XIII

XIII

Во время совещания Лубенцов обратил внимание на то, что Воробейцева и Чохова почему-то здесь нет.

— Может быть, вы дали им какое-нибудь поручение? — спросил Лубенцов у Касаткина. Но оказалось, что никаких заданий ни Чохов, ни Воробейцев не получали.

— Распустились, вот и все, — сказал Касаткин.

Лубенцов покачал головой. При каждом шуме за дверью он подымал голову и смотрел с беспокойством на дверь, ожидая увидеть Чохова. Но тот так и не явился до конца совещания.

После совещания Лубенцов опять вспомнил о Чохове. Он упрекнул себя за то, что редко видится с Чоховым, предоставив товарища самому себе и дружбе с Воробейцевым, которого Лубенцов недолюбливал.

Он пошел по кабинетам. С некоторым удивлением осматривал он комендатуру, превратившуюся в настоящее учреждение. Офицеры сидели за столами, принимали немцев, писали, совещались и звонили по телефону. Яворский разговаривал с хозяином кинотеатра, разрешая ему демонстрировать одни кинокартины и запрещая другие. Увидев Лубенцова, Яворский кинулся к нему со списком переименованных улиц и площадей города, предложенным магистратом. Лубенцов просмотрел список и утвердил все переименования, кроме одного. Площадь Адольфа Гитлера магистрат предложил переименовать в площадь Карла Маркса. Лубенцову показалось бестактным сопоставление этих двух несоизмеримых имен даже в этом случае, и вместе с Яворским они решили назвать площадь именем Фридриха Шиллера.

В соседнем кабинете работал Чегодаев. Тут было накурено и шумно. Рабочие — члены производственных советов, советские военные инженеры военпреды на заводах, профсоюзные руководители приходили сюда со своими просьбами и требованиями.

По всему коридору был слышен громкий голос и оглушительный смех Чегодаева. Когда вошел Лубенцов, Чегодаев вскочил и торжественно отрапортовал:

— Товарищ подполковник, отдел промышленности разрабатывает план промышленной продукции на будущий, тысяча девятьсот сорок шестой, год. Докладывает капитан Чегодаев.

— Вольно, — сказал Лубенцов.

— Товарищ подполковник, — быстро заговорил Чегодаев, сразу же переходя на другой, «бытовой» тон. — Рабочие медного рудника сообщают, что хозяин ночью сбежал. Как быть? Я думаю, что рабочие должны взять производство под свой контроль…

— Правильно. Пусть так и действуют.

Кабинет Меньшова тоже был полон людей. Тут находилась депутация крестьян. Меньшов вполголоса доложил, что община Финкендорф просит не делить среди крестьян землю графа фон Борна.

— Как так не делить?

— Они говорят, что у фон Борна семеноводческое хозяйство, и есть смысл сохранить его в прежних размерах, чтобы оно стало сельскохозяйственным кооперативом или «провинциальным имением» вроде совхоза. По их мнению, так целесообразней. Коммунисты и социал-демократы поддерживают крестьян. Это инициатива Ланггейнриха.

— Очень хорошо. По-моему, здоровая идея. Наше начальство, очевидно, тоже их поддержит.

Лубенцов обошел все комнаты. Чохов и Воробейцев как в воду канули. Он спустился вниз. Там было пустынно — большинство солдат находилось в наряде. Один повар Небаба, красный как рак, возился у плиты. Воронин сидел в каптерке и что-то писал.

— Дмитрий Егорыч, — сказал Лубенцов. — Сделай милость, пойди поищи Чохова. Исчез он вместе с Воробейцевым, и всё!

Воронин молча кивнул головой и встал с места.

— Давно тебя не видел, — сказал Лубенцов. — Совсем забегался с этой реформой. Как, доволен своей работой?

— Почему недоволен? Доволен.

— Солдаты какие подобрались? Ничего?

— Солдаты хорошие. И сержанты опытные, особенно Веретенников. Вполне тянет на помкомвзвода.

— Надо мне почаще тут бывать, — виновато сказал Лубенцов. — Тут у вас как в России. Легче дышится как-то. А там, — он показал рукой наверх, там теперь трудно. Сложный переплет.

— Да, — согласился Воронин.

— Так поищи, пожалуйста, Чохова.

— Поищу.

Лубенцов вышел из каптерки, миновал большую комнату, обвешанную советскими плакатами и портретами, — комната служила красным уголком, — и поднялся наверх.

Начинался прием.

