XIV

XIV

Когда офицеры лаутербургской комендатуры вошли в зал, все взоры устремились на них. Лубенцов в нерешительности постоял у двери, потом, не глядя по сторонам, быстро пошел вперед, к передним рядам. Первые два ряда никем не были заняты.

— Тут мы и сядем, — сказал Лубенцов.

Меньшов пробормотал:

— Это, наверное, места для начальства.

— Ничего, — сказал Лубенцов. — Сегодня нам и с начальством можно посидеть.

Они сели и, не оглядываясь, стали смотреть на пустую сцену, где стоял стол, покрытый красной скатертью, а в стороне от него — трибуна с настольной лампой, графином и стаканом.

Лубенцов сидел напряженный, чувствуя спиной взгляды и перебирая в уме лица многих знакомых и друзей, вероятно находившихся в этом зале. С каждой минутой на его сердце наваливалась все большая тяжесть.

Наконец из боковой двери появился Куприянов и несколько полковников. Они подошли к тем рядам, где сидели Лубенцов и его товарищи. Зал встал. Куприянов сказал: «Вольно». Все сели, и только один Лубенцов опоздал. И ему стало неловко оттого, что он не сел вместе со всеми, и он подумал о том, что многие могут истолковать это так, будто он в связи с постигшим его несчастьем стал преувеличенно почтителен по отношению к начальникам.

Он сел.

На сцену вышел секретарь партийной организации подполковник Горбенко — один из друзей Лубенцова, умный, толковый человек, которому все предсказывали большую будущность. На этот раз его голос был торжествен и строг и усталые, добрые, чуть близорукие глаза глядели сурово.

"Как он не похож на себя, — думал Лубенцов. — И все из-за этого дурачка, из-за этого ничтожества, из-за Воробейцева. Все натворил этот никчемный, жалкий и подлый человечек. Из-за него собрались тут две сотни офицеров, превосходные и славные русские люди, выполняющие одну из самых сложных задач, выпадавших когда-либо на долю русских людей…"

Горбенко открыл собрание и предложил избрать президиум. На сцену быстро и несколько суетливо вышел подполковник из промышленного отдела и огласил список. Все проголосовали. Генералы и полковники медленно встали и пошли к ступенькам, ведшим на сцену. Одновременно изо всех углов зала стали проходить к тем же ступенькам офицеры, чьи имена находились в списке. Президиум уселся на свои места. Председательское место занял полковник, который дал слово для сообщения подполковнику Горбенко.

Проходя от стола к трибуне, Горбенко бросил мимолетный взгляд на Лубенцова, однако, встретив ответный взгляд Лубенцова, отвернулся. Он встал у пюпитра, разложил бумагу и начал читать с листа, но время от времени подымал глаза и заканчивал фразу без заглядывания в бумагу, так, словно хотел убедить аудиторию в том, что не читает, а говорит.

Он сказал, что районная комендатура Лаутербурга проделала серьезную работу и неплохо выполняла соответствующие приказы по демократизации и денацификации порученного ей района. Однако комендант, подполковник Лубенцов, неплохо работавший с немцами, запустил воспитательную работу в коллективе комендатуры, в результате чего бывший офицер, разложившись и потеряв облик советского человека, совершил измену родине и бежал в американскую зону. Этот неслыханный случай наложил клеймо позора на лаутербургскую комендатуру и на весь коллектив советских офицеров. Вина за это тяжкое преступление ложится на Лубенцова, который не только мало и плохо работал со своими офицерами, но и проявил политическую слепоту, отказавшись тогда, когда еще было время, задержать и изолировать изменника. Притупление бдительности, обязательной для коммуниста, особенно в тех условиях, в которых советские люди находятся здесь, в Германии, является тягчайшим преступлением. Майор товарищ Касаткин, заместитель Лубенцова, обратился с вполне справедливой жалобой в Администрацию. Если бы не самонадеянность и политическая слепота Лубенцова — этого инцидента не произошло бы.

Помолчав, Горбенко произнес заключительные слова:

— Я знаю Лубенцова давно и считал его способным, серьезным и культурным офицером. Но его поведение в этом последнем случае должно заставить нас всех во многом пересмотреть наше отношение к нему, внимательно и серьезно обсудить его поступки, а также более глубоко изучить весь наш личный состав и изучать его повседневно, без всяких скидок на прошлые заслуги.

