IX

IX

Когда офицеры собрались в кабинет и Лубенцов начал проводить совещание, Чохов следил за ним с особым интересом. Если замечание Лубенцова о том, что получение радостных известий плохо отражается на практической работе, и было верным, то поведение Лубенцова на совещании не подтверждало этого ни в малейшей степени. Все шло, как всегда. Лубенцов только раза три бросил на Чохова веселый взгляд.

В общем, Чохов пришел к выводу, что радостные известия не так уж вредны для работы.

Но, следя за Лубенцовым, Чохов в то же время следил и за Воробейцевым и подумал, что и дурные известия не так уж плохо отражаются — по крайней мере внешне — на людях. Воробейцев слушал подчеркнуто внимательно, записывал в блокнот, иногда бросал односложные одобрительные реплики Лубенцову и Касаткину и вообще выглядел, как самый старательный и ретивый службист изо всех присутствующих.

Чохов подумал о том, что поистине чужая душа потемки и что трудно по внешним признакам понять человека, если он умеет притворяться. Но чем может помочь такое притворство, думал Чохов, если там, в одной из комнат, находится маленькая строгая девушка с непреклонными глазами, которая обязательно сегодня или в крайнем случае завтра расскажет все Лубенцову, и начнется медленное и упорное дознание, от которого будет лихорадить весь Дом на площади и которое приведет, очевидно, к крупным неприятностям для Воробейцева. Он жалел Воробейцева, а Ксенией, хотя она-то и собиралась нанести Воробейцеву удар, гордился. Эти два как будто несовместимые чувства одновременно владели Чоховым.

После совещания, когда все собрались расходиться, Лубенцов вдруг заговорил совсем о другом, не имевшем касательства к вопросам, разбиравшимся на совещании.

— Товарищи, — сказал он. — У меня еще один небольшой вопрос личного порядка. А именно: я хотел бы узнать, как обстоят у вас у всех личные, самые интимные дела. К товарищу Касаткину приехала жена с детьми. Чегодаев выписал свою семью. Моя жена тоже вскоре приедет. А как быть с холостяками? Вы все великовозрастные молодые люди. Неужели у вас нет на примете невест? Это было бы хорошо. Не улыбайтесь, товарищи, я говорю серьезно. Я, конечно, не имею ни права, ни желания заставлять вас жениться. Но если у вас были такие намерения — осуществляйте их немедленно. Спишитесь, вызывайте. У меня все.

Все поднялись и пошли к выходу, оживленно и не без юмора обсуждая "брачное выступление" коменданта.

Лубенцов счел необходимым заговорить о личных делах офицеров, так как приехал от подполковника Леонова, где случилась следующая история.

Один из офицеров Леонова, лейтенант Поливанов, сошелся с молодой немкой. Лубенцову пришлось присутствовать при разговоре Леонова с Поливановым по этому поводу.

Молоденький лейтенант Поливанов, тихий и милый юноша, командовавший комендантским взводом, не знал, зачем его вызвали, и когда Леонов заговорил, лейтенант страшно смутился. Впрочем, он не стал отнекиваться и что-либо отрицать и, подняв глаза на Леонова, сказал, что любит эту девушку и она любит его.

Тогда Леонов спросил, понимает ли Поливанов, что так нельзя, что не может офицер советской комендатуры вступать в связь с немецкой девушкой, кто бы она ни была. На это Поливанов ответил, что не понимает. И этот простой ответ, надо признаться, поставил Леонова и Лубенцова в тупик, потому что это был в основном верный ответ: непонятно, по какой причине советский молодой человек — на какой бы он службе ни находился — не имеет права влюбиться в иностранную девушку. Но следовало объяснить Поливанову то, что для них самих было неясно.

Леонов, как и Лубенцов, был сторонником того, громко говоря, направления среди советских офицеров, которое утверждает, что, прежде чем приказать, нужно разъяснить, — разумеется, если для этого есть возможность, если это не на поле боя или в иных исключительных условиях.

