11. Париж

В Париже Гумбольдт быстро вернулся к своим прежним привычкам: мало спать и работать как одержимый. Его не отпускал страх, что он недостаточно скор, о чем он писал Гёте{803}. Он работал одновременно над столькими книгами, что часто опаздывал к оговоренным срокам. Приходилось придумывать для издателей отговорки: от недостатка денег для оплаты труда нанятых им книжных граверов до «меланхолии» и даже «болезненных геморроидальных кровотечений»{804}. Ботанические издания тоже задерживались, потому что Бонплана назначили главным садовником к супруге Наполеона Жозефине в Мальмезон, ее загородную усадьбу под Парижем. Бонплан работал так медленно, что на описание всего восьми растений у него ушло восемь месяцев, так что Гумбольдт посетовал, что «любой ботаник в Европе справился бы с этим за две недели»{805}.

В январе 1810 г., через два с небольшим года после возвращения во Францию, Гумбольдт завершил наконец первую часть труда «Виды Кордильер и памятники туземных народов Америки» (Vues des Cordill?res et monuments des peoples indigenes de l`Am?rique){806}. Это была самая объемная его публикация – 69 крупных роскошных гравюр с изображениями Чимборасо, вулканов, ацтекских рукописей, мексиканских календарей и многого другого. Каждую гравюру сопровождало несколько страниц текста с разъяснениями сути, но внимание приковывала, конечно, она сама. Это был гимн миру природы Латинской Америки, ее древней цивилизации и народам. «В моем труде тесно связаны природа и искусство», – писал Гумбольдт в письме-сопровождении книги, отправленном с прусским курьером Гёте в Веймар 3 января 1810 г.{807}{808}. Получив книгу спустя неделю, Гёте не мог с ней расстаться. Вечерами, как бы поздно он ни возвращался домой, он перелистывал «Виды…», чтобы проникнуть в гумбольдтовский новый мир{809}.

Когда Гумбольдт не писал, он посвящал свое время опытам и сопоставлению своих наблюдений с наблюдениями других ученых. Его переписка колоссальна. Он засыпал коллег, друзей и незнакомцев самыми разнообразными вопросами: от данных по внедрению в Европе картофеля до подробной статистики работорговли и географических координат самой северной деревни Сибири{810}. Гумбольдт переписывался с коллегами во всей Европе, получал письма из Южной Америки о растущем недовольстве испанским колониальным правлением. Джефферсон сообщал ему о прогрессе перевозок в Соединенных Штатах и добавлял, что к Гумбольдту там относятся как к «одному из величайших на свете героев»{811}; в ответ Гумбольдт отправлял Джефферсону свои свежие публикации{812}. Президент лондонского Королевского общества Джозеф Бэнкс, знакомство с которым Гумбольдт свел в Лондоне два десятилетия назад, состоял с ним в постоянной переписке{813}. Гумбольдт отправлял ему засушенные образцы южноамериканской флоры и свои книги, а Бэнкс помогал Гумбольдту, если тот нуждался в некоторых сведениях.

В Париже Гумбольдт не сидел на месте. Он жил, как заметил один заезжий немецкий ученый, в «трех разных домах», чтобы работать и отдыхать, когда понадобится{814}. Одну ночь он проводил в парижской обсерватории, засыпая урывками между наблюдениями за звездами и записями, другую коротал со своим другом Жозефом Луи Гей-Люссаком в Политехническом училище или с Бонпланом[18]{815}. По утрам, с 8 до 11, Гумбольдт навещал молодых ученых по всему Парижу. Как пошутил один его коллега, это были его «чердачные часы»{816}: чаще всего неимущие ученые жили в дешевых комнатах в мансардах.

К таким новым друзьям Гумбольдта принадлежал Франсуа Араго, молодой способный математик, работавший в обсерватории и в Политехническом училище. Подобно Гумбольдту, Араго имел склонность к приключениям. В 1806 г. этот 20-летний самоучка был отправлен французским правительством с научным заданием на Балеарские острова в Средиземном море, но испанцы заподозрили его в шпионаже и арестовали{817}. Год Араго маялся по тюрьмам в Испании и в Алжире, пока летом 1809 г. не совершил побег, спрятав под рубашку свои научные записи. Узнав о смелом бегстве Араго, Гумбольдт поспешил ему написать и предложить встретиться. Араго быстро заделался ближайшим другом Гумбольдта – возможно, то, что это произошло как раз в момент женитьбы Гей-Люссака, не было совпадением.

