14. Хождение по кругу «Центробежная болезнь»

14 сентября 1818 г., в свой 49-й день рождения, Гумбольдт сел в Париже в дилижанс, чтобы опять – в третий раз за четыре года – отправиться в Лондон{1067}. Через пять дней он заявился на ночь глядя в дом Вильгельма на Портленд-Плейс. Он был уже так знаменит, что лондонские газеты сообщали о его появлении в рубрике «Модные гости». Он не оставлял своих попыток организовать экспедицию в Индию, и дипломатический статус Вильгельма в Лондоне мог помочь открыть некоторые важные двери. Например, Вильгельм поспособствовал частной аудиенции у принца-регента, который заверил Александра, что поддерживает его намерение{1068}. Кроме того, Гумбольдт встречался с чиновником из британского правительства, курировавшим деятельность Ост-Индской компании, – председателем Контрольной комиссии Джорджем Каннингом, и тот пообещал ему помощь. После этих встреч Гумбольдт понадеялся, что все препоны, которые до сих пор чинила ему Ост-Индская компания, будут устранены{1069}. После десяти с лишним лет уговоров и просьб Индия показалась ему наконец досягаемой. Уверенный, что уж теперь директора компании ему не откажут, Гумбольдт перенес внимание на короля Фридриха Вильгельма III, в свое время обмолвившегося о своем желании профинансировать эту экспедицию.

В дни визита Гумбольдта в Лондон король Пруссии находился на конгрессе в Экс-ла-Шапели (нынешний германский Ахен). 1 октября 1818 г. главы четырех союзных держав – Пруссии, Австрии, Британии и России – собрались в этом городе для обсуждения вывода своих войск из Франции и будущего европейского альянса. Ахен находится всего в 200 милях восточнее Кале, и, отправившись туда из Лондона, Гумбольдт мог бы избежать поездки в Берлин, которой так страшился, – он не был там уже одиннадцать лет – и не преодолевать без нужды лишнюю тысячу миль.

8 октября, меньше чем через три недели после приезда в Лондон, Гумбольдт опять отправился в путь{1070}. Эту его поездку сопровождало множество слухов. В британских газетах писали, что Гумбольдт торопится на конгресс в Ахене, потому что там с ним «будут советоваться по южноамериканским делам»{1071}. Такие же подозрения имелись и у французской тайной полиции, уверенной, что Гумбольдт захватил с собой подробный доклад о мятежных колониях{1072}. В Ахен отрядили испанского посла, чтобы заручиться европейской поддержкой для Испании в ее борьбе с армией Симона Боливара{1073}. Ко времени приезда Гумбольдта стало ясно, что у союзников нет никакой охоты препятствовать испанским колониальным амбициям{1074}: куда важнее был вопрос баланса сил в постнаполеоновской Европе. Поэтому Гумбольдту было бы значительно полезнее сосредоточиться на том, что в Times назвали его «личным делом»{1075}, – на добывании у пруссов денег на экспедицию в Индию.

В Ахене Гумбольдт сообщил прусскому канцлеру Карлу Августу фон Гарденбергу, что препятствия, на которые наталкивалась его экспедиция, теперь почти полностью устранены. Оставалась одна-единственная трудность, не позволявшая «полностью гарантировать предприятие», – финансовая{1076}. Всего за сутки Фридрих Вильгельм III выделил Гумбольдту деньги{1077}. Гумбольдт был на седьмом небе. После четырнадцати лет в Европе он мог наконец уехать. Теперь он вскарабкается на неприступные Гималаи и расширит свой Naturgem?lde на весь земной шар!

Вернувшись из Ахена в Париж, Гумбольдт приступил к приготовлениям вплотную{1078}. Он приобретал книги и приборы, переписывался с людьми, бывавшими в Азии, разрабатывал свой будущий маршрут. Первым делом он хотел побывать в Константинополе, дальше – на покрытом вечными снегами дремлющем вулкане Арарат близ нынешней границы Ирана и Турции. Оттуда он отправился бы на юг, пересек бы посуху всю Персию и из Бендер-Аббаса на берегу Персидского залива отплыл бы в Индию. Он уже брал уроки персидского и арабского, целую стену его спальни в маленькой парижской квартире занимала большая карта Азии. Но, как всегда, вопреки надеждам Гумбольдта все заняло больше времени.

