12. Революции и природа Симон Боливар и Гумбольдт

Я мчался, закутанный в мантию Ириды, оттуда, где бурная Ориноко отдает дань водяному богу. Я побывал на волшебных родниках Амазонии, напряженно карабкался на сторожевую башню вселенной. Я искал следы ла Кондамина и Гумбольдта, бесстрашно следуя за ними. Ничто не могло меня остановить. Я достиг ледяных вершин, и у меня перехватило дыхание. Ни одна человеческая ступня еще не попирала алмазную корону, водруженную десницами Вечности на царственные отроги этого величественного андского пика. Я сказал себе: радужный плащ Ириды – вот мое знамя. Я пронес его через сущий ад. Он прошел реки и моря и поднялся на гигантские плечи Анд. Земля сровнялась у подножия Колумбии, и даже время не может удержать шествие свободы. Сияние Ириды посрамило богиню войны Беллону. Мне ли медлить, мне ли не дернуть этого великана земли за ледяные седины? Безусловно, я сделаю! И охваченный душевным трепетом, какого я не ведал прежде, который кажется мне зовом свыше, я оставлю позади тропы Гумбольдта и начну оставлять свои следы на вечных снегах, опоясывающих Чимборасо.

Симон Боливар. Мое видение на вершине Чимборасо. 1822 г.{875}

В Южную Америку вернулся не Гумбольдт, а его друг Симон Боливар. Через три года после их знакомства в Париже Боливар покинул Европу, горя рожденными Просвещением идеями свободы, разделения властей и общественного договора между народом и властителями. Как только он ступил на южноамериканскую землю, он воодушевился данной в Риме на холме Монте-Сакро клятвой освободить свою страну. Но борьба обещала быть долгой, стоящей крови патриотам. Понадобилось почти два десятилетия, чтобы изгнать испанцев с континента.

Это была также борьба, вдохновленная произведениями Гумбольдта, – подобно тому, как если бы его описания природы и людей убедили колонистов в великолепии и неподражаемости их континента. Книги и идеи Гумбольдта будут питать освободительное движение Латинской Америки – от его критики колониализма и рабства до его изображений неповторимых ландшафтов{876}. В 1809 г., через два года после первого издания в Германии, гумбольдтовские «Записки по географии растений» были переведены на испанский язык и опубликованы в научном журнале{877}, основанном в Боготе Франсиско Хосе де Кальдасом, одним из ученых, которого Гумбольдт встретил в своей экспедиции в Андах. «Своим пером» Гумбольдт разбудил Южную Америку и показал южноамериканцам множество причин гордиться своим континентом, как говорил потом Боливар{878}. По сей день в Латинской Америке имя Гумбольдта известно гораздо шире, чем в Европе и в Соединенных Штатах.

В ходе революции Боливар использовал образы из мира природы – как бы написанные пером Гумбольдта, – чтобы объяснить свои чаяния. Он говорил о «штормящем море»{879} и описывал тех, кто борется за революцию, как людей, которые «бороздят море»{880}. Когда Боливар год за годом поднимал своих соотечественников на мятежи и битвы, он напоминал им о южноамериканских пейзажах. Он говорил о поразительных пространствах и повторял, что их континент – «самое сердце Вселенной»{881}, чтобы его соратники по революционной борьбе не забывали, за что борются. Порой, когда казалось, правит только хаос, Боливар искал убежища в глуши, чтобы вернуть себе понимание происходящего. В неприрученной природе он усматривал параллели с людской свирепостью, и, хотя это ничего не могло изменить в условиях войны, такие мысли приносили странное утешение. В борьбе Боливара за освобождение колоний от испанских цепей эти образы, метафоры и аллегории из мира природы превращались в его язык свободы.