Араго и Гумбольдт виделись почти ежедневно. Работая вместе и деля результаты работы, они часто спорили, да так горячо, что дело могло кончиться дракой. По словам Араго, Гумбольдт был человеком большого сердца, но иногда страдал «злоязычием»{818}. Их дружба бывала бурной. Один из них мог выбежать в бешенстве «как надувшийся ребенок»{819}, но подолгу они не сердились. Араго был из тех немногих, к кому Гумбольдт питал безусловное доверие, от кого мог не скрывать свои страхи, свое недовольство собой. Они были как «сиамские близнецы», по выражению самого Гумбольдта{820}, и их дружба была радостью его жизни{821}. Их тесная близость даже вызывала тревогу у Вильгельма фон Гумбольдта. «Ты знаешь его страсть быть только с одним человеком», – говорил он своей жене Каролине; теперь у Александра был Араго, с которым он «не желал разлучаться»{822}.

Это был не единственный предмет разногласий Вильгельма с братом. Он по-прежнему не одобрял решение Александра остаться в Париже – сердце вражеской территории. Сам Вильгельм вернулся из Рима в Берлин в начале 1809 г. и был назначен министром образования. К тому времени Александр перебрался в Париж, но Вильгельм разгневался, увидев, что семейное имение в Тегеле разграблено французскими солдатами после сражения у Йены, потому что младший брат не позаботился о вещах, которые там хранились. «Александр мог бы все спасти», – жаловался он Каролине{823}.

Брат огорчал Вильгельма. В отличие от Александра Вильгельм служил своей стране. Сначала он покинул свой любимый Рим, чтобы возглавить образовательную систему Пруссии и учредить первый берлинский университет, потом, в сентябре 1810 г., переехал в Австрию в качестве прусского посла в Вене. Он всегда оставался верен своему патриотическому долгу{824}. Он способствовал превращению Австрии в близкую союзницу Пруссии и России для возобновления противостояния Франции.

На взгляд Вильгельма, Александр «перестал быть немцем»{825}. Даже большинство своих книг он писал и издавал сперва по-французски. Вильгельм неоднократно пытался переманить брата домой. Получив дипломатическое назначение в Вену, он предложил Александра в качестве своего преемника на посту министра образования. Но ответ Александра был однозначен: он не намеревался заживо зарывать себя в Берлине{826}, пока Вильгельм будет наслаждаться жизнью в Вене. В конце концов, шутил он, сам Вильгельм тоже как будто предпочитал находиться за границей.

Выбор Гумбольдтом места проживания заботил не только Вильгельма, но и самого Наполеона. Тот выразил свое неудовольствие уже тем, что унизил Гумбольдта при их первой встрече после возвращения путешественника из Южной Америки. «Вас занимает ботаника? – презрительно осведомился Наполеон. – Знаю, моя жена тоже этим увлекается»{827}. Наполеон неприязненно относился к Гумбольдту, сказал потом друг, потому что его «мнение невозможно было изменить»{828}. Сперва Гумбольдт пытался подействовать на Наполеона, презентуя ему экземпляры своих книг{829}, но тот не обращал на это внимания. Гумбольдт говорил, что Наполеон его ненавидит{830}.

Но для большинства других ученых этот период во Франции был благоприятным, так как Наполеон всемерно способствовал наукам. Как главенствующая интеллектуальная сила века, наука переместилась в самое ядро политики. Знание стало синонимично силе, и никогда еще наука не находилась так близко к центру правления. Со времени Французской революции многие ученые занимали министерские и политические посты{831}; в их числе были и коллеги Гумбольдта по Академии наук, такие как натуралист Жорж Кювье и математики Гаспар Монж и Пьер Симон Лаплас.

При всей своей любви к наукам, почти равной любви к подвигам на поле брани, Наполеон пальцем не хотел пошевелить, чтобы помочь Гумбольдту. Одной из причин этого могла служить ревность: многотомное гумбольдтовское «Личное повествование о путешествии в равноденственные области Нового континента» напрямую соперничало с гордостью и отрадой самого Наполеона – «Описанием Египта» (Description de l`?gypte){832}. В 1798 г. войска Наполеона, высадившиеся в Египте, сопровождало почти 200 ученых, собиравших всю доступную там премудрость. Научным результатом вторжения стало «Описание…» – тоже честолюбивый проект, как и публикации Гумбольдта, воплотившийся в конечном итоге в 23 тома с приблизительно тысячью вклеенных иллюстраций. И все же Гумбольдт, не опиравшийся на мощь армии и не запускавший руку в бездонную казну империи, добился большего: в его «Повествовании» набралось еще больше томов и иллюстраций. Впрочем, Наполеон читал труд Гумбольдта – как утверждают, прямо перед битвой при Ватерлоо{833}.