Он еще не опубликовал всех результатов своих исследований Латинской Америки. В конце концов они превратятся в тридцать четыре тома «Путешествия в равноденственные районы Нового континента» – многотомный дневник путешественника «Личное повествование…» и книги по ботанике, зоологии и астрономии. В некоторых книгах – в «Личном повествовании…» и в «Политическом очерке о королевстве Новая Испания» – почти или полностью отсутствовали иллюстрации, зато они были доступны более широкой аудитории, другие – такие как «Виды Кордильер» с потрясающими картинами латиноамериканских пейзажей и памятников, – представляли собой огромные фолианты умопомрачительной стоимости. В целом «Путешествие в равноденственные районы…» окажется самым дорогим трудом из всех, когда-либо публиковавшихся частным образом одним ученым. На Гумбольдта годами работали картографы, художники, граверы и ботаники, и расходы на них всех были разорительно велики. У него, правда, оставалось содержание, выплачиваемое прусским королем, кое-что приносили продажи его книг, но жить приходилось скромно. Его наследство было полностью спущено. Он потратил 50 000 талеров на свою экспедицию и почти вдвое больше на публикации и жизнь в Париже{1079}.

Ничто из этого не останавливало Гумбольдта. Он брал взаймы у друзей и банков и главным образом старался не обращать внимания на свое финансовое положение и неуклонно растущие долги.

Не прекращая работу над книгами, Гумбольдт продолжал подготовку к экспедиции в Индию. Он отрядил в Швейцарию ботаника Карла Сигизмунда Кюнта, племянника своего старого школьного учителя Готтлиба Иоганна Христиана Кюнта, занявшегося ботаническими изданиями после того, как эту работу запустил Бонплан. По плану, Кюнту предстояло сопровождать Гумбольдта в Индию, а пока он изучал растения в Альпах, чтобы потом сравнивать их с флорой Арарата и Гималаев{1080}. Старый попутчик Гумбольдта Эме Бонплан избрал собственный путь. После смерти в мае 1814 г. Жозефины Бонапарт он прекратил работу в ее саду в Мальмезоне. Жизнь в Париже наскучила Бонплану («все мое существование слишком предсказуемо», писал он сестре{1081}), и ему не терпелось вернуться к приключениям, но новое путешествие Гумбольдта постоянно откладывалось.

Бонплан всегда хотел назад в Южную Америку. Он подался в Лондон, на встречу с соратниками Симона Боливара и с другими революционерами, приплывшими в Британию за помощью своей борьбе с Испанией. Бонплан снабдил их книгами, печатным станком и оружием. Вскоре южноамериканцы стали конкурировать между собой за доступ к ресурсам Бонплана{1082}. Ботаник Франсиско Антонио Сея, будущий вице-президент Колумбии при Боливаре, упрашивал Бонплана продолжить в Боготе работу ботаника Хосе Селестино Мутиса, которую прервала смерть{1083}. Одновременно эмиссары из Буэнос-Айреса надеялись, что Бонплан займется созданием в их городе Ботанического сада. Бонплан разбирался в полезных растениях и представлял для новых государств экономический интерес. Аргентинцам хотелось последовать примеру британцев, основавших в Калькутте Ботанический сад – настоящее хранилище полезных для империи культур. От Бонплана ждали, что он поможет внедрить «новые методы растениеводства» из Европы{1084}.

Революционеры пытались заманить европейских ученых в Латинскую Америку. Наука как государство без границ, она объединяет людей – так они надеялись, – благодаря ей независимая Латинская Америка встанет вровень с Европой. Сея, назначенный полномочным посланником Колумбии в Британии, получил инструкции не только добиваться поддержки политической борьбе своей страны, но и способствовать переезду туда ученых, ремесленников и фермеров. «Прославленный Франклин добился от Франции больше благ для своей страны использованием естественных наук, чем всеми дипломатическими усилиями», – напоминало Сее его начальство{1085}.