По этой причине Леонов при помощи Лубенцова стал объяснять Поливанову, что они, советские люди, выполняют здесь государственную задачу, причем задачу огромной важности и большого политического резонанса, и не могут себе позволить роскошь отвлекаться на какие бы то ни было посторонние дела, тем более не должны вступать в неслужебные связи с местным населением.

— Мы обязаны, — сказал Леонов, — всячески охранять моральную чистоту наших людей за границей и вынуждены бороться с малейшими проявлениями расхлябанности, бесхарактерности и забвения служебного долга самым беспощадным образом.

— Но я ее люблю, — сказал Поливанов все с той же трудно оспариваемой простотой.

— Перед вами выбор, — сказал Леонов. — Либо вы порвете всякие отношения с этой девушкой, либо отправитесь на родину.

— Она хочет поехать со мной, — сказал Поливанов. — Можно это сделать?

Он был бледен.

— Нет, — сказал Леонов. — Перед вами выбор, о котором я сказал.

— Хорошо, — произнес Поливанов после некоторого молчания. — Я поеду на родину.

Все помолчали. Потом Леонов сказал:

— Садись, Поливанов. — Он перешел на «ты», показывая этим, что официальный разговор закончен. И ему и Лубенцову хотелось сказать Поливанову что-то ласковое, успокоить, подбодрить его, но они не нашли слов, да и вряд ли ему нужны были слова. Он чувствовал их отношение к нему. Когда Леонов после долгого молчания сказал ему: "Ничего, Поливанов, ты человек молодой, у тебя все впереди", — Поливанов сказал:

— Спасибо вам, товарищ подполковник.

Он благодарил, конечно, не за банальные слова утешения, а вообще за их отношение к нему, за весь этот разговор, человечный, хотя и суровый.

В связи с этим Лубенцов подумал о своих офицерах и решил, что лучшее лекарство от таких болезней — сделать комендатуру женатой.

Когда Чохов вышел вместе с Лубенцовым в приемную, он с некоторым облегчением отметил, что Ксении здесь нет. Видимо, не дождавшись конца совещания, она ушла. Чохов не знал, что дома Лубенцова с тем же известием дожидается Воронин, который был обеспокоен сообщением Кранца и уже сам, по своей инициативе, провел кое-какие "разведывательные операции"

Он даже побывал в квартире Меркера, придумав пустячный повод. При этом, со свойственной ему дьявольской наблюдательностью, он приметил, что в соседней комнате находится кто-то скрывшийся туда, как только выяснилось, что в квартиру ненароком зашел русский солдат. На вешалке висело большое грязно-белое полупальто с шалевым воротником из цигейки. А пальто Меркера, маленькое, демисезонное, темно-синего цвета, висело рядом.

Воронин обратил внимание на множество красивых и, по-видимому, дорогих вещей, расставленных повсюду. Решив войти в предполагаемую роль Воробейцева, Воронин стал восхищаться то одним, то другим предметом, на что Меркер неизменно говорил:

— Это можно купить, господин фельдфебель… это стоит недорого…

Жена Меркера тоже как будто продавалась по дешевой цене, — она кокетливо улыбалась Воронину и была одета в очень открытое платье.

На столе у Меркера стояли десятка полтора банок с американской свиной тушенкой, пачки сигарет "Лэки Стрэйк"; в углу, в ведре с водой, плавал огромный кусок сливочного масла кило на шесть.

Вернувшись домой, Воронин стал с нетерпением дожидаться Лубенцова. Но Лубенцов пришел не один, а с Чоховым, Меньшовым и… Воробейцевым. Дело в том, что, когда они покинули комендатуру, получилось так, что Воробейцев никак от них не хотел отстать, и Лубенцов пригласил всех к себе.

Когда они расселись вокруг стола, Лубенцов признался, что он позвал их неспроста, что у него сегодня радостный день и что, если они не возражают, он угостит их вином.

Не успели они выпить по первой рюмке, как позвонил телефон.

— Никак вас не оставят в покое, — с искусной миной, изобразившей досаду и одновременно восхищение, сказал Воробейцев.