Публично Гумбольдт никогда не получал никакой поддержки от Наполеона, относившегося к нему с подозрением. Наполеон обвинял Гумбольдта в шпионаже, уполномочивал тайную полицию вскрывать его письма, подкупать лакея Гумбольдта для получения сведений и неоднократно даже обыскивать его комнаты{834}. Когда Гумбольдт вскоре после переезда из Берлина обмолвился о желании отправиться с экспедицией в Азию, Наполеон поручил коллеге ученого по академии составить тайный доклад об этом честолюбивом человеке{835}. Затем в 1810 г. Наполеон приказал Гумбольдту покинуть Францию в 24 часа. Без всякой явной на то причины Наполеон уведомил Гумбольдта, что тому больше не позволяется находиться в стране. Только благодаря вмешательству химика Жана Антуана Шапталя (будущего казначея Сената) Гумбольдту разрешили остаться в Париже{836}. Для Франции было честью, что в Париже живет прославленный Гумбольдт, сказал Шапталь Наполеону. Если бы Гумбольдта выслали, страна потеряла бы одного из величайших ученых.

Несмотря на недоверие Наполеона, Париж в Гумбольдте души не чаял. Ученые и мыслители высоко ценили его публикации и лекции, собратья по перу восторгались его приключенческими историями, в то время как модный парижский свет отдавал должное его изяществу и остроумию. Гумбольдт устремлялся со встречи на встречу и с одного званого ужина на другой. Теперь его слава распространилась так широко, что, когда он завтракал в кафе «Прокоп» подле «Одеона»{837}, он собирал вокруг толпу зевак. Извозчикам не требовался адрес, достаточно было сказать «к мсье Гумбольдту» – и было понятно, куда везти пассажиров{838}. По наблюдению гостя из Америки, Гумбольдт превратился в «идола парижского общества»{839}, умудрявшегося посетить вечером пять разных салонов, в каждом произнести скороговоркой получасовую речь и мчаться в следующий. По словам прусского дипломата, он всюду успевал{840}, а по наблюдению наведавшегося в Париж президента Гарвардского университета, «в любом предмете ориентировался, как у себя дома»{841}. Как заметил один знакомый, Гумбольдт был «опьянен своей любовью к науке»{842}.

В салонах и на приемах он встречался не только с учеными, но и с выдающимися художниками и мыслителями своей эпохи{843}. Холостой красавец, он почти всюду привлекал внимание женщин. Одна, отчаянно в него влюбившаяся, разглядела под его постоянной улыбкой «слой льда»{844}. На ее вопрос, доводилось ли ему любить, он ответил, что да, и «пылко», но то была любовь к науке, «первой и единственной избраннице».

Перебегая от одного собеседника к другому, Гумбольдт частил как никто другой, но голос его всегда оставался тих и приятен{845}. Он никогда не задерживался, «за ним было не углядеть», как жаловалась хозяйка одного из салонов{846}: стоило отвернуться – и он исчезал. Он был «строен, изящен и подвижен, как француз», со всклокоченными волосами и живыми глазами{847}. Теперь, разменяв уже четвертый десяток, он выглядел как минимум на десять лет моложе своего возраста. Когда Гумбольдт приезжал на прием, это было, как сказал другой знакомый, как если бы он открывал словесный «шлюз»{848}. Вильгельм, которому порой приходилось выслушивать от брата сразу по нескольку рассказов, после одной особенно затянувшейся беседы жаловался Каролине, что это было «обременительно для ушей, так как его поток слов был неистощим»{849}. Другой знакомый сравнивал Гумбольдта с «перегруженным инструментом», на котором постоянно играют{850}. Манера говорить Гумбольдта на самом деле была способом «мыслить вслух»{851}.

