6. Странный друг и дружественный странник

6. Странный друг и дружественный странник

Линкольну исполнился 51 год.

Рассказы о нем, о его манерах и поступках уже становились достоянием простых людей и их детей. Этот высокий и костистый человек с характерной сутуловатостью, с легкой походкой, такой печальный, чудаковатый и смешной, казался существом из иллюстрированной книжки для детей, этакий странный друг или дружественный странник.

Одежду он не носил — она просто висела на нем, как на раме для сушки. Люди говорили, что Линкольн — огромный скелет, обтянутый кожей, которая, в свою очередь, прикрыта одеждой. Его высокая, как печная труба, шляпа, казалось, тихонько насвистывала: «Я вовсе не цилиндр; я чердачок, куда он прячет свои мыслишки, записанные на бумажонках».

Подкладка в шляпе частично состояла из имитации стаиновой бумаги, на которой виднелась карандашная подпись: «А. Линкольн, Спрингфилд, Илл.». Это на тот случай, если какой-нибудь рассеянный джентльмен по ошибке ее наденет, — чтобы знать, кому вернуть. Был у него и зонтик, выцветший и потертый в постоянных странствиях под щедрыми дождями, но и на нем было выстрочено: «Авраам Линкольн».

В Спрингфилде, да и в других местах, с прошлым Линкольна, с его рождением и происхождением связывали что-то необычное, таинственное. Регистрацию брачного удостоверения его родителей не нашли. Шептались о том, что он «низкого» происхождения, настолько туманного и странного, что его политические друзья рады были бы выяснить обстоятельства и добиться необходимой респектабельности. Брачный контракт когда-то переслали в новое судебное здание графства, и никто не удосужился произвести там розыски.

В тот период, когда происходили горячие дебаты, однажды на улице мальчишка крикнул: «Вот идет старик Линкольн!» Это он услышал и сказал своему приятелю: «Когда мне только минуло тридцать, они уже так кричали».

Соседский мальчик, Фред Дюбуа, собрал компанию мальчишек; с помощью веревочки они сбили цилиндр с головы Линкольна. «Из шляпы выпали письма и бумажки, — рассказывал потом Дюбуа, — они разлетелись по пешеходной дорожке. Линкольн наклонился, чтобы их поднять, а мы, мальчишки, взгромоздились на него». Будучи молодым человеком, он играл с ребятами в камешки. В пожилом возрасте он все еще запускал волчки со своими сыновьями.

Когда однажды Тед задержался с молоком, Линкольн разыскал сынишку, взял у него ведро с молоком, посадил мальчика на плечи, и так они вернулись домой. В другой раз он нашел пропавшего Теда и принес домой, держа его над землей на вытянутой руке; мальчик изворачивался, стараясь попасть отцу в лицо ногой, а Линкольн довольно посмеивался. Как-то он волок орущих Вилли и Теда. Сосед спросил его:

— Мистер Линкольн, в чем дело?

Последовал ответ:

— В том же, что и со всеми в нашем мире. У меня только три ореха, а каждый из моих сыновей хочет получить обязательно два.

Он любил рассказывать забавные истории и анекдоты. Одна из его историй была о воздухоплавателе, который в Новом Орлеане поднялся на воздушном шаре. Группа негров, собиравших хлопок, увидела человека, спускавшегося с небес в синем шелковом одеянии, унизанном серебристыми звездочками, и с золотыми туфлями на ногах. Все убежали. Все, кроме одного старика, пораженного ревматизмом и не сумевшего скрыться. Он подождал, пока аэронавт коснулся земли, и проковылял к нему. «Как поживаете, масса Иисус? — пробормотал он. — Что поделывает ваш папа?»

Любил он рассказывать и об одном строгом судье-формалисте: «Он готов был повесить человека за то, что тот сморкался на улице, но мог отменить приговор, если ему не удавалось установить, какой рукой прохожий сморкался».

Линкольн мог написать гневное письмо, обругать в нем адресата, не стесняться в резкости эпитетов и затем бросить письмо в печку. Он говорил, что иногда хорошо написать письмо с перцем и затем сжечь его.

«Демократия» — это слово часто употреблялось. Языкастые политики играли им. У Линкольна была своя точка зрения. «Я не хочу быть рабом, но в той же мере я не хочу быть и господином. В этом выражено мое понятие о демократии. Все, что не совпадает с этим понятием, противоречит демократии».

Его толкование Декларации независимости, в особенности раздела, в котором утверждается, что «все люди рождены равными» и имеют «неотъемлемые права на жизнь, свободу и стремление к счастью», запало в сердца людей. «Те, кто написал этот документ, — говорил он, — …имели в виду не только всех людей, живших тогда, но они заглянули в будущее, обратились к самым дальним своим потомкам… Будучи мудрыми государственными деятелями, они знали, что процветание имеет тенденцию к созданию тиранов; поэтому они утвердили эти великие и очевидные истины. И если когда-нибудь в далеком будущем какой-нибудь человек или группа заинтересованных людей установят доктрину, что никто, кроме богатых, или никто, кроме белых, не имеет права на жизнь, на свободу, на счастье, чтобы потомки авторов могли заглянуть в Декларацию независимости и мужественно возобновить борьбу, некогда начатую их предками… Я требую, чтобы вы отбросили все ничтожные и жалкие заботы об успехе какого бы то ни было индивидуума. Все эти старания — ничто. Я — ничто. Судья Дуглас — ничто. Главное — сохраните бессмертный символ Человечества; Декларацию Американской Независимости».