Чимборасо и Каркваирасо в нынешнем Эквадоре – одна из многих ярких иллюстраций из гумбольдтовских «Видов Кордильер…». Акватинта Ф. Арнольда

© Wellcome Collection / CC BY

Леса, горы и реки распаляли воображение Боливара. Он питал «истинную любовь к природе», как высказался впоследствии один из его генералов{882}. «Моя душа очарована первобытной природой», – признавался Боливар{883}. Он всегда любил простор и в юные годы ценил удовольствия сельской жизни и труд на земле. Пейзажи вокруг старой фамильной фазенды Сан-Матео близ Каракаса, где он целыми днями скакал верхом по полям и лесам, на всю жизнь неразрывно связали его с природой. Особенно сильно влекли Боливара горы, напоминавшие ему о доме. Весной 1805 г., когда он шел пешком из Франции в Италию, зрелище Альп вернуло его к мыслям о родине и заставило забыть об азартных играх и возлияниях в Париже{884}. К моменту встречи Боливара с Гумбольдтом в Риме летом того года он уже начал всерьез обдумывать восстание. По его словам, он вернулся в Венесуэлу в 1807 г., «пожираемый изнутри огнем мечты об освобождении своей страны»{885}.

В испанских колониях в Латинской Америке, поделенных на четыре вице-королевства, проживало примерно 17 миллионов человек. В Новую Испанию входили Мексика, частично Калифорния и Центральная Америка. Вице-королевство Новая Гранада раскинувшееся вдоль северной части Южной Америки, включало нынешние Панаму, Эквадор и Колумбию, части северо-запада Бразилии и Коста-Рику. Дальше к югу простирались вице-королевства Перу и Рио-де-ла-Плата со столицей Буэнос-Айрес, включавшее части нынешней Аргентины, Парагвай и Уругвай. Имелись и так называемые генерал-капитанства, к ним принадлежали Венесуэла, Чили и Куба. Генерал-капитанства представляли собой административные округа, обеспечивавшие этим областям автономию и делавшие их, по сути, тоже вице-королевствами. Обширная империя три столетия питала испанскую экономику, но с утратой огромной Луизианы, входившей в состав Новой Испании, по ней пошли первые трещины. Испанцы отдали Луизиану французам, а те в 1803 г. продали ее Соединенным Штатам.

Испанские колонии ощутимо пострадали от Наполеоновских войн{886}. Морские блокады, устраиваемые британцами и французами, сократили торговлю и привели к потере значительных доходов. При этом зажиточные креолы, к которым принадлежал Боливар, поняли, что ослабление позиций Испании в Европе можно использовать к собственной выгоде. Британцы потопили много испанских военных судов в Трафальгарской битве в 1805 г., решающем морском сражении войны, и через два года на Иберийский полуостров вторгся Наполеон. Затем он принудил испанского короля Фердинанда VII к отречению в пользу своего брата. Испания, бывшая всемогущая держава, превратилась в инструмент в руках Франции. После низложения короля Испании и оккупации метрополии иностранной державой некоторые южноамериканцы позволяли себе мечтать об ином будущем.

В 1809 г., через год после отречения Фердинанда VII, первый звонок, оповестивший о независимости, прозвенел в Кито, когда креолы отобрали власть у испанских администраторов. Спустя год, в мае 1810 г., их примеру последовали колонисты в Буэнос-Айресе. Через несколько месяцев, в сентябре, в городке Долорес в 200 милях к северо-западу от Мехико священник Мигель Идальго-и-Костилья объединил креолов, метисов, индейцев и освобожденных рабов, бросивших боевой клич против испанского владычества; уже через месяц он набрал 60-тысячную армию{887}. Восстания и беспорядки прокатились по всем испанским вице-королевствам, 5 июля 1811 г. креольская элита Венесуэлы провозгласила независимость.