Лубенцов взял трубку. Звонил Себастьян, который хотел с ним немедленно встретиться по важному делу.

— Хорошо, — сказал Лубенцов. — Я к вам сейчас зайду.

Он извинился перед товарищами и пошел в соседний дом.

Профессор ожидал его на пороге. Они поднялись наверх, прошли гостиную и соседнюю с ней комнату. В третьей был кабинет профессора. Эту комнату Лубенцов видел впервые. Кругом с не немецкой неаккуратностью валялись книги и рукописи.

— Давно вы у нас не были, — сказал Себастьян. Он взял со стола бумагу с коротким машинописным текстом, повертел ее в руках и снова положил на место. Потом поднял на Лубенцова глаза и спросил: — Вы довольны мной? То есть моей работой?

— Да, мы довольны вашей работой, — ответил Лубенцов, удивленный вопросом. — Благодаря вашим стараниям и самоотверженности положение с сельским хозяйством в нашем районе лучше, чем во многих других. Вы пользуетесь громадным авторитетом среди населения. Вас любят. И вы заслуживаете эту любовь. Должен вам сказать, что в вас есть много качеств государственного деятеля. Иногда вам, может быть, не хватает твердости характера… Вернее, я бы сказал, что характер у вас есть, но, как бы вам это объяснить, вы слишком много размышляете.

Себастьян рассмеялся смущенно.

— Спасибо за добрые слова, — сказал он. — Вы правы в том смысле, что я слишком рефлектирующий индивидуум. И беда, вероятно, не в том, что я много размышляю, а в том, что я размышляю медленно, медленнее, чем этого требуют обстоятельства. Если бы мне дать волю, я бы только и делал, что размышлял. Известный пример из истории философии о буридановом осле, который издох с голоду между двух охапок сена, не зная, какую из них выбрать, целиком и полностью относится ко мне.

— Но вы выбрали, — засмеялся Лубенцов.

— Благодаря вам, — возразил Себастьян. — Вы заставили меня поесть из одной охапки.

— Заставили? — улыбнулся Лубенцов.

— Уговорили.

Теперь засмеялись оба.

— У меня к вам просьба, — продолжал Себастьян, вертя в руке очки. Не кажется вам, что с меня хватит? Мне ведь наконец нужно закончить свой научный труд. Университет в Галле предложил мне прочитать там курс лекций.

— Как!.. Вы покинете Лаутербург? — опешил Лубенцов.

— Нет, — сказал Себастьян, которому ревнивый возглас Лубенцова доставил явное удовольствие. — Нет, нет. Я буду ездить на лекции два раза в неделю. И готов продолжать свою деятельность в лаутербургском магистрате в общественном порядке.

Лубенцов подумал и сказал:

— Вы правы. Ладно, я запрошу свое начальство. Я лично считаю ваше предложение целесообразным.

— Вы умный мальчик! — восхищенно воскликнул Себастьян. — А Эрика со мной спорила. Утверждала, что вы никогда не согласитесь отпустить меня с должности ландрата.

— Она считает меня более тупым, чем я есть на самом деле, — усмехнулся Лубенцов. — А кого вы предлагаете взамен? Есть у вас кто-нибудь на примете?

— Я предложил бы кандидатуру господина Ланггейнриха. Он хорошо понимает сельское хозяйство и очень предан земельной реформе. И размышляет он не так медленно…

— А ведь он может и не захотеть с земли да в контору?

— У вас разве откажешься?

— Кандидатура хорошая. Ладно. Поговорите вы с ним. Он вас уважает.

— Поговорю, — сказал Себастьян и довольно рассмеялся. — Вы умеете себя вести с нами, немцами. Я часто удивляюсь, как хорошо вы поняли психологию немца, его слабые и сильные стороны. И вы прекрасно умеете пользоваться этими слабыми и сильными сторонами.

Лубенцов нахмурился.

