3

3

Однако вернусь к началу нашей дружбы.

Характерной особенностью нашего быта было то, что, знакомясь, мы спрашивали, где кто работает. Речь шла не о призвании и увлечениях, не о страсти самовыражения — только о служебной принадлежности: должности, чине, профессии. Это было типично для винтиков государственного механизма эпохи всепожирающего гоббсовского Левиафана.[89] А мы все были винтиками…

Я, естественно, спросил Сашу, как ему учится в Ленинградском университете. Услышав, что плохо, — работа не оставляет времени на учебу, — поинтересовался и работой. Он ответил не сразу, а когда я стал настаивать, буркнул:

— Это не работа, а служение.

— Кому же ты служишь, Саша?

— Богатому рабовладельцу.

— Кому-кому?

— Рабовладельцу, и притом очень богатому. Разве я неясно выразился?

— Эта твоя ясность абсолютно темна. Я почему-то был уверен, что советская власть давно расправилась со всеми богатеями, а рабовладение отменено еще при царе-освободителе Александре Втором.

— Я сказал не богатей, а богатый. Уловил разницу?

— Пока нет. Чем же он богат, твой небогатей?

— Идеями. Желанием перевернуть современную технику. А еще — злодейским умением выжать из себя и тебя все жизненные соки, чтобы превратить заоблачные проекты в заурядную лабораторную практику.

— Воля твоя, Саша…

— Не моя, а его. Он всех подчинил. Вот почему я и в глаза именую его рабовладельцем.

И Саша поведал мне занимательную историю. Был у него в одесские школьные годы интереснейший приятель — Валя Глушко. Парень этот с детства увлекался астрономией, был рьяным посетителем школьной обсерватории, бредил космическими полетами, в пятом или в шестом классе завязал переписку с самим Циолковским, а затем переехал в Ленинград и поступил на физмат университета.

Но студенческими бдениями его занятия не ограничились. Он покорил своими идеями ученых, ему устроили встречу с Тухачевским — тот охотно помогает науке, перспективной для обороны. В общем — в Ленинграде создана специальная газодинамическая лаборатория, разрабатывающая двигатели для ракет большой дальности. Директорствует в ней Валентин Глушко, а его главный помощник, его любимый раб — Александр Малый. Работа зверски захватывающая, порой забываешь, что существует такая физическая категория — время, с которым (хоть иногда, хоть редко) надо считаться как с трагической реальностью.

— Однажды под утро я завопил на Валю и других наших лаборантов словами твоего любимого поэта: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»[90] Они в ответ только хохотали, такие уроды. В иные минуты я способен заснуть стоя. Впрочем, с некоторыми из нас это случалось.

Через несколько месяцев, во время очередного своего приезда в Ленинград, я убедился, что Саша не преувеличивал. Он жил тогда на улице Деревенской Бедноты (в прошлом, кажется, Большой Дворянской) — ни один из сельских бедняков, естественно, и близко не подходил к этому аристократическому району. Как-то он отсутствовал дома ровно двадцать шесть часов: неподалеку, в равелине Петропавловской крепости, были расположены взрывные устройства, с помощью которых сотрудники лаборатории определяли силу тяги экспериментальных двигателей, — эту работу нельзя было прерывать. И пока я спешно готовил явившемуся наконец Саше еду, он повалился одетым на кровать и отключился. И проспал, ни разу не проснувшись, больше двадцати часов — время я определил по карманным часам швейцарской фирмы «Сигма» (их подарили мне к двадцатилетию). Но это было потом, а тогда, в Одессе, я возразил:

— Ты все-таки уехал в отпуск, Саша. Значит, и в твоей работе бывают перерывы.

— Только потому, что сам Валентин возжаждал отдыха. Завтра-послезавтра он приедет в Одессу, здесь у него остались отец и сестра. И немедленно появится у нас, чтобы предупредить: вслед за ним явится и его жена.

— Это так важно — знать, приедет его жена или нет?

— Очень важно. У нее нелады с семьей Валентина — возможно, она поселится у нас. Выгонит меня из комнаты Любы, а я выгоню Фиру из вашей — и будем жить так: Люба, Фира и Сусанна — с одной стороны, мы с тобой — с другой.

— Эта Сусанна, чувствую, такая же рабовладелица, как твой Валентин.

— Просто удивительно, как часто ты ошибаешься! Она очень вспыльчивая, очень сумасбродная, очень красивая и еще два «очень» — добрая и талантливая. Пока, правда, о ее талантах мало кто знает — она гид ленинградского «Интуриста», но закордонные зеваки, побыв с ней денек, потом долго бомбардируют ее благодарными письмами. Раза два даже цветы присылали — по предварительному заказу в наших цветочных магазинах.

