4. Южная Америка

Куда бы ни обратились Гумбольдт и Бонплан в их первые недели в Кумане, что-то новое завладевало их вниманием. Ландшафт продолжал зачаровывать его, сообщал Гумбольдт{282}. Пальмовые деревья были украшены великолепными алыми цветами, птицы и рыбы, казалось, соревнуются калейдоскопом окрасок, и даже речные раки были небесно-голубыми и желтыми. Розовые фламинго стояли на берегу на одной ноге, и развевающиеся на ветру листья пальм испещряли белый песок мозаикой тени и солнца{283}. Там были бабочки, обезьяны и так много различных видов растений, что Гумбольдт писал Вильгельму: «Мы носимся круго?м как сумасшедшие»{284}. Даже обычно невозмутимый Бонплан высказывал опасение, что «повредится умом, если вскоре чудесам не настанет конец»{285}.

Гумбольдту, всегда гордившемуся своим систематическим подходом, теперь трудно было найти рациональный способ изучения всего его окружающего{286}. Их коллекции росли так стремительно, что приходилось заказывать пачки бумаги для гербариев; и иногда они находили так много образцов, что с трудом могли донести их назад домой{287}. В отличие от других натуралистов Гумбольдта не интересовало заполнение таксономических пробелов – он собирал скорее идеи, чем просто объекты естествознания. Это было «впечатление о целом», писал Гумбольдт, которое пленяло его более, чем что бы то ни было{288}.

Гумбольдт сравнивал все, что видел, с тем, что прежде наблюдал и изучил в Европе. Что бы он ни поднимал – растение, камешек или насекомое, – его память спешила назад к тому, что он видел дома. Деревья, росшие на равнинах вокруг Куманы, с ветвями, образующими подобные зонтикам навесы, напоминали ему итальянские сосны{289}. Наблюдаемое на расстоянии море кактусов создавало тот же эффект, что и травы низинных болот в северных широтах{290}. Здесь была долина, напомнившая ему английский Дербишир{291}, и пещеры, похожие на таковые в немецкой Франконии и Карпатских горах в Восточной Европе{292}. Все казалось так или иначе связанным – идея, которая начнет формировать его представление о мире природы всю последующую жизнь.

Никогда еще Гумбольдт не был таким счастливым и работоспособным{293}. Жара шла ему на пользу, лихорадка с нервным истощением, преследовавшие его в Европе, исчезли. Он даже набрал некоторый вес. Днем он и Бонплан собирали образцы, по вечерам они вместе писали свои заметки, а ночью занимались астрономическими наблюдениями. Одной такой ночью они просидели в трепете несколько часов, наблюдая метеоритный дождь, исчертивший небо тысячами белых полос{294}. Письма Гумбольдта домой полны восторга, они привнесли этот диковинный мир в элегантные салоны Парижа, Берлина и Рима. Он писал об огромных пауках, пожирающих колибри, и о тридцатифутовых змеях{295}. Одновременно он впечатлял жителей Куманы своими приборами – его телескопы приближали к туземцам Луну, а микроскопы превращали вшей из их волос в страшных зверей{296}.

Гумбольдт в Южной Америке. Картина кисти Фридриха Георга Вейча, 1806 г.

Но кое-что омрачало радость Гумбольдта: невольничий рынок на главной площади Куманы напротив арендованного ими дома. С начала XVI века испанцы завозили в свои южноамериканские колонии рабов и продолжали это делать. Каждое утро на продажу приводили молодых африканских мужчин и женщин. Их заставляли натирать себя кокосовым маслом, чтобы сделать кожу блестящей. Затем их демонстрировали потенциальным покупателям, заставлявшим рабов раскрывать рот и рассматривавшим их зубы, как «у лошадей на базаре»{297}. Это зрелище сделало Гумбольдта противником рабства на всю жизнь.