После Горбенко выступил офицер, который обвинил Лубенцова в том, что он вообще отличается либеральностью, нетерпимой на его должности. Он рассказал историю с профессором Себастьяном, которого Лубенцов отпустил в западную зону якобы в гости к сыну. И это несмотря на то, что недавно был случай со специалистом по сельскому хозяйству профессором Вильдапфелем, который обманул Советскую Администрацию и убежал из нашей зоны. Лубенцов слишком часто бывал у этого Себастьяна, был даже на именинах его дочери, причем находился там в штатском костюме. Известен случай, когда Лубенцов устроил обед в честь Себастьяна и некоего американского разведчика майора Коллинза. Во время своих разъездов Лубенцов останавливался на ночевку у немцев. Он проводил долгие беседы, причем не только с трудящимися, но даже с помещиками. Он позволял себе говорить немцам, что репарации со временем будут отменены; он жалел немцев, говоря им, что они плохо живут, и давая им беспочвенные обещания, что их жизненный уровень будет поднят.

Третий выступивший сказал, что, если бы Лубенцов проявил бдительность, он давно мог бы понять нутро Воробейцева. Воробейцев был нарушителем дисциплины и вместе с капитаном Чоховым, бывшим сослуживцем Лубенцова — кстати, и Воробейцев некоторое время служил в дивизии, где работал начальником разведки Лубенцов, — неоднократно нарушал дисциплину, не являлся на работу вовремя, а иногда даже вовсе не приходил на службу. Лубенцов ограничивался разговорами и журил этого врага народа, вместо того чтобы наказать его.

Лубенцов слушал все это и сам удивлялся своему внешнему спокойствию. Сердце, вначале стучавшее быстро и бурно, понемногу успокаивалось, стало биться отчетливыми, но очень редкими ударами. При выходе каждого очередного оратора Лубенцов думал: "Неужели и этот не найдет ни одного доброго слова? Неужели и этот будет говорить одно плохое или такое, что кажется плохим в надлежащей передаче? Что же это значит? Неужели я на самом деле так плох — слеп, глуп, бездеятелен, либерален, самонадеян и высокомерен? Неужели я — почти Воробейцев?" Он спрашивал себя, что думают о выступлениях все собравшиеся здесь люди, и приходил к выводу, что и они разделяют мнение ораторов, потому что выступления звучат чрезвычайно убедительно, до того убедительно, что иногда ему, Лубенцову, самому кажется, что выступающие правы.

Он время от времени отводил пристальный взгляд от выступавших и смотрел на генерала Куприянова, человека, который лучше, чем кто-либо, знал до малейших подробностей все, что Лубенцов делал, и почему делал именно так, а не иначе. Что же думает генерал Куприянов? Какова его точка зрения? Что он скажет?

Генерал Куприянов, со своей стороны, иногда косился на Лубенцова и отмечал про себя те преувеличения и передержки, которые допускались в пылу речей тем или иным оратором. И тем не менее Куприянов все больше ожесточался против Лубенцова.

Дело в том, что Куприянов считал, что всегда чутко прислушивается к мнению своих офицеров. При этом он не замечал, что они, его офицеры, еще более чутко прислушиваются к его мнению. Думая, что он действует так или иначе потому, что таково общее суждение, он не замечал, что общее суждение складывается в угоду его мнению. Он часто по разным поводам спрашивал у руководителей партийной организации, каково мнение членов партии, потому что от души желал услышать это мнение и учесть его. Но некоторые подчиненные ему офицеры, излагая это общее мнение, вовсе не излагали его таким, каким оно было (они даже не удосуживались его узнавать), а таким, каким было мнение генерала Куприянова или, если они не знали его мнения, таким, каким оно должно было быть по их предположениям.

Если бы ему честно сообщали мнение других людей, генерал, несомненно, прислушался бы к нему, но так как ему сообщали его же мнение, он фактически принимал единоличные решения.

Так происходило и теперь, в деле Лубенцова.

Окружавшие генерала офицеры знали, что генерал расстроен, удручен и разгневан в связи со случившимся. Поэтому офицеры выступали так остро на собрании. Тут сказывалось, правда, и уважение к личности генерала, которого все высоко ценили. Но была в этом и немалая доля того, что можно назвать ловлей на лету исходящих «сверху» впечатлений и произнесенных «наверху» слов, часто сказанных случайно и необдуманно. Генерал же, которому выступления казались свободно выраженным общим мнением, пришел к выводу, что в деле Лубенцова надо действовать с большой строгостью.