— Ты говоришь о ней так, словно влюблен. Или был влюблен — до того, как ее перехватил Валентин.

— Опять ошибаешься! Она, во-первых, не в моем вкусе, во-вторых, моя племянница.

— Я знаю трех твоих сестер — Любовь, Нину и Катерину. Слышал и о трех братьях — Аркадии, Матвее и Эммануиле. Чья она дочь? И она на самом деле красива?

— Санна дочь Нины. А что до ее красоты — увидишь сам, когда она появится.

Первым появился Валентин Глушко. Его приняла Фира (Саши не было дома). Валентин вежливо поздоровался со мной, но говорил только с моей женой. Санна, двоюродная Фирина сестра, приедет примерно через неделю. Жить она будет не у нас, а на заранее подготовленной квартире.

Фира забросала его вопросами. Он отвечал кратко и точно. Впрочем, особого впечатления он на меня не произвел. Да, конечно, выше среднего роста, довольно красивый (хорошо прорисованное лицо свидетельствовало о мужестве и силе), — но, в общем-то, ничего экстраординарного. Я посчитал Сашино восхищение очередным преувеличением.

Сусанна появилась спустя неделю. Она не вошла, а ворвалась в нашу обитель. Фира, как метеор, помчалась на первый же звонок, но оглушительный трезвон продолжался и после того, как двери распахнулись, — Санна не умела сразу отрывать палец от кнопки. А затем зазвучали громкие, как выстрелы, поцелуи, радостные вскрики и какие-то, тоже выстрельные, слова. Только через полчаса в нашей комнате установился относительный порядок, при котором можно было членораздельно разговаривать.

— Это твой мальчик? — Санна бесцеремонно ткнула в меня пальцем. — Давай я его хорошо разгляжу: ты близорука и не могла всего увидеть! Мальчик, поворачивайтесь по моей команде и не спешите. Я недоступна очарованию с первого взгляда, это печальное свойство оставим Фире. Мне нужно вас внимательно рассмотреть.

— Рассматривайте, рассматривайте! — Честно говоря, я был порядком смущен — но все-таки не настолько, чтобы не смеяться. И стал медленно кружиться перед Санной, повинуясь ее жестам.

— В общем, парень ничего, но с недостатками, — авторитетно установила она после детального осмотра. — Плечи широкие — это приемлемо, но талия узка, как у девочки. Рюмочка! Для мужской фигуры — жидковато. И волосы длинные — зачем? Не по нынешней моде. Если не возражаешь, Фирочка, я постригу твоего мальчика, я могу это сделать. Нос длинный — к сожалению, не укоротить. Насчет глаз — ничего выдающегося ни в ту, ни в другую сторону. Да, а как руки? Сила есть?

— Сережа носит меня на руках, — с гордостью сообщила Фира.

— Это хорошо. Пригодится, когда пойдем на Привоз за фруктами (в Ленинграде с ними плохо). Будет нести наши корзины.

— Сережа никогда не ходит на базар, — предупредила Фира.

— Теперь будет ходить. Иначе какой он тебе муж?

Пока она болтала с Фирой, я рассматривал ее, как забавную игрушку, — только что в руки не брал. Она была невелика, красива, изящна, быстра, темноглаза и темноволоса, одета с выкрутасами — явно не по зарплате мужа-инженера, даже выдающегося. Я потом узнал, что деньги ей поступали от отца. И раньше, при расцвете нэпа, и нынче, в его упадок, и после, в годы усиленного строительства социализма, он занимался одним и тем же, только название его работы менялось при каждом социальном катаклизме: от обыкновенного посредника — через специалиста-снабженца — до толкача и менеджера (так, кажется, именуют теперь дельцов такой специализации). А Михаил — он же Рахмиль — Исаевич Згут, отец Санны, невзирая на любые перемены, всегда оставался великим мастером своего дела!

— Как тебе понравилась Санна? — спросила Фира, когда мы остались одни.

— Еще не разобрался.

— А что показалось главным?

— Экстравагантность. Мне кажется, такие особы из кожи вон лезут, чтобы только удивить окружающих. Я неправ?

— Неправ. Она, конечно, экстравагантна, но только в одежде и поведении. Санна хорошо знает литературу, прекрасно читает стихи, интересуется живописью и архитектурой… И она сердечная и красивая — в нее влюбляются с первого взгляда.