Перспектива эмиграции Бонплана вдохновляла революционеров, в основном из-за его глубоких познаний о Латинской Америке. Все с нетерпением ждали его, как убеждал его один из них{1086}. Весной 1815 г., когда испанские роялистские войска забирали многие территории на реке Магдалена в Новой Гранаде, а революционная армия таяла из-за дезертирства и болезней, сам Боливар нашел время написать Бонплану и предложить ему место Мутиса в Боготе. Однако в конце концов Бонплан был слишком взволнован жестокой войной, разгоревшейся в Новой Гранаде и Венесуэле. Вместо этого он покинул Францию в конце 1816 г. для Буэнос-Айреса{1087}.

Через двенадцать лет после отплытия из Южной Америки с Гумбольдтом Бонплан плыл туда снова, в этот раз с грузом саженцев фруктовых деревьев, семен овощей, винограда и лекарственных растений, готовый начать новую жизнь. Но после пары лет в Буэнос-Айресе Бонплан устал от городской жизни. Его никогда не привлекала рутинная работа усердного ученого. Он был полевым ботаником, которому нравится искать редкие растения, но был беспомощен, когда надо было разбирать их. За годы он собрал 20 000 засушенных растений, но его гербарий был в совершенном беспорядке: образцы были свалены в коробки, кое-как связаны и даже не переложены на бумагу{1088}. В 1820 г. Бонплан поселился в городе Санта-Ана на реке Паране в Аргентине, близ парагвайской границы, где он коллекционировал растения и выращивал парагвайское чайное дерево, листья которого заваривали подобно чаю для распространенного в Южной Америке напитка.

25 ноября 1821 г., ровно через пять лет после отплытия Бонплана из Франции в Аргентину, Гумбольдт написал ему, отправил немного денег и сетовал, что давно не имеет вестей от своего «старого спутника»{1089}. Но Бонплан никогда не получил этого письма. 8 декабря 1821 г., через две недели после отправки Гумбольдтом письма, 400 парагвайских солдат пересекли границу Аргентины и напали на ферму Бонплана в Санта-Ане. По приказу парагвайского диктатора Хосе Гаспара Родригеса де Франсия они убили работников Бонплана, а его самого заковали в цепи{1090}. Франсия обвинял Бонплана в сельскохозяйственном шпионаже и боялся конкуренции его цветущей плантации с парагвайской торговлей мате. Бонплана угнали в Парагвай, где его заключили в тюрьму.

Старые друзья пытались помочь. Боливар, находившийся тогда в Лиме и пытавшийся изгнать испанцев из Перу, написал президенту Франсия, требуя освободить Бонплана и грозя в случае отказа вторжением в Парагвай для его освобождения. Боливар говорил, что Франсия может рассчитывать на него как на союзника, но только в случае, если «невиновный», которому он «предан всей душой, не станет жертвой несправедливости»{1091}. Гумбольдт тоже делал все, что мог, задействовав свои европейские связи{1092}. Он организовал отправку в Парагвай писем, подписанных знаменитыми учеными, и просил своего давнего лондонского знакомца Джорджа Каннинга (который был теперь министром иностранных дел) дать соответствующее поручение британскому консулу в Буэнос-Айресе. Но Франсия отказался отпустить Бонплана.

Тем временем планы самого Гумбольдта отправиться в Индию застопорились. Несмотря на поддержку принца-регента и Джорджа Каннинга, Ост-Индская компания по-прежнему отказывала Гумбольдту во въезде в Индию. Создавалось ощущение, что он последние несколько лет ходит кругами. Годы, проведенные в Латинской Америке и последующие, были отмечены для него деятельностью без передышки и постоянным стремлением вперед, теперь же Гумбольдт застрял в бездействии. Он уже не был прежним порывистым героем, молодым исследователем, прославившимся своими приключениями, став выдающимся и всеми уважаемым ученым на шестом десятке. Большинство его современников среднего возраста были бы только рады такому уважению и признанию учености, но Гумбольдт еще не был готов остепениться. Слишком многое еще нужно было предпринять. Он был так непоседлив, что один из его друзей назвал его стремительность maladie centrifuge («центробежной болезнью») Гумбольдта{1093}.

