XX
XX
Чохов вернулся в Лаутербург часов в семь вечера и, поднимаясь по лестнице комендатуры, вдруг остановился, удивившись охватившему его на мгновение радостному предчувствию чего-то приятного. И затем еще больше удивился тому, что, по-видимому, это приятное — не что иное как занятие кружка по изучению немецкого языка, которое должно было начаться в восемь часов.
Он нахмурился, постоял с минуту и пошел дальше. Лубенцова не было, он уехал в Галле. Чохов доложил Касаткину о поездке с американцем и пошел в комнату, где собирался кружок. Почти все офицеры были в сборе. Ксения сидела у столика и читала. Ее толстые косы были сплетены, увязаны и уложены вокруг головы так туго, что казалось, ей больно. Она подняла лицо, посмотрела на входившего Чохова и тут же снова склонилась над тетрадкой.
Так как не все еще собрались, офицеры мирно беседовали между собой. Они говорили о городе Лаутербурге, оценивая город каждый со своей колокольни. Чохов услышал примерно такой диалог:
Яворский. Культурный городок. В городской читальне всегда полно юношей и девушек. Много читают… Любят очень свой город, его исторические памятники.
Чегодаев. Трудовой городишко. Разные мастерские, ремонтные и всякие. Промышленность солидная. Хорошо работают, молодцы.
Лейтенант — командир взвода. Город бездельников. Пьяных много, в пивных всегда народ. Неизвестно, когда и работают.
Меньшов. Город очень приличный. Все вежливые, особенно дети очень вежливые. Только и слыхать — «пожалуйста», «битте». Чистенько живут.
Воробейцев. Развратный, пропащий город! Всё проститутки да спекулянты. Черт знает что творится.
Кто из них был прав? Все.
Занимаясь с Ксенией в кружке, Чохов иногда вместе с ней покидал здание комендатуры, и они шли рядом до ее дома. Здесь Чохов прощался и уходил. Их разговор был вначале односложен. Но чем дальше, тем больше они говорили. Люди, знающие их, удивились бы, услышав, как свободно льется их беседа. Говорила больше Ксения. Она как бы отыгрывалась за свою обычную молчаливость. При Чохове у нее раскрывалась душа. Она чувствовала, что при нем можно говорить все, потому что никто на свете от него ничего не может узнать. То доверие, какое он внушал людям вообще, он сумел внушить ей во много раз сильнее.
Несколько мальчишеское презрение к женщинам, которое он еще не изжил в себе, понемногу таяло в нем.
Их прогулки становились все продолжительнее. Они уходили далеко за город. Трудно решить, кто был зачинщиком этих загородных прогулок, — они начались как-то сами собой, — но все-таки, пожалуй, она; Чохову было стыдно ходить по городу с девушкой. На немцев он не обращал внимания, но при встрече с советскими офицерами или солдатами мучительно краснел. Может быть, он опасался, что ее примут за немку и, таким образом, заподозрят Чохова в немыслимом с его точки зрения поступке: что он прогуливается с немкой по городу. Впрочем, принять ее за немку было невозможно. Немцам, если бы им об этом сказали, это показалось бы смешным, настолько Ксения похожа на русскую, и только на русскую. Но важнее для Чохова было другое. Самолюбие Чохова страдало оттого, что кто-то мог подумать, что он, подобно всем, не может обойтись без женщины. Однако прекратить эти прогулки он уже тоже не мог. Они углублялись в узкие средневековые улочки, похожие на декорации игрушечного театра, и вскоре оставляли город позади себя; в горы они поднимались не по большой дороге, а по тропиночкам, которые шли круто вверх и были густо посыпаны желтыми кленовыми листьями и золотыми листьями буков. Вскоре они оказывались на вершине, с которой малиновые кровли города, освещенные заходящим солнцем, и желтая листва деревьев представляли зрелище, полное спокойствия и красоты. Правее, на другой стороне города вздымались скалистые стены, и замок, серый и печальный при любой погоде, казался на таком расстоянии тоже декорацией игрушечного театра, на котором разыгрывается какая-нибудь сказка братьев Гримм.
Это сравнение со сказочной декорацией, однажды высказанное Чоховым, неожиданно привело Ксению почти в исступленное состояние. Она с презрением посмотрела на Чохова, ее строгое лицо исказилось, и она проговорила:
— Какие вы все забывчивые! Они вами прямо не нахвалятся. Кричали «рус, сдавайся», теперь кричат «рус, хорошо». Вы им верите, а им верить нельзя. Скорее бы уж домой уехать. Долго нас будут мариновать? Вы бы хоть узнали, спросили.