— В это легко поверить! Сразу видно, что она из тех женщин, которые не просто покоряют мужчин — они делают это самозабвенно.

Свою кузину Фира знала лучше, чем я. Санна до старости сохранила и экстравагантность, и неутихающее стремление подчинять мужчин и подчиняться мужчинам — но этим она не исчерпывалась. Она была преданной матерью (к несчастью, ее ребенок умер маленьким), храбро воевала на Великой Отечественной (смелость ее была подтверждена многими орденами и медалями), после войны стала известной писательницей,[91] автором доброго десятка книг (многие из них были отмечены премиями и похвалами критиков и ценителей литературы).

Но обо всем этом — позже.

Моя узкая талия, судя по всему, так поразила Санну, что она уговорила меня на денек переменить пол. В церемониале переодевания участвовали все женщины — и она сама, и Фира, и даже Любовь Израилевна. Саше тоже отводилась важная роль: он методично обходил меня со всех сторон и беспощадно критиковал усилия модельерш.

Платье взяли у Любови Израилевны (Фирино и Сусаннино были мне малы). Теща, правда, оказалась пофигуристей — но ее одежку быстро ушили. Бюст соорудили из двух полотенец — и надежно скрепили мои махровые груди большим лифчиком. Подкрасили брови и ресницы, наложили тени — а вот румяна я отверг напрочь: мои щеки были и без того полны крови.

Труднее всего было с ногами: в туфлях с высоким каблуком (даже растоптанных) я не мог сделать и шага. И потом: женской обуви сорокового размера не нашлось ни в одном магазине. Пришлось ограничиться мужскими сандалиями. Саша умело утешил огорченных женщин:

— Девчата, вы наладили ему такой ошеломляющий бюст, что на ноги никто и не посмотрит. Разве вы не знаете, что прежде всего привлекает опытный мужской взгляд?

Примерно в полдень мы вчетвером вышли из дому и зашагали на Приморский бульвар. По малолюдной улице можно было идти в ряд (с боков меня охраняли Саша и Санна, Фира притулилась где-то с краю), на шумной Преображенской, а тем более — на Дерибасовской этот порядок нарушился. Мы разбились на пары — и все равно приходилось толкаться. Я выбрал себе Сусанну — она серьезней всех отнеслась к нашему маскараду. Моя жена, как ни старалась, не могла увидеть во мне женщину, а Саша слишком выразительно ухмылялся — это меня отвлекало.

Выходя из дома, я опасался, что все мужчины не будут сводить с меня глаз — и обман быстро раскроется. Но на меня просто-напросто не обращали внимания! Прохожие, сталкиваясь с нами, скользили по мне равнодушными взглядами. Видимо, я был вполне обычной девушкой: скромно одетой, не красивой и не уродливой, ведущей себя без зазывного нахальства. В общем — серятиной! Сначала я этому обрадовался, потом — обиделся. Мне казалось, что такая женщина, как я, заслуживает большего. Я стал поразвязней, начал пошевеливать плечами, пару-тройку раз невзначай столкнулся с проходящими парнями. Но те только бормотали «Простите!» и уходили не оглядываясь.

Мы уселись за столик уличного кафе, заказали мороженое и лимонад. Посетители этой общепитовской точки не проявляли к нам никакого интереса. Сусанну и Фиру это восхищало (маскарад получился безукоризненный!), Сашу забавляло, а меня все больше утомляло. Даже легкое тещино платье казалось немнущимся как жесть — и таким же тяжелым.

На оживленном Приморском бульваре стало повеселее. Здесь можно было толкаться и громко разговаривать — до этого я побаивался подавать голос. Все-таки мой тенор (хотя позже, в лагере, его назвали неубедительным) было трудно замаскировать под сопрано, тем более — под дискант или фальцет. А в проспектном гаме он почти не выделялся.

Когда стало смеркаться, мы отправились на эстрадное представление в городской сад. На сцене хохмили известные комики. Рядом со мной уселся какой-то солидный чудик — и сперва осторожно, а потом все настойчивей стал касаться локтем моих полотенец. А я все нахальней и демонстративней поворачивался к нему боком — чтобы ему было удобней меня трогать.

Всю обратную дорогу я рассказывал о моем ухажере — и мы смеялись так громко, что на нас оглядывались. Похоже, люди старались понять: почему довольно изящная, неплохо одетая девушка хохочет таким совершенно неженским голосом? Но в вечернем свете разглядеть это было еще трудней, чем днем.