Настало 4 ноября 1799 г., когда, менее чем через четыре месяца после прибытия в Южную Америку, он впервые понял, что существует угроза его жизни и планам. Был жаркий и влажный день. Внезапно земля заходила ходуном, и Бонплан, наклонившийся к столу, чтобы рассмотреть растения, чуть не шлепнулся на пол, а Гумбольдта, отдыхавшего в гамаке, сильно затрясло{298}. Дома на улицах рушились, люди с криками выбегали наружу, но Гумбольдт сохранил спокойствие и, покинув гамак, стал настраивать свои приборы. Даже землетрясение не могло помешать его наблюдениям. Он определял продолжительность толчков, отмечал их направленность с севера на юг, проводил электрические измерения. Но при всей своей внешней невозмутимости внутренне он испытал потрясение. Он писал потом, что движение земли под ногами разрушало иллюзию всей его жизни. Подвижной средой была вода, но не земля. Это походило на внезапное болезненное пробуждение от сна. До сих пор он был непоколебимо убежден в прочности и неизменности природы, и вот она его подвела: «Мы впервые испытываем недоверие к почве, в которую так долго и так уверенно упирались ногами»{299}. Но даже это не повлияло на его решимость продолжить путешествие.

Он много лет ждал, когда сможет посмотреть мир, и, даже зная, что его жизнь подвергается опасности, жаждал увидеть больше. Через две недели, получив от губернатора деньги из его личных средств{300}, Гумбольдт и Бонплан отправились из Куманы в Каракас. В середине ноября они, захватив с собой слугу-индейца по имени Хосе де ла Крус{301}, наняли открытую тридцатифутовую лодку и отплыли на ней под парусом на запад{302}. Они везли с собой многочисленные приборы и сундуки, в которые были сложены блокноты, таблицы измерений и более чем 4000 образцов растений и насекомых{303}.

Расположенный на высоте 3000 футов над уровнем моря Каракас населяло 40 000 человек. Этот город, основанный испанцами в 1567 г., был теперь столицей генерал-губернаторства Венесуэла. 95 % белого населения города были креолами, или «испано-американцами», как называл их Гумбольдт, – белыми колонистами испанского происхождения, родившимися в Южной Америке{304}. Несмотря на то что эти южноамериканские креолы численно преобладали, их десятилетиями не пускали на высокие административные и военные посты. Испанская корона присылала для управления колониями испанцев, многие из которых были хуже образованны, чем креолы. Состоятельных плантаторов-креолов приводила в бешенство необходимость подчиняться купцам из далекой метрополии. Некоторые креолы жаловались, что испанские власти обращаются с ними как с «ничтожными рабами»{305}.

Каракас располагался в зажатой горами долине недалеко от берега. Гумбольдт снова снял дом, сделав его базой для коротких вылазок. Отсюда Гумбольдт и Бонплан наблюдали двуглавую гору Силья: она высилась совсем близко, тем не менее, к удивлению Гумбольдта, на нее никогда еще не взбирался никто из жителей Каракаса{306}. Как-то раз двое ученых нашли в предгорьях чистый источник. Наблюдая за стайкой девушек, бравших там воду, Гумбольдт вдруг затосковал по дому. Вечером он записал в дневнике: «Воспоминания о Вертере, Гёте и королевских дочерях», имея в виду «Страдания юного Вертера», где Гёте запечатлел похожую сцену{307}. Ему могло показаться знакомым дерево особой формы, гора определенных очертаний. При этом зрелище звезд в южном небе и форма кактуса на горизонте напоминали, в какую даль его занесло. А когда спустя мгновение звенел колокольчик на шее у коровы или ревел бык, ему казалось, что он снова вернулся на луга Тегеля{308}.

«Природа повсюду говорит с человеком голосом, знакомым его душе», – записал Гумбольдт{309}. Эти звуки были подобны голосам с другого берега океана, в одно мгновение переносившим его в другое полушарие. Подобно карандашным штрихам на эскизе, постепенно оформлялось его новое понимание природы, основанное на научных наблюдениях и чувствах. Гумбольдт понимал, что воспоминания и эмоциональный отклик всегда будут составными частями человеческого опыта и понимания природы. Он называл воображение «бальзамом с чудодейственными целебными свойствами»{310}.