Прошло девять месяцев, и на стороне испанцев, как показалось, выступила сама природа. Днем 26 марта 1812 г., когда жители родного города Боливара Каракаса собрались в церквах на пасхальное богослужение, ужасное землетрясение разрушило город, убив тысячи. Соборы и церкви рухнули, в воздухе повисла густая пыль, молящиеся погибли. Когда толчки сотрясали землю, Боливар в отчаянии наблюдал опустошение. Многие сочли землетрясение признаком Божьего гнева против их восстания. Священники кричали на «грешников» и говорили им, что «высшая справедливость» наказывает их революцию{888}. Боливар остался верен своим убеждениям. «Если сама природа решила быть против нас, – сказал он, – мы вступим в бой и принудим ее к повиновению»{889}.

Через восемь дней разразилось другое землетрясение, доведя число жертв до шокирующих 20 000 – почти половины всего населения Каракаса{890}. Когда взбунтовались рабы на плантациях западнее озера Венесуэла, грабя фазенды и убивая их владельцев, Венесуэла погрузилась в анархию. Боливар, в тот момент – главный человек в стратегически важном портовом городе Пуэрто-Кабельо на северном берегу Венесуэлы, в сотне миль к западу от Каракаса, имел в своем распоряжении пять офицеров и трех солдат; при подходе королевских войск у них не было никаких шансов. В недели республиканские бойцы сдались испанским силам и через год с небольшим после первого провозглашения креолами независимости так называемая Первая республика прекратила существование. На флагштоке снова подняли испанский флаг, и Боливар в конце августа 1812 г. бежал из Венесуэлы на карибский остров Кюрасао{891}.

По мере развертывания революционного движения бывший американский президент Томас Джефферсон бомбардировал Гумбольдта вопросами: какую власть установят революционеры в случае победы и насколько в их обществе возобладает равенство? Не воцарится ли деспотизм? «На все эти вопросы вы можете ответить лучше любого другого», – настаивал Джефферсон в одном из писем{892}. Он был глубоко заинтересован в испанских колониях и всерьез опасался, что в Южной Америке не возникнет республиканских режимов{893}. Одновременно Джефферсона также беспокоило, как повлияет независимость Южноамериканского континента на экономику его страны. Пока колонии оставались под испанским владычеством, Соединенные Штаты вывозили в Южную Америку огромные количества злаков и пшеницы. Но их отказ от производства колониальных товарных культур привел бы к «конкуренции производства и торговли», объяснял Джефферсон испанскому послу в Вашингтоне{894}.

Тем временем Боливар готовил свою будущую борьбу. В конце октября 1812 г., через два месяца после бегства из Венесуэлы, он приплыл в Картахену, портовый город на северном берегу вице-королевства Новая Гранада, в нынешней Колумбии{895}. Боливар вынашивал идеи сильной Южной Америки, где все колонии будут вместе бороться за свое освобождение, а не поодиночке, как раньше. Располагая очень малочисленной армией, но, как утверждали, вооруженный составленными Гумбольдтом отменными картами{896}, Боливар теперь разворачивал смелое партизанское наступление в сотнях миль от дома. У него была небольшая военная подготовка, но, двигаясь от Картахены в сторону Венесуэлы, он заставал королевские войска врасплох в негостеприимных местах: в высоких горах, в густых лесах и вдоль рек, кишевших змеями и крокодилами. Постепенно Боливар стал хозяином на реке Магдалене – той, по которой десять с лишним лет назад греб на веслах из Картахены в Боготу Гумбольдт.

В пути Боливар выступал перед жителями Новой Гранады с зажигательными речами. «Всюду, где правит испанская империя, – говорил он, – царят смерть и нищета!»{897} И по мере переходов он набирал новых приверженцев. Боливар верил в необходимость единства южноамериканских колоний. Если в кандалах рабства стонет одна из них, то же происходит с остальными, писал он. Испанское правление было «гангреной», которая распространится на все органы, если не «отрубить такой орган, как безнадежно пораженный заразой»{898}. Поражение грозило колониям из-за их раздоров, а не от силы испанского оружия{899}. Испанцы были для него «саранчой», пожиравшей «семена и корни дерева свободы», чумой, одолеть которую можно только объединенными усилиями{900}. Продвигаясь в Венесуэлу с намерением освободить Каракас, Боливар воздействовал на население Новой Гранады, где обольщением, где запугиванием, где угрозами.