Нельзя сказать, чтобы ее слова не нашли отклика в душе Чохова. Они подняли со дна его души все, что, казалось, давно устоялось, осело или вовсе исчезло, но, видимо, где-то там все-таки существовало. Это были обрывки воспоминаний, мысли о погибших родных людях, о разоренных дотла землях — все то, что память держала под спудом и что казалось столь давно прошедшим, что неизвестно, было ли оно вообще. Чохов даже испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он это как бы совсем забыл, так легко все простил, подчиняясь ходу повседневной жизни и под влиянием свойственной людям склонности к забвению прошлого.
Однако в то же время нынешняя политика по отношению к народу побежденной страны казалась настолько единственно правильной, настолько разумной и само собой разумеющейся, происходящая борьба за новый строй жизни и мыслей в этой стране представлялась настолько успешной, что Чохов сделал попытку оспорить слова Ксении и свои собственные воспоминания.
— Нельзя, — сказал он, — всех под одно. — И он начал выкладывать ей тот великий список, который обычно выкладывался в таких случаях: — А Маркс и Энгельс? А Либкнехт? А Тельман?
На это она ответила уже без горячности, скорее с печалью:
— Они их выгнали или убили. — И она махнула рукой. — Они всех убьют. Всех, кто хочет сделать их людьми. Они и Вандергаста убьют, и Лерхе, дай им только волю. И Лубенцова, и вас, дайте им только волю.
Чохов подумал о том, как ответил бы на это Лубенцов, и сразу решил, что Лубенцов ответил бы: «А на это мы им воли не дадим». Или что-нибудь в этом роде. И Чохов позавидовал Лубенцову, что он мог бы именно так ответить — весело и непринужденно, обходя существо вопроса тогда, когда это необходимо, потому что в конце концов ведь было смешно стоять здесь, на этой золотой от палой листвы горе, и спорить о том, что решается там, внизу. И Лубенцов был бы, конечно, прав, не входя в обсуждение вопросов, над которыми бился теперь весь мир.
Но Чохов не мог отшутиться, потому что слова Ксении произвели на него большое впечатление. Кроме того, Ксения нравилась ему именно теперь особенно сильно. Она была серьезна. В ней не было ничего похожего на отношение к нему как к молодому человеку, пригодному для флирта. Он и не был пригоден для этого.
Они постояли несколько минут молча, потом она медленно пошла дальше, по тропинке вниз: она не позвала его за собой, а только оглянулась с истинно женственным поворотом головы, в котором было столько уверенности в том, что он за ней следует, что более наблюдательному человеку, чем Чохов, это сказало бы многое. Но Чохов думал еще о ее словах больше, чем о ней самой, и проблемы послевоенного устройства мира занимали его еще больше, чем проблемы его собственного послевоенного устройства.
В другой раз она повела его на скалу, где стоял замок.
Замок, издали казавшийся пустующим, необитаемым, был полон людей. Здесь в комнатах со стенами необычайной толщины и в каморках, расположенных в самой крепостной стене, — там, где некогда квартировали солдаты, обслуживавшие бойницы, — теперь жили люди, потерявшие жилье после американской бомбардировки. Во дворе замка на неровных, выщербленных плитах играли дети.
В замке был сторож, старик лет шестидесяти. Он рассказал легенды, связанные с этим местом. То, что он рассказал, было похоже как две капли воды на рассказы о других замках. Здесь жил князь, который замуровывал своих врагов в стены. В подземельях, по преданию, некогда помещался монетный двор; чеканщиков отсюда никуда не отпускали, и они погибали в подземельях. У князя был единственный сын, которого он казнил, а потом, раскаявшись, верхом на коне, во всех доспехах бросился вниз со скалы.
От более поздних времен здесь остались клавикорды, портрет Екатерины II тех времен, когда она еще была бедной принцессой Ангальт-Цербстской, старинная мебель.
Сторож похвалил коменданта, сказав, что по его приказу людей понемногу переселяют отсюда в отремонтированные городские дома, а здесь вскоре откроется музей.
Однажды Ксения повела Чохова на противоположную окраину города, и, свернув от крайних домов в поле, они дошли до группы бараков неприятного вида. Подходя к ним, Ксения замедлила шаги. Чохов понял, что это бывший лагерь для русских пленных и что здесь Ксения жила раньше. Они подошли к одному из бараков. Ксения постучала в окно. В окне сразу же появилось большое и бледное лицо, обросшее бородой, и через минуту на пороге показался человек с деревяшкой вместо одной ноги, в белой рубахе без пояса.
— Гоша, — сказала Ксения, — познакомься. Это капитан Чохов.
