XVI
XVI
Как всегда наедине с Лубенцовым, Иван был разговорчив. Он хвалил немецкие дороги, потом спросил, как чувствует себя подполковник и нравится ли ему его работа. Лубенцов подумал и ответил, что нравится.
— А я вот хочу домой, — сказал Иван, помолчав.
— А тебе, может, отпуск дать? Сейчас отпуска солдатам разрешили.
Иван повернул к Лубенцову недоверчивое лицо. Ему трудно было поверить, что солдат может получить отпуск.
— Ты бы мне давно сказал, — продолжал Лубенцов. — Почему ты мне не говорил?
Иван неопределенно хмыкнул:
— Тут эта переводчица с вами была все время. Неудобно. Она вот домой не хочет. Ей здесь хорошо. Прижилась.
Вдали показался Фихтенроде — небольшой старинный городок. Он пострадал меньше, чем Лаутербург, от бомбежек и выглядел наряднее и оживленнее. Не без ревнивого чувства Лубенцов заметил, что с работами по очистке улиц от обломков тут дело обстоит благополучнее, чем у него в Лаутербурге. Непроезжих улиц, пожалуй, не было.
— Молодец Пигарев, — сказал Лубенцов.
Комендатура находилась тут в большом доме, значительно большем, чем дом на площади Лаутербурга, и все здесь, в комендатуре, было гораздо торжественнее, упорядоченнее. Внизу стоял рослый часовой, держа у ноги самозарядную винтовку с примкнутым штыком. Государственный флаг на шесте, сшитый из очень яркого плотного шелка, был раза в четыре больше лаутербургского. У входа помещалось бюро пропусков. Оказалось, что немцы здесь без пропуска не могут зайти в комендатуру.
Лубенцов поднялся по лестнице и вошел в большой зал, весь в коврах. В углу стояли огромные напольные часы, издававшие тонкий звон каждые четверть часа, а все остальное время мирно и успокоительно стучавшие, что придавало комнате необычайно солидный вид. В дальнем углу у окна, возле двери, обитой черной кожей, за столиком сидел сержант с красной повязкой на рукаве. Сержант был в роговых очках, и это обстоятельство тоже добавляло солидности и основательности комнате и всей комендатуре.
При входе Лубенцова сержант встал и спросил, что Лубенцову нужно. Сержант был молодой, худой, с большим кадыком, очень обходительный, видно, интеллигентный. Он сказал:
— Прошу вас присесть. Товарищ майор вас, несомненно, примет. Однако его сейчас нет в комендатуре, вероятнее всего, он у себя на дому.
Сержант позвонил майору Пигареву «на дом», и Лубенцов услышал в трубке громкий и радостный голос Пигарева, кричавшего:
— Тащи его сюда!
Пигарев жил в большом особняке. Здесь тоже стоял часовой с самозарядной винтовкой, но без примкнутого штыка. Часовой поприветствовал Лубенцова «по-ефрейторски» и распахнул перед ним красивую чугунную решетку, загораживавшую невысокую арку Это был вход во двор — глубокий, полутемный вход, вымощенный брусчаткой. Он проходил сквозь весь дом, стены его и своды были обвиты густыми зарослями хмеля и плюща. Все это походило на зеленый грот. А впереди виднелся кокетливый маленький дворик с клумбами и старыми вязами.
Во дворике Лубенцова радостно встретил Пигарев в расстегнутом кителе и в тапках на босу ногу. Они вошли в дом через маленькую одностворчатую дверку, выкрашенную в темно-красный цвет. Дверка красиво выделялась среди зеленых зарослей того же хмеля и плюща, которыми вся задняя стена дома была сплошь покрыта.
— Богато живешь, — пошутил Лубенцов, поглядывая с сердечной симпатией на простое, милое лицо товарища, с вздернутым носом, хитрыми маленькими глазками и рыжеватыми волосами, зачесанными на прямой пробор.