Гумбольдт был разочарован, огорчен, разозлен, чувствовал себя обманутым и недооцененным. Он уже грозил, что отвернется от Европы и переберется в Мексику, где создаст научный институт. Там он окружит себя настоящими учеными, говорил он брату в октябре 1822 г., и будет наслаждаться «свободой мысли»{1094}. В конце концов, там его будут «чрезвычайно уважать»{1095}. Он уже не сомневался, что проведет остаток жизни вне Европы. Несколько лет назад Гумбольдт уже делился с Боливаром своим планом переехать в Латинскую Америку{1096}. Но на самом деле никто не знал, чего Гумбольдт хочет и что намерен делать. Вильгельм, подводя итог, говорил: «Александр всегда вынашивает что-то огромное, и потом не происходит и половины им задуманного»{1097}.

Ост-Индская компания ставила ему палки в колеса, зато, казалось, все остальные в Британии питали относительно Гумбольдта энтузиазм. Многие из британских ученых, с которыми он встречался в Лондоне, теперь навещали его в Париже{1098}. К нему снова пожаловал знаменитый химик Гемфри Дэви, сын астронома Уильяма Гершеля Джон, математик Чарльз Бэббидж, превозносимый сегодня как отец компьютера. По словам Бэббиджа, Гумбольдт «извлекал удовольствие из общения», независимо от того, знаменит или безвестен его гость{1099}. Геолог из Оксфорда Уильям Бакленд тоже предвкушал встречу с Гумбольдтом в Париже. Потом он писал другу, что еще никогда не слышал такой быстрой и такой блестящей речи{1100}. Гумбольдт, как всегда, щедро делился своими познаниями и коллекциями, распахнув для Бакленда свой кабинет и свои тетради.

Одной из наиболее значительных была встреча с Чарльзом Лайелем, британским геологом, чьи труды помогут формированию эволюционных воззрений Чарльза Дарвина. Остро интересуясь загадкой образования Земли, Лайель в начале 1820-х гг. путешествовал по Европе, изучая горы, вулканы и другие геологические образования, что потом легло в основу его революционного труда «Принципы геологии» (Principles of Geology). Затем, летом 1823 г., примерно тогда, когда Боливар узнал о тюремном заключении Бонплана, полный надежд 25-летний Лайель явился в Париж с портфелями, набитыми рекомендательными письмами к Гумбольдту{1101}.

Со времени возвращения из Латинской Америки Гумбольдт лелеял проект сбора и сопоставления данных о геологических слоях всей Земли. Через двадцать лет он издал наконец полученные результаты в виде «Геогностического очерка о суперпозиции горных пород» (Geognostical Essay on the Superposition of Rocks). Это произошло за несколько месяцев до приезда в Париж Лайеля. Именно в таких сведениях нуждался Лайель для собственных исследований. «Геогностический очерк…», по признанию самого Лайеля, был «ценным уроком» для него{1102}. По его мнению, даже если бы Гумбольдт не опубликовал ничего другого, этот труд сделал бы его одним из величайших светил научного мира. На протяжении следующих двух месяцев двое ученых провели вместе много вечеров, беседуя о геологии, наблюдениях Гумбольдта на горе Везувий и общих друзьях в Британии. Лайель обратил внимание на блестящий английский Гумбольдта{1103}. «Умбол» (так слуга-француз произносил его фамилию), как писал Лайель отцу, снабдил его массой материалов и полезных сведений{1104}.

Речь зашла и об изотермах – линиях, которые мы видим на картах погоды сегодня, соединяющих множество географических точек по всему земному шару с одинаковыми температурами[25]. Гумбольдт предложил их, когда работал над своими «Изотермными линиями и распределением тепла на Земле» (On the Isothermal Lines and the Distribution of Heat on the Earth; 1817 г.), чтобы наглядно представить глобальные климатические явления. Этот трактат помог Лайелю сформулировать собственные теории, кроме того, заложил основу нового понимания климата{1105} – того, на которое опираются все последующие работы о распределении тепла на Земле.