В том же году он прочел лекцию в Блумингтоне об «Открытиях и изобретениях», которую он потом повторил в Спрингфилде. Он напомнил о первых открытиях и изобретениях человека: одежды, речи, алфавита, печати, об использовании ветра для передвижения судов. В прошлом правители и законы установили, что хранить книги, читать их — преступление. «Нам трудно сейчас и здесь представить себе, как сильно было тогда рабство мысли и сколько потребовалось времени, чтобы сбросить эти оковы, чтобы установить привычную свободу мысли». Не обошел он и политику, иронически упомянув «изобретение в 1434 году негров и современного способа их использования». Главным в лекции была любовь к книгам, к науке, к знаниям, любовь к человечеству, выползающему из мрака и тумана к свету и ясности.

Как-то на вечере у мэра Сандерсона в Гэйлсборо Линкольна обвинили в том, что он боится женщин. Линкольн улыбнулся: «Женщина — единственное, чего я боюсь, хотя знаю, что она не может причинить мне вреда». Однажды в доме мэра Бойдена, в Юрбэйне, после чаепития мужчины, извинившись, оставили Линкольна в обществе миссис Бойден, миссис Уитни и ее матери. Когда м-р Уитни вернулся, он увидел, что Линкольну «не по себе»: он был смущен, как деревенский мальчик, его глаза блуждали от потолка к полу и обратно, руки он прятал то за спиной, то сплетал их впереди, как будто он не знал, как от них избавиться, его длинные ноги свивались и развивались».

Герндон был уверен, что Линкольн скрывал свое отношение к женщинам за превосходным и редким кодексом морали. Он писал: «У Линкольна сильная, можно сказать, неутолимая страсть к женщинам. Он с трудом сдерживался, чтобы не касаться женщины руками, и все же, к его чести, должно сказать, что он жил чистой и добродетельной жизнью. Он считал, что женщина имеет такое же право нарушать супружеский обет, как и мужчина, — ни больше, ни меньше. Его чувство должного, справедливого, его честь запрещали ему нарушить супружеский обет. Судья Дэвис сказал мне: «Благородство мистера Линкольна спасло многих женщин». Это и мне известно. Я видел, как Линкольна соблазняли и как он отвергал авансы женщин!»

Миссис Линкольн и Герндон ненавидели друг друга. Герндону было безразлично, где плюнуть; миссис Линкольн была скрупулезна в вопросах чистоты и аккуратности.

Она знала, что Герндон однажды в компании с двумя приятелями напился и разбил оконное стекло и что ее мужу пришлось выложить деньги, чтобы уберечь своего партнера от ареста. Ей не нравилось то, что у ее мужа был компаньон-пьяница, швырявший деньгами, а потом бравший в долг у Линкольна. Герндон был у нее на подозрении; она ждала всяких неприятностей от этого чванливого выскочки, радикала в политике, трансценденталиста в философии, антицерковника.

На приемах, балах, общественных собраниях она блистала, была полна жизненной энергии, часто без необходимости бросала порочащие людей намеки или открытые и неожиданные оскорбления; недоразумения возникали вокруг нее волнами, и она часто бродила одна.

Мэри Тод вышла замуж за гения, требовавшего особого внимания: когда ему нужно было работать, нельзя было отрывать его или давать ему поручения. Она этого не знала, хотя была его женой, экономкой и советником в личных и политических делах, конечно в допущенных им пределах. Многие годы она вела хозяйство сама — они были слишком бедны, чтобы нанять прислугу; тогда они еще вынуждены были пользоваться дровами. Теперь у них в плите на четыре конфорки горел уголь и был резервуар для подогревания дождевой воды.

Она узнала цену деньгам в 1858 году, когда он забросил почти полностью адвокатуру, месяцами разъезжал по стране, покрыл 4 200 миль и оплачивал сам все свои расходы в отелях. По окончании кампании он в одном письме сообщал: «Я остался совсем без денег. У меня нет средств даже на домашние расходы». Иногда он ходил за покупками. Герндон вспоминал, что его можно было видеть зимним утром на базаре с корзиной в руке; «своей старой серой шалью он закутывал шею».

Когда их доходы выросли, когда он уже занял положение выдающегося лидера партии, Мэри Линкольн в последние месяцы 1850 года имела удовольствие устраивать приемы, на которых иногда присутствовали 200–300 человек. Вместе с ним она прошла путь от невзгод бедных лет до комфортабельной жизни состоятельного среднего класса. Они стали владельцами дома и участка, на котором он стоял, фермы, земель; вместе с надежными долгами по счетам за проведенные дела имущество Линкольна в 1859 году оценивалось больше чем в 15 тысяч долларов.