— Занял дом, в котором раньше жил американский комендант, — ответил Пигарев. — Соблюдаю, так сказать, преемственность. Лучший дом в городе. Немцы любят, чтобы власть выглядела представительно.
— В который раз слышу! И откуда вы все так хорошо знаете, что немцы любят? Между прочим, я заметил, что немцы любят сытно есть.
Они поднялись в столовую, поговорили о том о сем. Комендатура Фихтенроде была уже полностью укомплектована офицерами. Лубенцов удивился.
— Очень просто, — весело объяснил Пигарев. — Я все эти дни почти безвыездно сидел в Альтштадте… Знакомился с инструкциями и требовал людей. Давайте людей — и никаких! Дали. Хороших ребят. Знающих. Агронома на сельское хозяйство. Инженера — на промышленность. Пропагандист хороший политработник, бывший доцент. На начальство надейся, а сам не плошай.
— Это верно, — огорченно протянул Лубенцов и только завел разговор о бензине, как раздался оглушительный телефонный звонок. Коменданта вызывал Лаутербург. Это был Меньшов, который позвал Лубенцова к телефону и сказал:
— Товарищ подполковник, к вам приехала жена.
Лубенцов положил трубку. Пигарев заметил на его лице необыкновенную перемену.
— Таня приехала, — сказал Лубенцов.
Пигарев быстро оделся, и они пошли к комендатуре.
— Сделаю, сделаю, все сделаю с бензином, — говорил Пигарев. — Езжай, езжай, не беспокойся. На свадьбу позови смотри. Мы это дело вспрыснем. Я слышал, у тебя в твоем Лаутербурге ликерный завод. Я тебе бензину, ты мне — ликеру.
Возле комендатуры Пигарев крикнул:
— Орлов! Матюшин! Беневоленский!
Из комендатуры вышли два офицера и сержант в очках. Пигарев познакомил их с Лубенцовым и спросил:
— Машина твоя заправлена? А то заправлю. Беневоленский! Букет цветов! Мигом! Розы!
Лубенцов слушал все эти милые глупости так, словно они относились не к нему На него напало нечто вроде столбняка — настолько был он радостно ошарашен предстоящим свиданием. Он был рад, что Пигареву пришла в голову мысль насчет цветов, — сам Лубенцов до этого бы не додумался. И насчет свадьбы тоже верно. Надо устроить свадьбу.
По дороге он думал о том, как они будут с Таней жить, и ничего путного не мог придумать, потому что ему было трудно себе представить, как все это будет. Ему было странно, что теперь они будут все время вместе. Они будут вместе есть, вечером они будут гулять. Это все, что он мог придумать.
В машине сильно пахло розами. Иван выказал свойственный ему такт и на этот раз все время молчал, хотя не без удивления замечал, что подполковник изредка улыбается про себя. Иван думал о том, как странно, что такой бравый, удивительно толковый и умный человек, как подполковник Лубенцов, так расчувствовался и, как про себя говорил Иван, «раскис» при известии о приезде Татьяны Владимировны. Он, Иван, тоже любил свою жену, но всегда старался, чтобы это было незаметно.
Лубенцов поднялся по лестнице наверх в том же почти бессознательном состоянии, в каком находился все это время. Он ожидал, что каждую минуту может увидеть Таню, но когда он увидел ее, ему это показалось неожиданным. Он испытал то чувство, какое испытывает человек, увидев в первый раз нечто хорошо знакомое, но понаслышке. Скажем, человек, впервые приехавший в Ленинград, может именно так увидеть Медного всадника. Самое поразительное здесь то, что все точно так, как ожидалось. Это-то и производит неотразимое впечатление. Но вот Таня произнесла свои первые слова:
— Нашу дивизию направляют в Советский Союз.
Он сначала не понял, потом спросил беспомощно:
— Что же нам делать?
— Мне дали три дня отпуска. Постараемся эти три дня провести как можно лучше. Это все, что мы можем сделать.