Вскоре наступило время сниматься с места. Гумбольдта гнали в дорогу рассказы о загадочной реке Касикьяре. За пятьдесят с лишним лет до этого один иезуит сообщал, что эта река соединяет друг с другом две величайшие речные системы Южной Америки: Ориноко и Амазонку. Ориноко, зарождаясь на юге, близ нынешней границы Венесуэлы и Бразилии, описывает дугу и образует дельту, впадая в Атлантический океан на северо-востоке Венесуэлы. Почти в тысяче миль южнее по побережью находится устье могучей Амазонки – реки, пересекающей почти весь континент, зарождаясь на западе Перуанских Анд, менее чем в ста милях от берега Тихого океана, и достигая Атлантического побережья Бразилии на востоке.

Ходили слухи, что в глубине джунглей, в тысяче миль от Каракаса, река Касикьяре объединяет притоки этих двух великих рек в одну систему{311}. Ее существование никто еще не смог доказать, и мало кто верил, что такие великие реки, как Ориноко и Амазонка, могут соединяться. Из бытовавшего в те времена миропонимания вытекало, что между бассейнами Ориноко и Амазонки должны существовать водоразделы, потому что сама мысль о естественном водном пути между двумя великими реками противоречила всем эмпирическим данным. Географы еще не находили нигде на земном шаре ничего подобного. На самой актуальной карте региона красовалась горная гряда – тот самый предполагаемый водораздел: именно там, где, согласно дошедшим до Гумбольдта слухам, протекала мифическая Касикьяре.

Виды Кордильер. Гумбольдт – справа, между деревьями – зарисовывает гору Силья

© Wellcome Collection / CC BY

Предстояла тщательная подготовка. Необходимо было отобрать небольшие приборы, которые поместились бы в узких каноэ. Нужны были деньги и товары, чтобы расплачиваться с проводниками, и еда, чтобы не голодать даже в самых глубоких джунглях{312}. Прежде чем отправиться в путь, Гумбольдт написал в Европу и в Северную Америку, попросив своих адресатов опубликовать его письма в газетах{313}. Он понимал важность рекламы. Например, перед отплытием из испанской Ла-Коруньи Гумбольдт успел написать 43 письма{314}. Если бы он погиб в океане, то, по крайней мере, не был бы забыт.

7 февраля 1800 г. Гумбольдт, Бонплан и Хосе, их слуга из Куманы, выехали из Каракаса на четырех мулах, оставив в городе большую часть имущества и коллекций{315}. Чтобы добраться до Ориноко, им предстояло двигаться строго на юг через необъятную область льянос – равнину размером с Францию. По плану, в 200 милях к югу от Каракаса они должны были добраться до притока Ориноко – реки Апуре. В Сан-Фернандо-де-Апуре, миссии монахов-капуцинов, они намеревались обзавестись лодкой и провизией для своей экспедиции. Но сначала они решили отклониться на 100 миль на юг и побывать в плодородных долинах Арагуа, одной из самых зажиточных сельскохозяйственных областей в колониях.

Сезон дождей остался позади, стояла жара, земли, по которым они двигались, были по большей части безводны. За горами и долинами, после семидневного утомительного пути, они увидели наконец «улыбающиеся долины Арагуа»{316}. На запад тянулась бесконечными аккуратными рядами кукуруза, сахарный тростник, индиго. Кое-где видны были рощицы, деревушки, фермы, сады. Фермы соединялись дорогами, обрамленными цветущими кустарниками, домики прятались в тени деревьев – высокого хлопка, одетого густыми желтыми цветами, переплетающегося ветвями с ярко-оранжевыми цветами коралловых деревьев{317}.