До появления гумбольдтовских изотерм метеорологические данные собирали в длинные таблицы температур – бесконечные списки различных географических пунктов и климатических условий: там фигурировали точные температуры, но сравнивать эти данные было очень сложно. Графическое отображение Гумбольдтом тех же самых данных стало, при всей простоте, долгожданным новшеством. Сбивавшие с толку таблицы теперь можно было отложить в сторону, потому что одного взгляда на карту изотерм было достаточно, чтобы увидеть целый мир закономерностей, охватывающих Землю волнистыми поясами. По убеждению Гумбольдта, так был заложен фундамент того, что он назвал vergleichende Klimatologie – сравнительной климатологией{1106}. Он не ошибся: современные ученые по-прежнему пользуются изотермами для понимания и описания изменений климата и глобального потепления. Благодаря изотермам Гумбольдт и те, кто пришел следом за ним, смогли увидеть тенденции в глобальном масштабе. Лайель применил этот подход для изучения геологических изменений в связи с климатическими{1107}.

Главным постулатом «Принципов геологии» Лайеля было то, что Землю постепенно формировали мелкие изменения, а не внезапные катастрофические явления, вроде землетрясений и наводнений, как полагали другие ученые. Лайель пришел к убеждению, что эти неспешные силы действуют по сей день, из чего вытекала необходимость разобраться в существующих условиях – это послужит пониманию прошлого. Чтобы доказать свое предположение о влиянии действующих сил и тем самым отодвинуть научную мысль от более решительных теорий происхождения Земли, Лайель должен был объяснить, как поверхность планеты постепенно охлаждалась. Как Лайель позже признался другу, работая над собственной теорией, он «штудировал» Гумбольдта{1108}.

Из подробного анализа, проведенного Гумбольдтом, следовало удивительное заключение, что температуры на одной широте не одни и те же, как считалось раньше. На распределение тепла влияют также высота, суша, близость океана, ветры{1109}. На суше температуры выше, чем над морем, но по мере увеличения высоты над уровнем моря они снижаются. Это значит, заключал Лайель, что там, где геологические силы приподняли сушу, температуры падают. В долговременной перспективе, продолжал он, это перемещение по вертикали оказывает охлаждающее воздействие на мировой климат: когда Земля меняется геологически, так же меняется и климат{1110}. Спустя годы, отвечая на вопрос рецензента «Принципов геологии» о моменте «рождения» его теорий, Лайель сказал, что это произошло при чтении работы Гумбольдта об изотермах: «Отдаю должное Гумбольдту и его прекрасному труду»{1111}. В собственной работе, говорил Лайель, он всего лишь дал концепциям Гумбольдта о климате «геологическое направление»{1112}.

Гумбольдт помогал молодым ученым, как только мог, интеллектуально, но также и финансово, какой бы затруднительной ни была его ситуация. Каролина даже опасалась, что так называемые друзья Гумбольдта злоупотребляют его добротой: «Он питается сухим хлебом, чтобы они могли есть мясо»{1113}. Но Гумбольдту, казалось, не было до этого дела{1114}.

Он писал Симону Боливару, рекомендуя молодого французского ученого, планировавшего путешествие по Южной Америке, и при этом снабжал того своими приборами. Томасу Джефферсону он рекомендовал португальского ботаника, задумавшего перебраться жить в Соединенные Штаты{1115}. Немецкий химик Юстус фон Либих, впоследствии прославившийся открытием важности азота как питательного вещества для растений, вспоминал свои встречи с Гумбольдтом в Париже, положившие начало его «будущей карьере»{1116}. Даже бывший министр финансов США Альберт Галлатин, познакомившийся с Гумбольдтом в Вашингтоне и потом встречавшийся с ним в Лондоне и в Париже, испытал на себе влияние воодушевленного отношения Гумбольдта к туземцам и занялся изучением коренных жителей Соединенных Штатов. Сегодня Галлатина считают основателем американской этнологии. Он сам писал, что интерес к этой материи проснулся в нем благодаря «влиянию выдающегося друга, барона Александра фон Гумбольдта»{1117}.

Пока Гумбольдт помогал друзьям и коллегам-ученым строить карьеру и организовывать путешествия, его шансы добиться разрешения на въезд в Индию полностью растаяли. Он удовлетворял свою тягу к скитаниям путешествиями по Европе – Швейцарии, Франции, Италии и Австрии, но это было совсем не то, и он чувствовал себя несчастным. Одновременно становилось все труднее объяснять прусскому королю свое решение оставаться в Париже. Со времени возвращения Гумбольдта из Латинской Америки два десятилетия назад Фридрих Вильгельм III не переставал склонять его к возвращению в Берлин. Все эти двадцать лет король платил ему ежегодную стипендию, не требуя в ответ никаких обязательств. Гумбольдт всегда доказывал, что ему необходима парижская научная среда, чтобы писать книги. Но климат в городе и во всей Франции постепенно менялся.