Может быть, Куприянов не отдавал себе ясного отчета в том, что, обвиняя Лубенцова, он до некоторой степени снимает ответственность с себя; подвергая Лубенцова осуждению, он перед высшим начальством — перед Берлином и Москвой — смягчает свою вину. И хотя он понимал, что случившееся чрезвычайное происшествие с одним из рядовых офицеров одной из рядовых комендатур не может быть серьезно поставлено в вину ему, генералу Куприянову, но он достаточно хорошо знал обычай некоторых крупных начальников, которые после такого рода происшествий — вовсе не из любви к истине, а для отчета перед вышестоящими, еще более крупными начальниками стремятся найти виновника, а если виновника найти нельзя, то хотя бы найти наиболее виновного.

При этом надо сказать, что генерал Куприянов был человеком честным и душевным и делал все это потому, что так было принято делать, хотя в глубине души со всей ясностью сознавал, что вина Лубенцова не так велика, как это изображают здесь, на собрании, и как он, генерал Куприянов, изобразит в своем выступлении. Но, сознавая это, он тем строже и враждебнее глядел на Лубенцова, подпадая под властное влияние массового психоза, который он, сам того не зная, сам и создал.

Вскоре объявили перерыв. Зал опустел. Ушел и Касаткин. С минуту помявшись, встали Чегодаев, Яворский и Меньшов.

— Пойдем покурим, — пробормотал Чегодаев.

Они ушли, и Лубенцов остался один. Он думал о том, что и ему следовало бы выйти в фойе. Он знал, что ему хватило бы сил выйти, потолкаться среди людей и даже перекинуться словами с теми, кто пожелает с ним заговорить; это было бы прилично. Но теперь ему было все равно, что о нем подумают. Хуже уже не могло быть. И он остался сидеть на месте, вопреки своему обыкновению делать все так, как все, и быть таким, как все.

Вскоре он услышал, что люди начинают собираться. Потом появились и его офицеры, они молча сели рядом с ним. Наконец заполнились и места президиума.

Следующим выступил майор Пигарев. Лубенцов откинулся на спинку стула. Его переполнило чувство внезапного острого любопытства. Что же скажет Пигарев?

Пигарев начал с того, что знает Лубенцова как хорошего работника. И вся беда его, сказал Пигарев, заключается в том, что он зазнался. Его слишком расхвалили. Всегда всем комендантам тыкали в лицо пример лаутербургской комендатуры и нескольких других комендатур, которые числились любимчиками.

— Много раз и от кого угодно слышал я похвалы по адресу Лубенцова, — с внезапной злобой сказал Пигарев. Помолчав, он продолжал: — Это-то и привело к таким плачевным результатам. — В его голосе прозвучало сожаление, которое поразило Лубенцова не свойственными ранее Пигареву лицемерными нотками. — Он давал всем советы, цитировал в разговоре немецкие стихи… Зазнался, зазнался товарищ Лубенцов. Потому он и Касаткина не послушал… Довольно легкое дело пускать пыль в глаза немцам, цитируя на память какого-нибудь Гете или Шиллера. (Генерал Куприянов кивнул.) Культура вещь хорошая, но поклоняться буржуазной культуре тоже не надо. (Генерал Куприянов снова кивнул.) Про этого Себастьяна Лубенцов мне уши прожужжал. И такой, и сякой, честный, интересный… А тому только это и нужно. Охмурил Лубенцова и подался на запад, лови его… (Генерал Куприянов мрачно покачал головой.) Но, конечно, самый большой позор для нас — история с Воробейцевым. Для нас всех. И за это, я вам скажу, надо голову оторвать! — Последние слова он выкрикнул громко и, опьяняясь своим криком, стукнул кулаком по кафедре. — Вот говорят, что Лубенцов скромный, скромно живет, простой… Грош цена этой эффектной простоте и скромности. Пусть живет как хочет, но пусть видит, что кругом него делается, пусть умеет разоблачать врагов. Пусть не важничает! Не думает, что понимает лучше других, лучше всех!

Раздались аплодисменты. Пигарев отрывисто вскинул голову вверх, и Лубенцов ужаснулся, настолько это движение было точной копией с подобного же привычного движения Альбины.