В центре долины находилось окруженное горами озеро Валенсия. Около дюжины скалистых островков усеивала его, на достаточно крупных пасли коз и что-то выращивали. На закате тысячи цапель, фламинго и диких уток оживляли небо, пролетая над озером, чтобы устроиться на ночлег на островах. Картинка была идиллическая, но местные жители рассказали Гумбольдту о резком падении уровня воды{318}. Обширные земли, всего два десятилетия назад находившиеся под водой, теперь активно возделывались. Прежние острова превратились в холмы на суше, береговая линия озера продолжала понижаться{319}. Озеро Валенсия также обладало уникальной экосистемой: не имея оттока в океан, с незначительным притоком воды, уровни его воды регулировались исключительно испарением. Местные жители верили, что озеро питает подземное русло, но Гумбольдт имел другие объяснения.

Он приступил к измерениям, изучал ситуацию, задавал вопросы. Обнаружив на островных возвышенностях мелкий песок, он понял, что раньше эти места находились под водой{320}. Кроме того, он сравнил среднегодовое испарение рек и озер по миру, от юга Франции до Вест-Индии{321}. Сделанный им вывод состоял в том, что падение уровня воды в озере вызвано сведением окрестных лесов{322} и отводом воды в целях орошения{323}. Так как в долине процветало сельское хозяйство, плантаторы часть ручьев осушили, а другую часть, раньше впадавшую в озеро, использовали для обводнения полей. Они вырубили деревья для расчистки земли{324}, в результате исчез и подлесок (мхи, кустарники и корневые системы), освободив нижележащие грунты природным стихиям и лишая их способности удерживать воду. Жители окрестностей Куманы уже говорили ему о высыхании их земель одновременно со сведением старых рощ{325}. По пути из Каракаса в долину Арагуа Гумбольдт обращал внимание на высохшие почвы и сетовал на то, что первые колонисты «опрометчиво извели леса»{326}. По мере падения плодородия почв и снижения урожаев в полях плантаторы, продвигаясь все дальше на запад, уничтожали все вокруг себя. «Леса сильно пострадали», – записал он в дневнике{327}.

Всего за несколько десятилетий до этого горы и предгорья вокруг долины Арагуа и озера Валенсия еще были покрыты лесами. Теперь их почти не осталось, и почва смывалась сильными ливнями. «Все это взаимосвязано» – таким был вывод Гумбольдта{328}. В прошлом леса загораживали почву от солнца и тем самым уменьшали испарение влаги{329}.

Здесь, на озере Валенсия, Гумбольдт сформулировал свои идеи об изменении климата под влиянием человека{330}. Когда его наблюдения были опубликованы, не осталось сомнений, каким был ход его мыслей:

Когда вырубаются леса, как это делают повсюду в Америке с необдуманной поспешностью европейские плантаторы, ручьи либо полностью пересыхают, либо мельчают. Речные русла, часть года остающиеся сухими, при сильных дождях в горах превращаются в бурные потоки. Травяной покров и мхи вместе с ветками смываются со склонов гор, и выпавшей в виде дождя воде уже ничто не препятствует, и, вместо медленного наполнения уровня воды рек постепенной фильтрацией, они сильными потоками бороздят горные склоны, разрушая грунты и приводя к внезапным наводнениям, опустошающим страну{331}.

За несколько лет до этого, еще в бытность инспектором шахт, Гумбольдт уже обращал внимание на избыточную вырубку лесов для древесины и топлива в горах Фихтель под Байройтом{332}. В его письмах и отчетах того времени не было недостатка предложений по сокращению потребности горнодобывающей отрасли и металлургии в древесине. Он был не первым, кто писал об этом, но раньше причины озабоченности были не экологическими, а экономическими. Древесину сжигали как топливо, однако она была не только важным строительным материалом, но шла также на строительство кораблей, которые, в свою очередь, были важны для мощи имперской и военно-морских сил.