После низложения Наполеона и его ссылки в 1815 г. на далекую Святую Елену произошла реставрация монархии Бурбонов и коронование Людовика XVIII[26] – брата Людовика XVI, гильотинированного в разгар Французской революции. Абсолютизм во Францию не вернулся, однако страна, недавно бывшая светочем свободы и равенства, опять превратилась в монархию, пускай конституционную. В избрании нижней палаты парламента участвовал только 1 % французского населения. Людовик XVIII не был чужд некоторому либерализму, тем не менее он вернулся во Францию из ссылки со свитой из эмигрантов-ультрароялистов, мечтавших о возвращении старого, дореволюционного режима. Гумбольдт наблюдал их возвращение, видел, что они пышут ненавистью и жаждой мести. «Их склонность к абсолютной монархии неискоренима», – писал Чарльз Лайель своему отцу из Парижа{1118}.

Затем, в 1820 г., племянник короля, герцог Беррийский – третий в очереди наследников престола – погиб от руки бонапартиста. После этого напор роялистов стал неудержимым. Усилилась цензура, людей могли держать в заключении без суда, и самые состоятельные люди получали на выборах два бюллетеня. В 1823 г. ультрароялисты добились большинства в нижней палате парламента. Гумбольдт был сильно удручен, сказав одному американскому гостю, что достаточно заглянуть в Journal des Debats – газету, основанную в 1789 г., во время Французской революции, – чтобы убедиться, как стала урезана свобода печати{1119}. Не устраивало Гумбольдта и то, что религия, со всеми своими ограничениями научной мысли, снова сжимала в своих тисках французское общество. С возвращением ультрароялистов усиливалась власть католической церкви. С середины 1820-х гг. по всему Парижу потянулись вверх шпили новых церквей.

Париж был «менее чем когда-либо расположен» служить центром наук, как писал Гумбольдт другу в Женеву{1120}: средства на лаборатории, исследования, обучение были урезаны. Тяга к познанию была задушена, так как ученым приходилось искать поддержки нового короля. Ученые превратились, по выражению Гумбольдта, в «гибкие инструменты» в руках политиков и принцев{1121}, и даже великий Жорж Кювье пожертвовал своим гением натуралиста ради «лент, крестов, титулов и благосклонности двора». В Париже началась интенсивная «министерская чехарда». Любой, с кем теперь встречался Гумбольдт, был, по его словам, либо министром, либо бывшим министром. «Они скапливаются толстым слоем, как осенние листья, – делился он с Лайелем, – и до того, как один слой успеет сгнить, покрываются следующим и следующим»{1122}.

Французские ученые опасались, как бы Париж не расстался со статусом центра новаторской научной мысли. В Академии наук, свидетельствовал Гумбольдт, делали мало, и даже эта малость часто кончалась ссорами. Хуже того, ученые образовали секретную комиссию для оздоровления тамошней библиотеки – удаляя книги, представлявшие либеральные идеи, такие, например, которые были написаны мыслителями XVIII в., такими как Жан-Жак Руссо и Вольтер. Когда бездетный Людовик XVIII умер в сентябре 1824 г., королем стал его брат Карл X, предводитель ультрароялистов. Все верившие в свободу и ценности революции знали, что дальнейшие изменения интеллектуального климата будут только усугубляться.

Изменился и сам Гумбольдт. На середине шестого десятка его каштановые волосы поседели, и его правая рука была почти парализована ревматизмом – долгосрочный эффект, как он сам объяснял друзьям, так сказались ночевки на сырой земле в джунглях Ориноко{1123}. Его одежда была старомодной, в стиле первых лет после Французской революции: узкие полосатые бриджи, желтый жилет, синий фрак, белый галстук, высокие сапоги и видавшая виды черная шляпа. По свидетельству друга, в Париже так никто больше не одевался. Объяснялось это как его политическими пристрастиями, так и бережливостью. С тех пор как от наследства не осталось ни гроша, он жил в маленькой простой квартирке с видом на Сену, всего из двух комнат: частично меблированной спальни и кабинета. У Гумбольдта не было ни денег, ни склонности к роскоши, изящной одежде и пышной обстановке.