Если он не добивался своего, то прибегал к оскорблениям. «Вперед! Либо вы застрелите меня, либо, Богом клянусь, я расстреляю вас!» – кричал он офицеру, отказывавшемуся ступить на землю Венесуэлы{901}. «У меня должно быть десять тысяч ружей, – настаивал он в другой раз, – иначе берегитесь моего гнева!»{902} Его решимость передавалась другим.

Это был человек, полный противоречий, он был счастлив, валяясь в гамаке в густом лесу, так же как и на переполненной танцевальной площадке. В каноэ на реке Ориноко, он, не вытерпев, набросал проект первой конституции страны, но, дожидаясь свою возлюбленную, оттягивал начало военных действий{903}. Он называл танец «поэзией движения»{904} – и мог холодно отдать приказ казнить сотню пленных. Он мог быть очарователен, когда был в хорошем настроении, но «свиреп», когда раздражался{905}; его настроения менялись так стремительно, что, как сказал один из его генералов, «перемена была невероятной».

Боливар был человеком действия, но верил в то, что написанное слово обладает силой изменить мир. В последующих кампаниях он неизменно путешествовал с печатным станком, таская его вверх и вниз по склонам Анд и по бескрайним равнинам – льяносам{906}. Его ум был острым и стремительным, он часто диктовал сразу несколько писем нескольким секретарям и славился решительностью{907}. Боливар говорил, что некоторым людям нужно одиночество для обдумывания, но не ему. Он предпочитал находиться «в центре попойки, среди удовольствий и шума бала»{908}.

Симон Боливар

© Library of Congress Prints and Photographs Division Washington, D.C / Reproduction Number: LC-DIG-pga?04348

С реки Магдалены Боливар и его люди двинулись через горы в Венесуэлу, завязывая в пути бои и громя королевские войска. К весне 1813 г., через полгода после высадки в Картахене, Боливар освободил Новую Гранаду, но Венесуэла еще оставалась в руках испанцев. В мае его армия спустилась с гор, в долину, где расположен венесуэльский город Мерида. Услышав о приближении Боливара, испанцы в панике сбежали из Мериды. Боливар и его люди пришли в город изголодавшиеся, больные, но их встречали как героев{909}. Жители Мериды провозгласили Боливара El Libertador[19], в его армию записались 600 новых добровольцев.

Через три недели, 15 июня 1813 г., Боливар издал суровый декрет, провозглашавший «войну до смерти»{910}. Всех испанцев в колониях приговаривали к смерти, если они не согласятся воевать на стороне армии Боливара. Безжалостность принесла плоды. Казни испанцев приводили к бегству бывших роялистов, присоединявшихся к республиканцам. По мере продвижения армии Боливара на восток, к Каракасу, ее число возрастало. Когда армия подошла 6 августа к столице, испанцы уже покинули город. Боливар взял Каракас без боя. «Ваши освободители, – обратился Боливар к горожанам, – пришли с берегов разлившейся Магдалены в цветущие долины Арагуа»{911}. Он говорил об обширных плато, которые они пересекли, и об огромных горах, через которые они перевалили, подчеркивая значение одержанных побед дикостью первобытной южноамериканской природы.

Пока солдаты Боливара шли по Венесуэле, ведя войну до последней капли крови и убивая почти всех попадавшихся им испанцев, окрепла другая армия – так называемые адские легионы{912}. Состоявшие из закаленных жителей льяносов, метисов и рабов, адские легионы были под командованием лютого садиста Хосе Томаса Бовеса – испанца, жившего в льяносах, бывшего скототорговца, чья армия уже убила 80 000 республиканцев{913}. Люди Бовеса сражались с привилегированными креолами Боливара, которых якобы страшились больше, чем испанского правления. Революция Боливара выродилась в неумолимую гражданскую войну. Один испанский чиновник описывал Венесуэлу как совершенно гиблое место: «В городах, прежде населенных многими тысячами, теперь остались сотни, а то и десятки»{914}. Деревни полыхали, не преданные земле трупы гнили на улицах и в полях.