То, что Ксения назвала человека уменьшительным именем, произвело на Чохова неприятное впечатление. Но это мимолетное чувство быстро прошло, так как одноногий после первых же слов, сказанных им, показался Чохову человеком значительным и особенным. Он здесь, в бараках, остался в одиночестве, нигде не работал — ссылался на свою ногу. Бывшие лагерники, теперь работавшие кто где, снабжали его всем необходимым, хотя никто их к этому не обязывал.
— Доживу уже здесь до отъезда на родину, — сказал он.
— А когда едете? — спросил Чохов.
— Обещают скоро отправить. А ты как? — спросил он Ксению.
— Просилась. Пока не отпускают. — Она сердито посмотрела на Чохова. Замолвили бы вы словечко подполковнику. Он немецкий язык знает не хуже меня, обойдется. У него теперь Яворский есть. Да и переводчика он найдет.
— Хорошо, скажу, — буркнул Чохов.
Ксения в ответ на эти слова бросила на него быстрый взгляд, выразивший необычайно сложную гамму разнообразных чувств. Да, она хотела уехать домой, и это желание было совершенно искренним, стало быть, ей следовало радоваться обещанию Чохова поговорить об этом с Лубенцовым. И она действительно радовалась его обещанию, так как знала о связывавшей Чохова и Лубенцова стародавней дружбе. Но в то же время она огорчилась, что Чохов воспринял эту просьбу с такой наивной уверенностью в ее полной искренности, и девушку пронизала острая боль от его честной готовности помочь ее отъезду.
Но Чохов со свойственной ему прямотой характера не уловил этих сложностей.
Однако на следующий день, когда Чохов, освободившись от работы, узнал, что Ксения уехала с Касаткиным в район, он почувствовал, что без нее ему скучно. Заметив это, он несколько удивился, потом рассердился на себя, и, лишь когда то же самое повторилось несколько дней подряд, он наконец стал догадываться, что любит Ксению.
Но и убедившись в том, что ему без Ксении нехорошо, и признавшись перед самим собой, что он все время хочет ее видеть, Чохов тем не менее все еще не мог согласиться с тем, что Ксения — его судьба. Его смущало то, что он познакомился с ней случайно. То есть если бы не произошел ряд мелких и крупных случайностей, а именно: если бы не была расформирована его часть, а потом другая часть; если бы он не согласился идти работать в Советскую Военную Администрацию; если бы не попал в Альтштадт и не встретил там Лубенцова; если бы не ушла из комендатуры Альбина; если бы одноногий не порекомендовал именно Ксению на ее место; если бы Ксения вообще находилась не в Лаутербурге, а в другом городе; если бы Лубенцов не заставил Чохова изучать немецкий язык, то есть заниматься с переводчицей, — если бы всего этого не случилось, Чохов не был бы знаком с Ксенией и, следовательно, не возникло бы то чувство, которое связывало его с нею. Несмотря на всю наивность этих рассуждений, они сильно действовали на Чохова и заставляли его быть сдержанным.
Он сам толком не знал, как представлял он себе ранее такую встречу встречу особую, единственную, на всю жизнь. Девушка, что ли, должна быть обязательно из его родного города? Быть знакомой ему с детства? Или он должен отправиться, как в сказках, на поиски своей «доли» и при этом должен получить какое-то знамение, что это именно та самая? Может быть, он так действительно думал, потому что детские представления не так легко, как это кажется, выветриваются из головы взрослого человека.
Серьезное значение имело и то обстоятельство, что Ксения была угнана немцами в Германию и жила здесь несколько лет. Мужское население страны, подвергшейся оккупации чужих войск, испытывает жгучую ревность — оно ревнует женщин, живущих на оккупированной территории, к оккупантам. Так было, когда немцы были на территории СССР. То же самое чувствовали теперь многие немцы по отношению к своим женщинам.
С особенной остротой эта странная общенародная ревность проявлялась по отношению к девушкам, которые вынуждены были подневольно работать в Германии. Это отношение многих солдат и офицеров нередко было несправедливым и оскорбительным, но оно было. Такие люди ненавидели и презирали русскую женщину, сблизившуюся с захватчиком, пожалуй, больше, чем самого захватчика.
Чохову, которого сильно тронула ненависть Ксении к немцам, почудилось в ее ненависти и нечто очень личное. Он предполагал, хотя и не имел на это никаких оснований, что она ненавидит не просто немецких фашистов за их злодеяния, а может быть, одного какого-нибудь немецкого фашиста за его злодеяние по отношению к ней и переносит эту ненависть на всех немцев вообще. И эта непонятная, беспредметная ревность к одному немцу, который, может быть, некогда надругался над Ксенией, причиняла самолюбивому и скрытному Чохову страдания, которые не становились легче оттого, что не имели оснований.