Другие так боялись его острого языка, что не хотели уходить с приема, пока там не появится Гумбольдт, иначе их бегство могло стать темой его едких комментариев{852}. Некоторые считали, что Гумбольдт был подобен метеору, со свистом пролетавшему через зал{853}. За ужином он привлекал внимание окружающих, перепрыгивая с темы на тему. То он повествовал о калимбах, замечал один знакомый, но за время, что один из гостей передавал соседу соль, которую тот тихонько попросил, вернувшись к разговору, замечал, что Гумбольдт рассказывал об ассирийской клинописи{854}. Гумбольдт был потрясающим, говорили некоторые, его ум был отточенным, а мысли свободны от предрассудков{855}.

Все эти годы состоятельные парижане не ощущали на себе сильного влияния бушевавших в Европе войн. Армия Наполеона прошагала через весь континент до самой России, однако жизнь Гумбольдта и его друзей оставалась неизменной. Париж процветал и разрастался параллельно с новыми победами Наполеона{856}. Город превратился в одну огромную стройку. Закладывались новые дворцы, и был заложен фундамент будущей Триумфальной арки, достроенной только спустя два десятилетия. Население города увеличилось с полумиллиона – столько оно насчитывало при возвращении Гумбольдта из Латинской Америки в 1804 г. – до примерно 700 000 спустя десять лет{857}.

По мере того как Наполеон прибирал к рукам Европу, в добыче его армии становилось все больше произведений искусства, наполнявших музеи Парижа. Трофеями становились и греческие статуи, римские сокровища и живопись Ренессанса, вплоть до Розеттского камня из Египта. Взметнувшаяся на 42 метра Вандомская колонна, подражание триумфальной колонне императора Траяна в Риме, была построена как памятник наполеоновским победам. Для барельефа, поднимавшегося кверху, на вершине которого на свой город взирала статуя Наполеона в тоге римского императора, было переплавлено 12 000 вражеских орудий.

А потом, в 1812 г., французы потеряли в России почти полмиллиона человек. Наполеоновская армия была истреблена в результате русской тактики выжженной земли: деревни и нивы предавались огню, так что французские солдаты не имели пропитания. С наступлением русской зимы от Великой армии осталось не многим более 30 000 солдат. Это стало поворотным моментом Наполеоновских войн. Когда улицы Парижа заполнились инвалидами – раненными и контуженными на полях сражений, – парижане поняли, что Франция будет разгромлена. Это было, как сказал бывший наполеоновский министр иностранных дел Талейран, «началом конца»{858}.

К концу 1813 г. британская армия под командованием герцога Веллингтона вытеснила французов из Испании, а коалиция в составе Австрии, России, Швеции и Пруссии окончательно разбила Наполеона на территории Германии. Около 600 000 воинов сошлись в октябре 1813 г. в сражении под Лейпцигом, названном Битвой народов, – самом кровопролитном в Европе до Первой мировой войны. Среди тех многих, кто воевал и разгромил французскую армию, были русские казаки, монгольские всадники, солдаты шведского резерва, австрийские пограничники и силезские ополченцы.

Через пять с половиной месяцев, в конце марта 1814 г., когда союзники маршировали по Елисейским Полям, даже самые беспечные парижане уже не могли закрывать глаза на новую реальность{859}. Около 170 000 австрийцев и русских, пришедших в Париж, сбросили с Вандомской колонны статую Наполеона и заменили ее белым флагом. Британский художник Бенджамин Роберт Хейдон, побывавший в те дни в Париже, описал последовавшее за этим безумное веселье: полуодетые конные казаки с заткнутым за пояс оружием рядом с рослыми солдатами русской императорской гвардии с «перетянутыми осиными талиями»{860}, английские офицеры с чисто вымытыми лицами, полные австрийцы и опрятно одетые прусские солдаты, как и татары в кольчугах, с луками и стрелами, заполнили улицы. Они так выделялись настроением победителей, что заставляли всякого парижанина «браниться сквозь зубы»{861}.

6 апреля 1814 г. Наполеон был сослан на Эльбу, островок в Средиземном море. Не прошло, правда, и года, как он сбежал оттуда и триумфально вернулся в Париж, собрав по пути 200-тысячную армию. То была последняя отчаянная попытка вернуть Европу под свою власть. Но всего через считаные недели, в июне 1815 г., Наполеон был разгромлен в сражении при Ватерлоо. Изгнанный на далекий остров Святой Елены, клочок суши, затерянный в Южной Атлантике, в 1200 милях от Африки и в 1800 милях от Южной Америки, Наполеон больше никогда не вернулся в Европу.