Гумбольдт предсказывал, что борьба Южной Америки за независимость будет кровавой, ибо колониальное общество было глубоко расколото. Три века подряд европейцы делали все ради укрепления «ненависти между сословиями», как объяснял Гумбольдт Джефферсону{915}. Креолы, метисы, рабы и туземцы представляли собой не единый, а разделенный народ, зараженный взаимным недоверием. Это предостережение не давало покоя Боливару.

Тем временем в Европе Испания окончательно вырвалась из военных тисков Наполеона и получила возможность сосредоточиться на своих мятежных колониях. Испанский король Фердинанд VII, возвратив назад свой трон, теперь снарядил внушительную морскую армаду – из почти шести десятков судов – и отправил в Южную Америку более 14 000 солдат{916}. Столько Испания не посылала в Новый Свет еще никогда. После высадки испанцев в Венесуэле в апреле 1815 г. армия Боливара, ослабленная боями с Бовесом, не смогла выстоять. В мае роялисты захватили Каракас. Казалось, революция закончилась раз и навсегда.

Боливар снова бежал из своей страны – на сей раз на Ямайку, откуда он попытался организовать международную поддержку своей революции. В письмах к бывшему британскому государственному секретарю лорду Уэлсли он объяснял, почему Британия должна помочь колонистам. «Прекраснейшей половине света, – предупреждал Боливар, – грозит полное опустошение»{917}. Он добавлял, что готов при необходимости дойти хоть до Северного полюса, однако ни Англия, ни Соединенные Штаты пока что не желали вмешиваться в столь переменчивые испанские колониальные дела.

Джеймс Мэдисон, четвертый американский президент, запретил американским гражданам участвовать в каких-либо военных экспедициях против «владений Испании»{918}. Бывший президент Джон Адамс считал перспективу южноамериканской демократии смехотворной, равной абсурдностью установлению демократии «среди птиц, зверей и рыб»{919}. Томас Джефферсон повторял, что опасается деспотизма. Как, спрашивал он Гумбольдта, «оседланному священниками» обществу перейти к свободному республиканскому правлению?{920} Три столетия католической власти, утверждал Джефферсон, превратили колонистов в невежественных детей и «закабалили их умы»{921}.

Гумбольдт внимательно следил из Парижа за происходящим, отправлял письма членам американского правительства, прося их помочь южным братьям, и затем нетерпеливо проявлял неудовольствие, когда не получал быстрого ответа. Один американский генерал из Парижа писал Джефферсону, что к запросам Гумбольдта следует отнестись как к весьма срочным, ведь его влияние «гораздо сильнее, чем влияние еще кого бы то ни было во всей Европе»{922}.

Никто в Европе или в Северной Америке не знал о Южной Америке больше Гумбольдта, ставшего главным авторитетом по теме. Его книги были кладезем бесценных сведений о континенте, до недавних пор остававшемся, как говорил Джефферсон, «постыдно неведомым»{923}. Особенное внимание привлек гумбольдтовский «Политический очерк о королевстве Новая Испания» (Political Essay on the Kingdom of New Spain){924}. Опубликованный в четырех томах между 1808–1811 гг., он только вышел из печати, когда мировая общественность обратила внимание на движение за независимость Южной Америки.