Три дня прошли быстро. Офицеры комендатуры всячески старались заменить Лубенцова во всех делах, но ему все равно приходилось по нескольку часов в день работать. Однако все время, что бы он ни делал, он думал о Тане, находившейся так близко от него, за какими-нибудь тремя-четырьмя перегородками. Он думал о ней и во время важных совещаний с представителями антифашистских партий, или с работниками магистрата, или с бургомистрами окружающих деревень. Иногда она заходила к нему в кабинет. Никого не удивляло то обстоятельство, что входила русская офицерша. Удивлялся он один: какая она взрослая, молчаливая, какая красивая. Говорила она, по его мнению, умно и кстати. Она всем нравилась, и он удивлялся и гордился тем, что это его жена и что наступит час, когда она сдержанная, скромная, без труда вызывающая в людях немедленное уважение будет вся его, и он, Сережа Лубенцов, — для себя-то он был по-старому Сережей Лубенцовым, мальчиком из таежного селения, — будет для нее всем на свете.
Было наслаждение и в том, что вот он сидит здесь и занимается делами, а она — рядом, недалеко. Он может в любую минуту сказать: «Господа (или товарищи), я занят», — и уйти к ней. Правда, он этого не делал, потому что не считал возможным оставить важное совещание или заседание. И ему доставляло острое наслаждение — отсрочить свое счастье, свою близость с Таней, но знать, что эта близость может в любую минуту стать действительностью.
Иногда ему становилось невмоготу. Он всей душой рвался к ней и вдруг пунцово краснел, вставал с места, ходил по комнате, чтобы люди не заметили этого нескромного румянца воспоминаний.
Ко всему примешивалась и с каждым днем становилась все более нестерпимой горечь близкой разлуки.
Вечером третьего дня они поехали на прогулку в горы. Машина поднималась все выше. Лубенцов и Таня молчали, держась за руки, как дети. На повороте Лубенцов попросил Ивана остановиться, помог Тане выйти из машины. Они постояли у края и поглядели вниз, на пестрые крыши города. Потом они пошли немного пешком. Перед ними справа от дороги оказалась «Гостиница Белого оленя» с белыми столиками на открытом воздухе, под большими зонтами, как на пляже. Рядом располагался кегельбан, дети и пожилые люди играли в кегли.
— Пива не хочешь? — спросил Лубенцов.
— Нет, — сказала Таня.
Они минут пять посмотрели на играющих, потом опять сели в машину.
— Подземный завод показать? — спросил Лубенцов.
— Как хочешь, — сказала Таня.
Они свернули с дороги и поехали по песчаному проселку. Справа поднимались горы. Голые, серые, причудливого вида скалы торчали на вершинах из массы сосняка. Желтые стволы сосен, накаленные солнцем за день, казалось, теперь отдавали обратно миру свой жар, и поэтому было так тепло, тихо и мирно кругом. Пели птицы. Вскоре показались огромные, выбитые в породе ворота, за ними — вторые.
Это и был подземный военный завод. Лубенцов и Таня прошли мимо отдавшего честь часового, постояли у входа, посмотрели на колоссальное, вырубленное в горе помещение, уставленное поблескивавшими в полутьме станками.
Трудно было поверить, что наверху, над этим мрачным цехом мирно покачиваются кроны старых сосен и поют птицы.
Можно было только удивляться огромным усилиям, сделанным Германией для ведения войны. Но бессмысленность этих усилий и то, что завод в чреве горы строили не немцы, уверенные, пусть ошибочно, в том, что их труд нужен родине, а подневольные иностранцы, жившие в лагере неподалеку, — все это сводило на нет впечатление от подземного гиганта, созданного людьми для уничтожения людей.
— На днях начнем демонтировать, — пробормотал Лубенцов.