Древесина играла в XVII–XVIII вв. ту же роль, которую нынче играет нефть, и всякая ее нехватка порождала те же тревоги в топливной, производственной и транспортной отраслях, что сегодня – перебои с поставками нефти. Еще в 1664 г. английский садовод и писатель Джон Ивлин стал автором популярнейшей книги о лесоводстве – «Сильва, рассуждение о лесных деревьях» (Sylva, a Discourse of Forest Trees), – в которой уподоблял перебои с поставками древесины общенациональному кризису. «Лучше остаться без золота, чем без древесины», – провозгласил Ивлин, ибо без нее не будет ни металлургии, ни стекла, ни огня, согревающего дома холодными зимними ночами, ни военного флота, защищающего берега Англии{333}.

Через пять лет в 1669 г. министр финансов Франции Жан Батист Кольбер почти полностью отменил право деревенских коммун на пользование лесами и стал высаживать деревья для будущих нужд военного флота. «От нехватки древесины Франция погибнет», – предостерег он, вводя свои суровые меры{334}. Даже на бескрайних просторах колоний Северной Америки раздавались похожие одинокие голоса. В 1749 г. американский фермер и ботаник-коллекционер Джон Бартрэм сетовал, что «от деревьев скоро мало что останется»{335}; эту тревогу разделял его друг Бенджамин Франклин, тоже боявшийся «потери лесов»{336}. Франклин даже предложил решение проблемы – экономичный камин собственного изобретения.

Теперь, на озере Валенсия, Гумбольдт начинал понимать уничтожение лесов в более широком контексте и, анализируя конкретную ситуацию, предостерегал, что существующие в сельском хозяйстве приемы могут привести к разрушительным последствиям. Поступки людей по всему миру, предупреждал он, могут повлиять на будущие поколения{337}. Увиденное на озере Валенсия в том или ином варианте он будет наблюдать снова и снова – от итальянской Ломбардии до Южного Перу, а потом, спустя десятилетия, – в России{338}. Описывая то, как человечество изменяет климат, Гумбольдт, сам того не зная, стал предтечей экологического движения.

Гумбольдт первым объяснил фундаментальное значение леса для экосистемы и климата{339}: способность деревьев накапливать воду и обогащать атмосферу влагой, их роль в защите почв, их охлаждающее действие. (Гумбольдт позднее выразил это лаконично: «Лесистые районы оказывают троякое влияние на снижение температуры: прохладной тенью, испарением, отражением (солнечного света)»{340}.) Он также говорил о влиянии деревьев на климат выделением кислорода{341}. Эффект вмешательства человечества уже «не поддается исчислению», бил тревогу Гумбольдт, и может обернуться катастрофой, если люди продолжат так «жестоко» беспокоить окружающий мир{342}.

Углубившись в джунгли Ориноко, Гумбольдт стал свидетелем очередного случая нарушения людьми природного баланса, он увидел, как испанские монахи удаленной миссии используют для освещения своих ветхих церквей масло из черепаховых яиц. Местная популяция черепах из-за этого резко сократилась{343}. Каждый год черепахи откладывали яйца вдоль речного берега, но миссионеры, вместо того чтобы оставить несколько яиц для появления будущего поколения, собирали так много, что с каждым годом, по словам местных жителей, их численность сокращалась. Раньше, на побережье Венесуэлы, Гумбольдт уже обращал внимание, что произвольный лов жемчуга крайне сократил запас жемчужниц{344}. Реакция отмечалась по всей экологической цепочке. «Все, – заключал позже Гумбольдт, – взаимодействует и взаимосвязано»{345}.