Гумбольдт отправлял Джефферсону эти тома регулярными посылками по мере их выхода{925}, и бывший президент внимательно их изучал, желая как можно больше узнать о мятежных колониях. «Мы мало что о них знаем, – говорил Джефферсон Гумбольдту, – но знаем только благодаря вам»{926}. Джефферсон и многие его политические союзники разрывались между желанием наблюдать провозглашение свободных республик, риском официально поддержать потенциально нестабильный режим в Южной Америке и страхом перед появлением в Южном полушарии крупного экономического конкурента. По мнению Джефферсона, дело было не столько в том, чего бы хотелось Соединенным Штатам, сколько в том, «что целесообразно»{927}. Он надеялся, что колонии не объединятся в одно государство, а останутся отдельными странами, потому что «как единая масса они стали бы очень грозным соседом»{928}.

Информацию из книг Гумбольдта черпал не один Джефферсон: Боливар тоже штудировал эти тома{929}, ибо большая часть континента, который он собирался освобождать, была ему неведома. В «Политическом очерке о королевстве Новая Испания» Гумбольдт упорно увязывал воедино свои наблюдения по географии, флоре, расовым конфликтам и влиянию действий испанцев на окружающую среду в связи с колониальным владычеством и с условиями труда на производстве, добыче ископаемых и в сельском хозяйстве. Он приводил данные о доходах и обороне, дорогах и портах, громоздил таблицы обо всем на свете, от добычи серебра на рудниках до урожайности культур, знакомил с общим количеством импорта и экспорта разных колоний.

Тома Гумбольдта определяли ряд вопросов очень точно: колониализм представал катастрофой для людей и окружающей природы, колониальное общество опирается на неравенство; туземцы оказывались не варварами и не дикарями, колонисты – не менее способными делать научные открытия, создавать шедевры искусств и ремесел, чем европейцы; будущее Южной Америки зависело от натурального сельскохозяйственного производства, а не от монокультур и полезных ископаемых. Хотя предметом описания было вице-королевство Новая Испания, Гумбольдт всегда сравнивал свои данные с таковыми из Европы, Соединенных Штатов и других испанских колоний в Южной Америке. Даже когда он рассматривал флору в широком мировом контексте и сосредотачивался на выявлении глобальных тенденций, он теперь устанавливал связь между колониализмом, рабством и экономикой. «Политический очерк о королевстве Новая Испания» не был ни рассказом о путешествиях, ни описанием чудесных пейзажей: это был сборник фактов, точных сведений и цифр. Он был настолько подробным и основательным, что английский переводчик написал в предисловии к английскому изданию, что книга может «утомить читателя»{930}. Неудивительно, что для своих последующих трудов Гумбольдт выбрал другого переводчика.

Человек, добившийся редкой привилегии от Карла IV – разрешения на исследование испанских территорий в Латинской Америке, – резко критиковал колониальное владычество. Как говорил Гумбольдт Джефферсону, его книга была полна проявлений его «независимых воззрений»{931}. Гумбольдт обвинял испанцев в разжигании ненависти между разными расовыми группами{932}. Миссионеры, например, жестоко обращались с местными индейцами и были движимы «преступным фанатизмом»{933}. Колониальная империя выкачивала из колоний сырье и повсеместно губила окружающую среду{934}. Европейская колониальная политика была безжалостной, исполненной подозрительности, и Южная Америка была загублена завоевателями{935}. Их жажда богатства стала «разорительной силой» для Латинской Америки{936}.

В критике Гумбольдт опирался на собственные наблюдения, а также на сведения от работавших в колониях ученых, которых встречал в своих экспедициях. Все это затем было подкреплено статистическими и географическими данными из правительственных архивов, главным образом Мехико и Гаваны. После возвращения в Европу Гумбольдт годами обрабатывал и публиковал эти результаты – сначала в «Политическом очерке о королевстве Новая Испания», потом в «Политическом очерке об острове Куба» (Political Essay on the Island of Cuba). В этих безжалостных обвинениях колониализма и рабства демонстрировалось, насколько все взаимосвязано: климат, почвы и сельское хозяйство – с рабством, демографией и экономикой. Гумбольдт утверждал, что освобождение и самодостаточность колоний возможны только в случае «избавления от тисков ненавистной монополии»{937}. Этот мир несправедливости, настаивал он, создан «европейским варварством»{938}.

