слышал обо мне.

— Скажите, вы не тот студент, который пошел в диаматчики?

— Тот самый, профессор.

— Так чего же вы хотите? У вас уже есть специальность.

— Хочу закончить и физмат.

— Так, так. Вы физик или математик?

— Физик.

— Очень хорошо. Значит, теоретическая физика в объеме для физиков. Что вы можете сказать об общей теории относительности?

Михневич задал мне очень каверзный вопрос. И не потому, что он был труден. Специальную теорию относительности я начал изучать еще в трудшколе и знал назубок все ее главные уравнения. Гораздо хуже было с общей теорией относительности. Ее математический аппарат далеко превосходил тогдашнюю вузовскую программу теоретической физики. И хотя все ее основные положения, все выводы, все относящиеся к ней астрономические и физические факты я тоже знал наизусть, дело было вовсе не в моем знании.

Общая теория относительности вызвала страстную дискуссию в научной печати. Одни знаменитые физики были за нее, другие, не менее известные, против. Споры затрагивали уже не физические законы, а физическое мировоззрение. Сын знаменитого ботаника Климента Тимирязева,[134] профессор физики Аркадий Тимирязев,[135] начал настоящую войну против Эйнштейна. Ему запальчиво возражал украинский академик — философ Семковский. До момента, когда общую теорию относительности открыто назовут еврейско-космополитической химерой и все советские физики разбредутся по лагерям ее сторонников и противников, оставалось почти двадцать лет. Но и во времена моей молодости маститые, возрастные ученые не очень чтили Эйнштейна, несмотря на его всемирную славу, и охотно прислушивались к его критикам. Михневич был человеком средних лет — он принадлежал к старой школе.

Я начал отвечать. Через несколько минут он раздраженно прервал меня:

— То, что вы говорите, гипотезы, а не теория. Они не удостоверены никакими серьезными доказательствами.

— Они подтверждены инструментально.

— Произвольными толкованиями случайных наблюдений, только и всего. Ставлю вам неуд. Придете еще раз. И только после того, как разберетесь в сущности этой недоказанной теории!

Обиженный и расстроенный, я ответил дерзко:

— Придется прийти, если так получилось. Но я буду сдавать только тому, кто разбирается в общей теории относительности.

Прошло, наверное, с месяц. Как-то мы столкнулись с Михневичем около университета. Я хотел проскользнуть мимо — он меня задержал.

— Когда придете пересдавать теоретическую физику? Я постарался быть максимально вежливым.

— Боюсь, что уже не приду, профессор. Я не смог переменить своего мнения о теории относительности.

Он покачал головой и сердито буркнул:

— Напрасно, напрасно… В таком случае передам в учебную часть оценку экзамена по первому вашему посещению.

— Значит, неуд?

— Пятерка, пятерка! Хоть вы и путаник, но все же много литературы прочитали, я это учел.

Я не удержался от улыбки. Препятствие на пути к диплому было неожиданно ликвидировано.

В свидетельстве об окончании института значилось, что мне присвоено звание ассистента Высшей школы по физике — на одну крохотную ступеньку вверх от обычного преподавателя. Диплом не принес особой радости — он только избавил меня от лишней нагрузки. Физика казалась пройденным этапом. Я переставил учебники и первоисточники на дальнюю полку. Но изгнание из всех институтов, где я преподавал, возвратило значимость моему основному образованию. Я мог вернуться в университет в новой ипостаси. В диамате я начал ассистентом Пипера — теперь постараюсь завербоваться в помощники к знакомому профессору физики. На худой конец можно пойти в школьные учителя — вакансий достаточно.

Была еще одна возможность круто развернуть споткнувшуюся жизнь — и я все больше на ней зацикливался. Почему бы мне не стать писателем? Стихи я сочинять не переставал — правда, последнее время было не до них: я не мог дух перевести от все умножающихся лекций. Теперь их не стало. И разве от стихов до прозы такое уж непреодолимое расстояние? Все поэты, кроме, может быть, наших Тютчева с Фетом, уходили в прозаики. Тот же Пушкин, тот же Лермонтов, не говоря уже о немце Гете или французе Гюго. Мастерство, приобретенное в стихах, найдет место и в прозе. Неужели мне не о чем рассказать? Я помню дореволюционный быт, революцию, страшный послереволюционный голод. Я испытал романтику пионерских лет, ярость общественных дискуссий двадцатых годов. Я знаю нынешнее время, великий взлет индустриализации и вызванный ею жестокий голод в деревне. Все это достойно описания. Почему бы мне этим не заняться — если остальные (и более важные для меня) пути перекрыты? Гегель как-то заметил, что мир нигде не заколочен досками.[136] Моя вселенная перекрыта основательно. Но и в ней есть доступные мне стежки-дорожки. Может быть, двинуться по ним?

Яснее всего вырисовывались две вещи: роман о том, как жили и умирали люди в 21-м — 22-м годах и повесть о моих пионерских друзьях. Я даже придумал для нее название — «Девочка в желтом пальто» (предполагалось, что это будет рассказ о моей первой, невысказанной любви, о Рае, нынешней жене моего близкого друга) — и набросал первую главу. На мой взгляд, получилось неплохо.

Но до поворота на писательскую дорожку оставался не один десяток лет.

Ко мне снова пришли друзья (те же Оскар, Троян и Пероцкий). Они внесли новое смятение в мою и без того смятенную душу.

Оскар, очень взбудораженный, сообщил, что в верхах не собираются затягивать наказание. В обкоме говорили: месяца три-четыре поработает парень в хорошем учреждении, пообобьет гонор и спесь, станет с потрохами наш — вернем на преподавание. Такими кадрами не разбрасываются. Он еще потрудится на общую пользу!

— Сделай отсюда вывод, Сергей. Никаких крутых уходов в далекие специальности. И тебе философия нужна — и ты философии пригодишься.

— Главное — веди себя сдержанно, — добавил Пероцкий. — За тобой, конечно, будут приглядывать: как перенес взбучку? Не провоцируй открытых нареканий и тайных доносов!

— А в каком хорошем учреждении мне надо поработать, вы узнали?

— Узнали, — сказал Пероцкий. — Я спрашивал знакомую из обкома. Тебя направляют в областной отдел народного образования. Там имеется чудная должность плановика. Тебе она отлично подойдет, мне обещали.

Во мне ожили все мои прежние планы. Я часто потом думал, правильно ли поступил, поддавшись надежде.

Я ведь совсем уже было решил стать писателем. Я им стал, конечно, — но после десятилетий неудач, гонений, рискованных перемен профессий… Возможно, ничего подобного не случилось бы, если бы я сразу ушел в художественную литературу, — да и результаты были бы, наверное, покрупней. Правда, тогда не случилось бы и любви, так неукротимо и так печально вспыхнувшей во мне на краткий час и всю мою долгую жизнь озарившей своим неизбывным сиянием. Не знаю, не знаю, что было бы лучше…

И еще: я часто жалел, что не верю в Бога. Мой деизм не был способен утешить душу — он только успокаивал разум. Вера легче логических силлогизмов. Критиковал своих товарищей (и зачастую несправедливо, не по убеждению — по указанию), их незаслуженно наказали — твой грех. Потом критиковали и наказывали тебя, тоже незаслуженно, — расплата. Снова вернуться на работу, готов опять грешить — прими кару в качестве предупреждения. Все очень просто. Согрешил — покарали. Покарали — покаялся. И на душе опять ясно и спокойно.

Но у меня не было веры. Была логика.

Логика не утешала.