Ксения вводила людей одного за другим. Первым она ввела сухощавого человека в старомодном черном сюртуке. Это был пастор Клаусталь, суперинтендант, то есть руководитель лютеранских церквей района. Клаусталь сказал, что собор в основном отремонтирован и что он просит коменданта прийти посмотреть на работы. Лубенцов пообещал зайти, но Клаусталь не уходил, по-прежнему сидел, чуть согнувшись, в большом кресле, в которое можно было усадить четырех таких худых пасторов. Лубенцов замолчал, выжидательно глядя на пастора. Наконец Клаусталь сказал:

— Мне хотелось бы задать вам вопрос. — Лубенцов кивнул головой. Какова, по вашему мнению, роль церкви в создавшейся обстановке?

Лубенцов слегка смешался, так как вопрос застал его врасплох, и он положительно не знал, что ответить. Он вспомнил, что у него среди купленных книг лежит толстый том «Истории церкви в Германии» и пожалел, что не успел еще просмотреть эту книгу.

— Видите ли, — продолжал пастор, — в связи с земельной реформой в наших приходах происходит некая дискуссия. Если говорить с христианской точки зрения, земельная реформа благо, ибо она проводится в интересах бедных людей…

Насчет реформы Лубенцов мог говорить хоть целый день. Он закивал головой.

— Тут мы с вами сходимся, — сказал он.

— С другой стороны, — продолжал пастор, — многие помещики и богатые крестьяне — весьма благородные люди, которые относились с большой терпимостью к батракам из России и других стран… и вообще пользуются симпатией и доверием со стороны прихожан. Не кажется ли вам, господин комендант, что к таким людям нужно проявить милосердие?

— Ах, вы вот о чем! — пробормотал Лубенцов, мрачнея. — На этот счет у нас такое мнение. В тяжелом положении, постигшем Германию, более всего виноваты именно эти симпатичные, благородные люди, как вы изволите их называть. Они создали немецкую военную касту. В этих самых домах, больших и малых, обвешанных оленьими рогами, родились и росли офицеры вермахта. И хотя они гордились своей родовитостью, они ради своего благополучия сами отдались под власть безродного австрийского ефрейтора. Это было им выгодно — вот в чем дело. Нет, господин Клаусталь, тут мы с вами никогда не сойдемся, и я вам честно об этом говорю, потому что я не дипломат, а солдат. Да и речь-то идет не о ликвидации людей, а о ликвидации класса. Германия без Гитлера — это все та же Германия; Германия без помещиков это уже другая, новая страна, где нет почвы для Гитлера. Что, впрочем, об этом толковать? Закон принят, и закон будет выполняться. А вы можете помочь своему народу, если, как вам положено, будете стоять на стороне неимущих и обездоленных… Посмотреть собор я приду, постараюсь сегодня прийти.

Клаусталь вышел из комнаты. Лубенцов сказал Ксении:

— Следующий!

И ахнул: «следующим» оказалась Эрика Себастьян. Она шла медленно и нерешительно, устремив на Лубенцова прямой, напряженный взгляд.

— Садитесь, — сказал Лубенцов.

Она сказала:

— Я пришла к вам по следующему поводу. Мне сообщили, что арестован один из солдат, забравших у нас машину, и что ему угрожает военно-полевой суд. Я прошу вас… Они вели себя, в общем, вполне пристойно тогда. Они сказали, что берут машину на несколько дней. Может быть, они действительно ее вернули бы… А насчет их… разговора со мной… Боже мой, разве нельзя солдатам поухаживать за молодой и не безобразной женщиной?…

«Кругом христиане, никуда не денешься от них», — подумал Лубенцов. Перед ним вдруг встало лицо сержанта Белецкого. Лубенцов сказал сухо:

— Этот солдат нарушил воинскую дисциплину. К вам это не имеет никакого отношения. Это внутреннее дело наших войск.

Она побледнела, сказала: «Ясно», — и повернулась, чтобы уходить. Ему вдруг стало ее жалко, но он подавил это чувство и добавил только:

— Вы можете написать свое свидетельское показание и прислать сюда. Я могу вам лишь обещать передать ваше письмо по назначению.

После ее ухода, принимая все новых и новых людей, Лубенцов часто думал о ней и отгонял от себя эти мысли, злясь на себя за то, что думает о ком-то, кто не является его Таней, и обвиняя себя поэтому в слабости воли и в склонности к дурному.