Гумбольдт обладал энциклопедическими познаниями о континенте, как писал в сентябре 1815 г. Боливар в своем так называемом «Письме с Ямайки», где отзывался о своем давнем друге как о величайшем авторитете по Южной Америке{939}. Это письмо, написанное на острове, куда его автор бежал за четыре месяца до этого, когда в Южную Америку нагрянула испанская армада, представляло собой квинтэссенцию политических воззрений Боливара и его взгляда на будущее. В нем он также вторит критике губительного воздействия колониализма Гумбольдта. Его народ, писал Боливар, порабощен и принужден возделывать товарные культуры и добывать полезные ископаемые ради удовлетворения ненасытного голода Испании, притом что даже самые изобильные поля и богатейшие залежи руд «никогда не удовлетворят жадность этой алчной нации»{940}. Боливар свидетельствовал, что испанцы губят обширные области и «превращают в пустыни целые провинции»{941}.

Гумбольдт писал о почвах, которые были так плодородны, что нуждались лишь в рыхлении, чтобы дать богатый урожай{942}. Размышляя в том же ключе, Боливар задавался теперь вопросом, как земли, настолько «обильно обласканные» природой, можно содержать в таком небрежении и запустении{943}. И как Гумбольдт, писавший в «Политическом очерке о королевстве Новая Испания», что пороки феодального управления переносятся из Северного полушария в Южное{944}, так Боливар сравнивал теперь испанские тиски, зажавшие колонии, с «подобием феодального владения»{945}. Однако, предупреждал Боливар, революционеры будут продолжать борьбу, ибо «цепи уже разорваны»{946}.

Боливар понимал и то, что в центре конфликта находится рабство. Раз порабощенное население не занимает его сторону, что он болезненно прочувствовал в кровопролитной гражданской войне с Хосе Томасом Бовесом и его адскими легионами, – значит оно против него и против хозяев плантаций креолов, полагавшихся на рабский труд. Без помощи рабов не будет революции. Эту тему Боливар обсуждал с Александром Петионом, первым президентом Республики Гаити – острова, куда Боливар бежал после попытки покушения на него на Ямайке{947}.

Гаити был французской колонией, но после успешного восстания рабов в начале 1790-х гг. провозглашен революционерами в 1804 г. независимым. Полукровка Петион, сын богатого француза и африканки, был одним из основателей республики. Кроме того, он был единственным главой государства и политиком, обещавшим помочь Боливару. Когда Петион предложил помочь оружием и кораблями в обмен на обещание освободить рабов, Боливар согласился. «Рабство, – заявил он, – это порождение тьмы»{948}.

Проведя на Гаити три месяца, Боливар отплыл в Венесуэлу с небольшой флотилией полученных от Петиона судов, груженных порохом, оружием и людьми. Пристав к берегу, Боливар летом 1816 г. провозгласил свободу для всех рабов{949}. Это был первый и важный шаг, но он пытался переубедить креольскую элиту. По прошествии еще трех лет он говорил, что рабство по-прежнему окутывает страну «черной пеленой», и, снова прибегая к метафоре из мира природы, предупреждал, что «штормовые тучи затемняют небо, грозя огненным дождем»{950}. Своих рабов Боливар освободил и чужим сулил свободу в обмен на воинскую службу, но пройдет еще целое десятилетие, прежде чем он напишет конституцию Республики Боливия в 1826 г., в которой полное упразднение рабства станет законом{951}. Это был смелый поступок во времена, когда на плантациях американских государственных деятелей, слывших просвещенными людьми, таких как Томас Джефферсон и Джеймс Мэдисон, продолжали гнуть спины сотни рабов. Гумбольдт, непреклонный аболиционист с того момента, как вскоре после прибытия в Южную Америку он увидел невольничий рынок в Кумане, был впечатлен решением Боливара. Через несколько лет в одной из своих книг Гумбольдт похвалил Боливара, подавшего пример остальному миру, особенно по контрасту с Соединенными Штатами{952}.