Гумбольдт наблюдал, как Наполеон крушил Пруссию в 1806 г., а теперь, спустя восемь лет, он смотрел, как союзники триумфально входят во Францию, страну, которую он называл второй родиной{862}. Было больно смотреть, как идеалы Французской революции – политическая и личная свобода, – казалось, исчезают, писал он Джеймсу Мэдисону, сменившему теперь Джефферсона на посту американского президента, в Вашингтон{863}. Положение Гумбольдта было затруднительным. Вильгельм, все еще остававшийся послом Пруссии в Вене и прибывший вместе с союзниками в Париж, считал своего брата скорее французом, нежели немцем{864}. Александр, без сомнения, ощущал смущение, жалуясь на «приступы тоски» и периодические боли в желудке{865}. Но он оставался в Париже.

Происходили публичные выпады. Автор одной статьи в немецкой газете Rheinischer Merckur, например, обвинял Гумбольдта в предпочтении дружбы с французами «чести» своего народа{866}. Задетый за живое, Гумбольдт написал автору статьи гневное письмо, но Францию не покинул. Как ни удручала его необходимость балансировать между двумя странами, для науки это было только полезно. Когда союзники приехали в Париж, там было много грабежа и разбоя. Отчасти они имели оправдание – союзники собирали украденные сокровища из наполеоновских музеев для возвращения их законным владельцам, – но чаще это был неорганизованный принудительный захват.

Французский натуралист Жорж Кювье обратился за заступничеством именно к Гумбольдту, когда прусская армия решила превратить парижский Ботанический сад в военный лагерь. Гумбольдт использовал свои знакомства и способность убеждать, чтобы склонить прусского военачальника, отвечавшего за расквартирование войск, разместить их в другом месте{867}. Через год, когда пруссы вернулись в Париж после победы над Наполеоном при Ватерлоо, Гумбольдт снова спас бесценные коллекции в Ботаническом саду. Когда 2000 солдат встали лагерем рядом с садом, Кювье начал тревожиться за свои ценности. Солдаты беспокоят обитателей зверинца, говорил он Гумбольдту, и трогают все редкие экспонаты. После визита к прусскому командиру Гумбольдт добился заверений, что растениям и животным больше ничто не будет угрожать.

В Париж приехали не только солдаты. За ними потянулись туристы, особенно британцы, не имевшие возможности бывать в Париже на протяжении долгих Наполеоновских войн. Многие приехали посмотреть сокровища Лувра, ведь больше ни одно европейское собрание не могло похвастаться таким количеством произведений искусства. Студенты зарисовывали самые знаменитые картины и скульптуры, прежде чем явятся рабочие с тачками, лестницами и веревками, чтобы передвинуть и упаковать экспонаты для возврата прежним владельцам{868}.

Британские ученые также приехали в Париж. Гумбольдта посетили бывший секретарь Королевского общества Чарльз Бледжен{869} и будущий председатель Гемфри Дэви{870}. Может быть, Дэви более, чем все остальные, разделял воззрения и понимал объяснения Гумбольдта, будучи поэтом и химиком в одном лице. В своем дневнике Дэви, к примеру, заполнял одну половину объективными показателями своих опытов, в то время как в другую он записывал свои личные впечатления и эмоциональные реакции. Его научные лекции в Королевском институте в Лондоне были так популярны, что в дни его выступлений на окрестных улицах было не протолкнуться{871}. Поэт Сэмюэл Тейлор Кольридж, другой очень восторженный поклонник работ Гумбольдта, посещал лекции Дэви, как он писал, ради «пополнения своего запаса метафор»{872}. Дэви, подобно Гумбольдту, был убежден, что воображение и разум необходимы для совершенствования философского ума, они служат «творческими источниками открытия»{873}.

Парижский Jardin des Plantes

© Wellcome Collection / CC BY

Гумбольдт наслаждался общением с другими учеными, чтобы обменяться идеями и поделиться сведениями, но жизнь в Европе все сильнее угнетала его. Все эти годы политических бурь он не знал покоя, и в разорванной на части Европе его, он чувствовал, мало что удерживает. «Мой взгляд на мир тосклив», – говорил он Гёте{874}. Он скучал по тропикам и был уверен, что почувствует себя лучше, когда поселится «в жарком климате».