К концу дня приехал профессор Себастьян. Они несколько дней не виделись с Лубенцовым и встретились очень сухо, хотя время от времени кидали друг на друга исподлобья любопытные взгляды. Себастьян молча протянул Лубенцову докладную записку, написанную на машинке.

«Прошение об отставке», — промелькнуло в голове у Лубенцова, и он приготовился к тяжелому разговору. Но, взглянув на бумагу, просветлел. Это была докладная насчет химического завода. Себастьян излагал результаты своего обследования, перечислял меры, необходимые для перевода предприятия на новое производство.

Лубенцов позвонил в Альтштадт. Генерал Куприянов сказал, что будет целесообразно, если Себастьян поедет в СВА и лично доложит об этом важнейшем вопросе, которым интересуется маршал Жуков. Положив трубку, Лубенцов передал слова генерала Себастьяну.

Себастьян, если был польщен, ничем не показал этого Лубенцову. Он подчеркнуто официально сказал, что благодарит за приглашение и завтра утром выедет, после чего откланялся и ушел.

— Есть еще кто-нибудь на прием? — спросил Лубенцов у Ксении.

— Депутация батраков.

— Зовите.

В кабинет вошли четыре человека; среди них Лубенцов с удовольствием увидел Гельмута Рейнике. Он подошел к молодому батраку, пожал его руку, усадил вначале его, потом остальных и дружелюбно спросил:

— Ну, что у вас, товарищи?

Самый старый из батраков, долговязый человек с маленьким морщинистым лицом, заговорил смущенно и нескладно:

— Господин комендант. Мы прибыли от имени группы батраков поговорить с вами насчет господина Фледера. — Лубенцов насторожился. — Господин комендант, господин Фледер хороший человек, он заботится о своих рабочих. Господин комендант, господин Фледер хорошо кормит своих рабочих, повышает их культурность, выписывает для них газеты, коммунистические и социал-демократические. Господин комендант, господин Фледер построил на свои средства «спортплац» для крестьян, на свои средства, и лес свой дал на это дело, а также подарки детям батраков готовит к сочельнику, богатые подарки готовит, да.

— Так что вы хотите? — спросил Лубенцов. Его лицо стало серым. Реформу отменить, что ли? Жить, как жили, батраками, и получать подарки к сочельнику? Этого вы хотите?

— Нет, господин комендант, зачем, господин комендант, — сказал другой батрак. — Нет, мы за… Мы хотим все поместья забрать, разделить, коммуны сделать. Вот что мы хотим. — Он сконфуженно улыбнулся. — Но мы просим, чтобы господина Фледера… У него и земли немного.

— И ты об этом просишь, Рейнике? — спросил Лубенцов в упор молодого парня, который пунцово покраснел.

Лубенцов долго молчал, наконец, когда ему самому стало уже невмоготу, сказал:

— Если у Фледера земли мало, так его и не тронут. Ведь закон ясен… Ну и ну! Беда с вами, немцы! Когда вы уже поймете, что можно жить без хозяев, самим быть хозяевами…

— Господин комендант, — вмешался Рейнике. Он был по-прежнему пунцово-красен и чуть не плакал. — Не поймите нас неправильно… Мы понимаем. Вся наша жизнь в земельной реформе. Мы только… Мы…

Лубенцов грустно улыбнулся.

— Все, — сказал он. — Ваше ходатайство мы учтем, конечно.

Они торопливо и молча покинули кабинет.

На этом прием закончился. Лубенцов отослал Ксению, посидел несколько минут в одиночестве, потом вспомнил о Чохове и велел справиться о нем. Чохова все еще не было.

Лубенцов пошел в ратушу, где располагалась районная комиссия по земельной реформе, и поднялся к Лерхе. Тот уже знал про депутацию батраков.

— Рейнике будем исключать из партии! — вскричал он.

— Не за что. Его воспитать надо, а не исключать. Он и сам, кажется, горько жалеет о том, что сделал. Ладно. Пошли посмотрим собор — я обещал Клаусталю. Только захватите Форлендера.

Лерхе недовольно покачал головой. Он не одобрял заигрывания с церковью, как и вообще любых отклонений от прямой, последовательной линии, которая иногда представлялась его воображению именно в виде ровной, ледяной, неуютной, но ясной дороги.

Они направились втроем в собор.