Затем, осенью 1826 г., после более чем двух десятилетий, терпение Фридриха Вильгельма III наконец иссякло. Он написал Гумбольдту, что тот должен был уже закончить издание трудов, которое считал «осуществимым только в Париже»{1124}. Король не мог и дальше продлевать ему разрешение оставаться во Франции. Прочтя о том, что король ждет его «скорейшего возвращения», Гумбольдт не мог сомневаться, что это приказ.

Он отчаянно нуждался в ежегодной стипендии, так как стоимость его публикаций, по его признанию, оставляла его «бедным как церковная мышь»{1125}. Приходилось жить на заработанное, но он был непутевым, когда дело касалось его финансов. Как заметил его английский переводчик, «единственная вещь на свете, которую не понимал мистер Гумбольдт, – это бизнес»{1126}.

Париж был его домом уже более двадцати лет, и там жили его самые близкие друзья. Это было болезненное решение, но в конце концов Гумбольдт согласился переехать в Берлин – но только на том условии, что ему позволят регулярно наведываться в Париж и проводить там по нескольку месяцев кряду ради продолжения своих исследований. В феврале 1827 г. он писал немецкому математику Карлу Фридриху Гауссу о том, как нелегко отказаться от своей свободы и научной жизни{1127}. Совсем недавно обвиняя Жоржа Кювье в измене революционному духу, теперь Гумбольдт сам превращался в придворного, вступая в мир, где ему предстояло выработать удобное равновесие между своими либеральными политическими взглядами и своим долгом перед монархией. Он опасался, что это будет почти невозможно – найти «нечто среднее между колеблющимися мнениями»{1128}.

14 апреля 1827 г. Гумбольдт уехал из Парижа в Берлин, но, как водится, двинулся кружным путем. Он отправился через Лондон, где хотел сделать последнюю отчаянную попытку уговорить Ост-Индскую компанию дать ему разрешение на исследование Индии. Со времени его последнего приезда сюда в 1818 г., когда он останавливался у своего брата Вильгельма, минуло девять лет. С тех пор Вильгельма отозвали с дипломатического поста в Лондоне, и теперь он проживал в Берлине[27], но Гумбольдт сумел быстро связаться со старыми британскими знакомыми. Он постарался извлечь максимум из трехнедельного пребывания.

Гумбольдт перебегал от одного человека к другому – политики, ученые и «значимые вельможи»{1129}. В Королевском обществе Гумбольдт встретил своих давних друзей Джона Гершеля и Чарльза Бэббиджа{1130} и посетил встречу, на которой один из приятелей продемонстрировал десять карт, бывших частью нового атласа Индии, заказанного Ост-Индской компанией, – болезненное напоминание Гумбольдту того, чего он лишается. Он обедал с Мэри Сомервилл[28]{1131}, одной из немногих в Европе того времени женщин, всерьез занимающихся наукой, побывал у ботаника Роберта Брауна в саду Кью к западу от Лондона. Браун исследовал Австралию в составе экспедиции Джозефа Бэнкса, и Гумбольдту было любопытно услышать об австралийской флоре.

Кроме всего прочего, Гумбольдт был приглашен на изысканный прием в Королевской академии и отужинал со своим давним знакомым Джорджем Каннингом, всего две недели назад ставшим британским премьер-министром{1132}. На ужине у Каннинга Гумбольдт с радостью приветствовал своего старого вашингтонского друга Альберта Галлатина, назначенного теперь американским посланником в Лондоне. Только внимание британской аристократии раздражало Гумбольдта. Париж был сонным городком по сравнению с его здешними «мучениями»{1133}, как писал он другу, жалуясь, что его рвут на части. В Лондоне, сетовал он, «каждый начинал со слов: вы не уедете, не побывав в моем загородном доме, это каких-то сорок миль от Лондона».