Они сели в машину, поехали дальше и скоро снова достигли асфальта. Машина пошла в гору, дорога забирала все круче. Разнообразные деревья росли кругом — рябина, бук, граб и ольха. Потом пошли сплошняком густые, могучие, многослойные еловые леса. Несмотря на красоты природы, на чистоту воздуха, на пение птиц и бормотание горных потоков, Таня и Лубенцов сидели унылые. Он вначале пытался говорить, рассеять ее и свое тяжелое настроение, но потом умолк. Иван тоже молчал, полный сочувствия.
Они проехали красивое горное селение. Подъем становился все круче.
— Мы скоро будем на Брокене, — сказал Лубенцов. — Это тот самый Брокен, где ведьмы в «Фаусте» собираются. Вальпургиева ночь именно здесь и происходила. У Гейне есть книга «Путешествие на Гарц». Это тоже про здешние места.
— Да, — сказала Таня. — Я так и думала.
Они очутились на лысой макушке Брокена. Солнце стало заходить. С вершины они увидели весь Гарц, поросшие деревьями горы, веселые деревеньки с похожими на иголочки башенками церквушек. Воздух был прозрачен до того, что видно было на сотню верст кругом. Нежное пурпурное зарево охватило небо и позолотило бархатные складки гор до самых глубоких впадин.
Лубенцов посмотрел сбоку на Таню. Ее лицо было серьезно и полно глубокой грусти. И оттого, что она не могла даже здесь, перед лицом огромного, прекрасного мира, забыть о предстоящей разлуке, Лубенцов почувствовал, что сердце у него разрывается от счастья, гордости и горя. Но он продолжал говорить тоном, который ему самому казался глупо-игривым и пошлым:
— Здесь они собираются, ведьмы со всей Германии, молодые и старые, верхом на помеле либо просто так, и танцуют вокруг козла. Вон там — видишь те камни — так называемый алтарь ведьм… Хижина из камня — в память посещения Гете. Американцы ее разрушили неизвестно зачем. Тебе не холодно?
— Нет… Хижину надо бы восстановить.
— Ха!.. В тебе говорит жена коменданта! Я уже думал об этом. Дай я тебя поцелую. Я люблю тебя очень сильно. Как я буду жить без тебя?
Она поплакала немножко, и они отправились в Лаутербург.
На следующее утро за Таней пришла машина из медсанбата. Лубенцов даже не смог проводить Таню, так как был вызван на совещание в Карлсхорст, а к совещанию следовало подготовиться.
Когда машина отъехала, Лубенцов долго стоял на тротуаре. Было очень рано. Солнце только вставало. Он ничего не видел перед собой, и только постепенно в круг его зрения входили покрытые брусчаткой улицы, каменное лицо Роланда, черный провал в левом приделе собора, длинные утренние тени прохожих на другой стороне площади. И только теперь Лубенцов понял по-настоящему, что ему предстоит длительная и тяжелая разлука с женщиной, которая стала ему по-настоящему близкой и необходимой, как хлеб. Ему внезапно опротивел этот тихий немецкий город; все его проблемы показались ему незначительными, неважными, ненужными. Весь пейзаж с замком и горами, и плитчатые тротуары, и черепичные островерхие крыши, и лица немцев и немок, и даже лица сослуживцев показались ему постылыми, чужими и не имеющими к нему, к его душе, к его внутренней жизни, к его настоящему и будущему ровно никакого отношения.
В Карлсхорсте ему пришлось выступать в присутствии маршала Жукова на большом совещании, посвященном денацификации. Но даже в этих напряженных обстоятельствах он думал все о том же и, отвечая на вопросы маршала и двух генералов, думал все о том же.
Впрочем, ответы его понравились маршалу и генералам, — может быть, потому, что, думая о посторонних вещах и занятый своими личными делами, он не проявил никакого волнения или смущения в связи с делами служебными; ему теперь было все безразлично — даже то, понравится он или не понравится своим начальникам, хотя обычно это его всегда волновало.