Огромная брешь в левом приделе была искусно закрыта, так что почти незаметно было, где находились ее границы. Собор был пуст, шепот здесь отдавался гулким эхом. Старичок сторож побежал за Клаусталем, и пастор вскоре явился. Он показал им гробницу одного из германских императоров тринадцатого века и его жены. Каменные фигуры императора и императрицы во весь рост лежали рядом, огражденные чугунной решеткой. Орган, не пострадавший от бомбежки и ярко начищенный, сиял во всю стену.

— Ну что ж, — сказал Лубенцов, — как будто все в порядке?

Его голос отозвался в соборе мощно и раскатисто.

— Скамейки, господин комендант, — сказал Клаусталь. — Почти все скамейки сгорели, часть растащили…

Лубенцов подумал про себя, что немцы любят удобства даже на молитве. Он обернулся к Форлендеру.

— Что ж, надо заказывать. Отпустите им леса. Надеюсь, есть тут хорошие столяры? Ну вот и хорошо. — Он посмотрел в мрачное лицо Лерхе, и ему вдруг захотелось засмеяться. Но он сдержался и подумал о том, что Лерхе — милый, честный и хороший человек, но ограничен и, может быть, до некоторой степени ближе к средневековым монахам, которые вдохновили строительство этого собора, чем к тем гуманистам, которые боролись против них.

Вернувшись в комендатуру, Лубенцов опять пошел к Касаткину.

— Чохова нашли? — спросил он.

— Нет.

— Воронин не возвращался?

— Нет.

Воронин вернулся вечером и сказал, что нигде не мог найти Чохова и что, поужинав, отправится продолжать поиски.

— Не надо, хватит, — хмуро сказал Лубенцов. — Тут ему нянек нет. Придется строго их наказать.

Но Воронин, любивший Чохова и желавший избавить его от неприятностей, наскоро поужинав, опять отправился на поиски. Внизу, возле комендатуры, его дожидался Кранц.

— Пошли, — сказал Воронин и сунул Кранцу в руку завернутую в газету буханку хлеба. — Куда же мы пойдем?

Кранц подумал и полувопросительно сказал:

— На Кляйн-Петерштрассе?

— Это еще что за штрасса?

— Это… — Кранц замялся. — Это улица, где находятся публичные дома.

— Ну нет, — сказал Воронин. — Не может быть, чтобы капитан Чохов… Ладно, пошли.

Кляйн-Петерштрассе была до невозможности узенькой улицей, по которой не могла бы проехать машина. Дома тут были трех- и четырехэтажные, приклеенные один к другому, но вообще эта улица не отличалась от других и ничем не выдавала своего назначения. Правда, в некоторых распахнутых окнах виднелись всклокоченные женские головы. Может быть, эти женщины зазывали прохожих из окон, но на сей раз они этого не делали, видимо смущенные красной повязкой на рукаве Воронина — приметой комендантского патруля. Однако стоило Воронину с Кранцем войти в первый попавшийся дом, как все стало ясно до отвращения. Вся улица состояла из «заведений». В каждом здании их было по шесть — восемь, каждое со своей хозяйкой и со своими «барышнями» (так их называл по-русски Кранц). Убогая обстановка маленьких клетушек, состоявшая из железной кровати, одного стула и обязательно ведра и таза, испуганные грубо раскрашенные лица «барышень», неприятный въедливый запах, — все это даже видавшего виды Воронина привело в ужас.

— Ну и ну, — твердил он, поглядывая на Кранца осуждающе, словно Кранц был во всем этом виноват.

Тем не менее Воронин открывал дверь за дверью и с каменным лицом заглядывал в каморки; при этом он думал про себя, что после того, что здесь видел, он, пожалуй, может вообще навсегда потерять всякий интерес к женщинам.

Очутившись наконец в конце улицы под тусклым электрическим фонарем, Воронин облегченно вздохнул, плюнул и сказал:

— Будьте вы прокляты.

Итак, Чохова на Кляйн-Петерштрассе не оказалось. Воронин, простившись с Кранцем, отправился домой, чтобы доложить Лубенцову, что капитана Чохова он не нашел.

Вернувшись к себе, Воронин сел заканчивать письмо своей невесте в город Шую.

«Моя милая Катя, — написал он, — я очень скучаю по тебе. Лаутербург городок покрасивее Шуи, но мне хочется домой, опротивел мне этот Лаутербург до тошноты, честное слово. Тут такое иногда увидишь, что, если рассказать там, у нас, — никто не поверит. Обнимаю тебя и целую сто раз и рад от души, что ты у меня есть и что ты живешь в нашей родной и простецкой Шуе, а не здесь, допустим, в этом красивом Лаутербурге».