Но самый запоминающийся день Гумбольдт провел не с учеными или политиками, а с молодым инженером Изамбардом Кингдомом Брюнелем, пригласившим его полюбоваться строительством первого тоннеля под Темзой{1134}. Решение прорыть тоннель под рекой было дерзким и опасным, такое еще никогда никому не удавалось.

Условия строительства около Темзы были самыми неудачными: речное русло и грунт под ним были сложены из песка и мягкой глины. Отец Брюнеля Марк придумал оригинальный способ рытья тоннеля: чугунный щит в высоту и ширину тоннельного проема. Вдохновленный корабельным червем, пробуравливающим самые твердые доски защищающей его голову раковиной, Марк Брюнель соорудил огромное устройство, позволявшее копать туннель, одновременно подпирая потолок и не давая сползать мягкой глине. По мере того как рабочие двигали перед собой металлический щит под речным руслом, они клали позади себя кирпичную стену. И дюйм за дюймом, фут за футом тоннель медленно удлинялся. Работа началась два года назад, и ко времени приезда Гумбольдта в Лондон люди Брюнеля добрались до половины 1200-футового тоннеля.

Работа была опасна, и дневник Марка Брюнеля был полон тревожных мыслей и заключений: «день за днем нарастает беспокойство», «с каждым днем все становится хуже» или «каждое утро я говорю: начался новый день опасностей»{1135}. Его сын Изамбард, назначенный «инженером проекта» в январе 1827 г., в возрасте 20 лет, бросил свои безграничную энергию и дерзость на этот проект. Но работа была напряженной. В начале апреля, незадолго до приезда Гумбольдта, в тоннель стало просачиваться все больше воды, и Изамбарду приходилось держать на ее откачке сорок человек, чтобы не допустить затопления. Марк Брюнель не забывал, что «над головами у них глинистый ил», в любой момент грозивший тоннелю обрушением{1136}. Изамбард захотел независимо проинспектировать стройку и позвал Гумбольдта присоединиться к нему. Гумбольдта не волновала опасность: это было слишком захватывающе, чтобы пропустить. Он также надеялся измерить давление воздуха на дне реки, чтобы сравнить его со своими наблюдениями в Андах.

26 апреля корабельный кран опустил в воду огромный металлический водолазный колокол весом почти две тонны. Поверхность реки наполнилась лодками с любопытными, наблюдавшими за тем, как водолазный колокол с Брюнелем и Гумбольдтом внутри опустился на глубину 36 футов. Воздух поступал по кожаному шлангу, вставленному в верхушку колокола; два иллюминатора из толстого стекла позволяли смотреть в мутную речную воду{1137}. По мере спуска Гумбольдт начал чувствовать почти невыносимое давление на уши, но через несколько минут он к нему привык. Они надели толстые плащи и смахивали на «эскимосов», как писал Гумбольдт в Париж Франсуа Араго{1138}. На дне, где под ними пролегал тоннель, а сверху была только вода, было устрашающе темно, если только не считать слабый свет их фонарей. Они провели под водой сорок минут, но, когда они поднимались, изменяющееся давление воды вызвало разрыв кровеносных сосудов у Гумбольдта в носу и в горле. Сутки после этого он плевался и сморкался кровью, как при восхождении на Чимборасо. Брюнель избежал кровотечения, замечал Гумбольдт и шутил, что кровотечение, похоже, «привилегия пруссов»{1139}.

Через два дня тоннель частично обвалился{1140}, а потом, в середине мая, дно реки над тоннелем полностью рухнуло, образовав огромную дыру, в которую хлынула вода. Как ни странно, обошлось без жертв, и после ремонта работы продолжились. К тому времени Гумбольдт уже покинул Лондон и прибыл в Берлин.

Он был теперь знаменитейшим ученым во всей Европе и в равной степени пользовался уважением коллег, поэтов и мыслителей. Оставался, правда, один человек, которому еще только предстояло прочесть его труды. Это был 18-летний Чарльз Дарвин, который в тот самый момент, когда Гумбольдта чествовали в Лондоне, забросил свое медицинское образование в Эдинбургском университете. Роберт Дарвин, отец Чарльза, был в гневе. «Тебе только и надо, что стрелять, возиться с собаками и ловить крыс, – писал он сыну. – Ты опозоришься сам и опозоришь всю свою семью»{1141}.