— Что значит пользоваться? — сказал он. — Неужели я похож на интригана? Поймите, господин Себастьян, мы вовсе не заигрываем с немцами, как это думают некоторые из вас. Дело тут и проще и сложнее. То, что мы стараемся по мере наших сил получше устроить вашу жизнь, добиться объединения Германии и так далее, — это не заигрывание, а определенная политика, основанная на определенном мировоззрении. Я прекрасно знаю, что некоторые немцы думают, что вы, дескать, немцы, хитрые, вы используете наши противоречия с союзниками, и мы, ссорясь между собой, вынуждены заигрывать с вами. Вы ошибаетесь. Мы проводим политику, вполне для нас естественную, а вовсе не диктуемую недолговечными тактическими соображениями. Мы просто считаем, что земля и вообще все должно принадлежать тем, кто трудится. Вот и все. Если хотите знать, то и американцы вовсе не заигрывают с вами в пику нам, русским. Они тоже проводят политику, основанную на определенном мировоззрении. Грубо говоря, они поддерживают капиталистов и помещиков и подавляют рабочих и крестьян. Они дают волю первым и не дают воли вторым. Неважно, какими словами они прикрывают эту свою политику и насколько эти слова убедительны. Важна сама политика. Мы способны сделать и уже сделали немало глупостей. Но линия наша — верная и единственно прогрессивная. Союзники в лучшем случае хотят вас привести к состоянию, которое было до Гитлера, то есть они хотят вести вас назад. Мы пробуем вести вас вперед.

— Любую линию, — сказал Себастьян, — даже правильную, можно проводить хорошо и плохо. Вы ее проводите хорошо.

— Ну и прекрасно! — воскликнул Лубенцов. — Рад, что мы довольны друг другом.

Лубенцов встал, вспомнив, что его ожидают сослуживцы. Поднялся и Себастьян. Он с минуту постоял неподвижно, потом сказал чуть изменившимся голосом:

— У меня еще одно дело к вам. Я хотел бы съездить на запад, точнее во Франкфурт-на-Майне. Мой сын просил меня приехать погостить.

— Да? — сказал Лубенцов и снова уселся. Пытливо посмотрев на Себастьяна, он медленно спросил: — Вам надолго?

— На неделю, — быстро ответил Себастьян.

— Что ж, мне кажется, это вполне возможная вещь. Думаю, что пропуск вы получите. Я по крайней мере буду об этом просить.

— Благодарю вас. Я так и думал.

— А что, — усмехнулся Лубенцов, — фрейлейн Эрика сомневалась и в этом?

— Н-нет, — смутился Себастьян. — Не она. Я сомневался.

— Вы ошиблись.

— Признателен вам за это, — сказал Себастьян и, подойдя ближе к Лубенцову, произнес выразительно: — Эрика не поедет. Я поеду один. Она останется здесь.

— Как заложница? — заметил Лубенцов как бы в упрек, но на самом деле очень довольный этим сообщением Себастьяна.

— Да, господин Лубенцов, — сказал Себастьян. — Вот именно. Я не хотел бы, чтобы вы в чем-нибудь сомневались. После того как профессор Вильдапфель, крупнейший наш агроном, уехал и не вернулся, вы имеете полное право испытывать недоверие.

— Да, вы правы, — согласился Лубенцов. — Начальник СВА очень расстроился, когда случилась эта история. Он считает, что сам Вильдапфель еще пожалеет о своем поступке. Измена своему слову и обязательствам всегда кончается печально для самого изменившего. Она приводит к душевной опустошенности и к позднему раскаянию. В вас я уверен. Прежде всего — вы умный человек. Что касается Вильдапфеля, то я думаю, что он просто недостаточно умен. Ведь ученый — это не всегда одно и то же, что умный? Как вы думаете?

— О нет! К сожалению, не одно и то же. Ученых дураков не намного меньше, чем невежественных дураков. Но касательно Вильдапфеля вы ошибаетесь. Он человек чрезвычайно умный, но и чрезвычайно корыстолюбивый. Его, разумеется, купили обещаниями материальных благ.