Гумбольдт отвернулся от сосредоточенного на человеке подхода к природе, господствовавшего тысячелетиями – от Аристотеля, писавшего, что «природа создала все специально ради человека»{346}, до ботаника Карла Линнея, повторявшего те же самые убеждения по прошествии более 2000 лет, в 1749 г., настаивая, что «все сотворено для блага человека»{347}. Долго считалось, что Господь отдал природу под управление человека. Разве не сказано в Библии, что человеку надлежит «плодиться и размножаться, и наполнять землю, и обладать ею, и владычествовать над рыбами морскими и над зверями, и над птицами небесными, и над всяким скотом, и над всею землею, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле»?{348} В XVII в. британский философ Фрэнсис Бэкон провозгласил, что «мир создан для человека»{349}, в то время как Рене Декарт утверждал, что животные – по сути, автоматы, возможно сложные, но неразумные, и потому стоят ниже людей. Люди, писал Декарт, – «господа и обладатели природы»{350}.

В XVIII в. в западной мысли преобладало представление о совершенстве природы. Считалось, что человечество улучшит ее окультуриванием, слово «улучшение» звучало как заклинание. Упорядоченные поля, прореженные леса и чистенькие деревни превращали первобытную дикость в приятные взгляду продуктивные ландшафты. Девственные леса Нового Света были, наоборот, «глухой чащей», подлежавшей покорению{351}. Хаос требовал упорядочения, зло – преобразования в добро. В 1748 г. французский мыслитель Монтескье написал, что человечество «сделало землю более подходящей для проживания», заселив ее трудом собственных рук, при помощи своих орудий труда{352}. Сады, ломящиеся от плодов, аккуратные огороды и луга с пасущимся скотом представлялись в те времена идеалом природы{353}. Это был образец, надолго утвердившийся в западном мире. Почти через столетие после формулировок Монтескье, в 1833 г., французский историк Алексис де Токвиль, во время посещения Соединенных Штатов, подумал, что именно «идея подрыва» – тесак человека в американской глуши – придает пейзажу его «трогательную прелесть»{354}.

Некоторые североамериканские мыслители высказывались даже в том смысле, что после прибытия первых поселенцев сам климат поменялся к лучшему. Срубание каждого дерева в непроходимом лесу, утверждали они, делает воздух здоровее и пригоднее для дыхания. Отсутствие доказательств не смущало их и не мешало пропагандировать свои теории. Например, Хью Вильямсон, врач и политик из Северной Каролины, напечатал в 1770 г. статью, в которой восхвалял сведение больших участков леса, шедшее, по его уверениям, на благо климату{355}. Некоторые считали, что вырубка лесов усилит ветры, которые станут разносить по стране более здоровый воздух. Всего за шесть лет до того, как Гумбольдт побывал на озере Валенсия, один американец предлагал валить лес в глубине континента, чтобы осушать болота вдоль океанского побережья{356}. Немногочисленные тревожные голоса не были слышны, несогласие выражалось разве что в частной переписке и в разговорах. В целом большинство соглашалось, что «покорение дикой природы» было «фундаментом будущих выгод»{357}.

Больше всего, видимо, постарался ради распространения этого взгляда французский натуралист Жорж Луи Леклерк, граф де Бюффон. В середине XVIII в. Бюффон изображал первозданный лес как жуткое место, полное гниющих древесных стволов, разлагающейся листвы, растений-паразитов, смердящих стоячих водоемов и ядовитых насекомых{358}. Дикая природа, учил Бюффон, давно не та, какой была некогда. Он умер за год до Французской революции, но его представления о Новом Свете преобладали еще долго. Красота уравнивалась с пользой, каждый акр [1 акр = 4046,86 м?], отнятый у чащи, объявлялся победой цивилизованного человека над дикой природой. «Красивой» Бюффон называл только «окультуренную природу»{359}.

Однако Гумбольдт предупреждал, что человечеству необходимо понять, как работают силы природы, как связаны все эти разнообразные нити. Люди не могут просто менять естественный мир по своей воле и к своей выгоде. «Человек способен только воздействовать на природу и использовать ее силы в своих целях»{360}. Позднее Гумбольдт исправил окончание этой фразы: «…понимая ее законы». Человечество, предупреждал он, обладает силой и властью уничтожать окружающую среду, и последствия могут быть катастрофическими{361}.