В последующие годы Гумбольдт наблюдал за событиями в Южной Америке из Парижа. Было много суеты – пока Боливар постепенно объединял местных предводителей, боровшихся с испанцами на своих территориях. Революционеры контролировали некоторые районы, но они часто были удалены друг от друга, и эти люди, конечно, не представляли собой объединенной силы. В льяносах, например, после гибели Бовеса в конце 1814 г. Хосе Антонио Паэс возглавил борьбу жителей равнин за республиканские принципы{953}. Его 1100 неистовых конных льянерос и босоногих индейцев, вооруженных лишь луками и стрелами, разгромили 4000 опытных испанских солдат в открытых степях – льяносах в начале 1818 г. Эти опасные и грубые люди были самыми искусными наездниками. Как креол и городской житель, Боливар не был тем, кого они могли бы выбрать своим предводителем, но он добился их уважения. Несмотря на крайнюю худобу – при росте 5 футов 6 дюймов Боливар весил всего 130 фунтов, – он проявлял выносливость и силу в седле, чем заслужил кличку «железная задница»{954}. Будь то плавание со связанными за спиной руками на спор или соскакивание с седла, перепрыгивая через конскую голову (в этом он практиковался, увидев такой трюк в исполнении льянерос), Боливар произвел на людей Паэса впечатление своими физическими способностями.

Гумбольдт вряд ли узнал бы Боливара. Лихой юнец, разгуливавший прежде по Парижу одетым по последней моде, теперь одевался в джутовые сандалии и простой жакет. Хотя только на середине четвертого десятка лицо Боливара уже было морщинистым и дряблым, взор его остался пронзительным, а голос обладал объединяющей людей мощью{955}. За истекшие годы Боливар лишился своих плантаций и несколько раз прогонялся из своей страны. Он был неумолим со своими людьми, так же как и с самим собой. Он часто спал, завернувшись лишь в плащ, на голом полу или проводил весь день, скача верхом на своей лошади по пересеченной местности, но сохранял достаточно сил, чтобы вечерами читать французских философов.

Испанцы все еще контролировали северную часть Венесуэлы вместе с Каракасом, а также большую часть вице-королевства Новая Гранада, но Боливар завоевал территории в восточных провинциях Венесуэлы и вдоль Ориноко. Революция развивалась не так быстро, как ему хотелось, но он верил, что настало время провести выборы в освобожденных районах и обзавестись конституцией. Конгресс был созван в Ангостуре (нынешний Сьюдад-Боливар в Венесуэле) – городе на реке Ориноко, где почти двадцать лет назад Гумбольдт и Бонплан слегли с лихорадкой после суровых недель поисков реки Касикьяре{956}. Поскольку Каракас оставался у испанцев, Ангостура была временной столицей новой республики. 15 февраля 1819 г. 26 делегатов собрались в простой кирпичной постройке, бывшей резиденцией правительства, чтобы послушать, как Боливару видится будущее. Он познакомил их с проектом конституции, который составил, пока плыл по Ориноко, и снова заговорил о важности объединения рас, сословий и разных колоний{957}.

В своем выступлении в Ангостуре Боливар описывал «великолепие и жизненную силу» Южной Америки, чтобы напомнить соотечественникам, за что они борются{958}. Ни одно другое место в целом свете, сказал Боливар, «так щедро не обласкано природой»{959}. Он говорил о том, как его душа воспаряет ввысь так, что он может осознать будущее своей страны – будущее, в котором огромный континент, раскинувшийся от моря до моря, объединится. Себя самого Боливар назвал всего лишь «игрушкой революционного урагана»{960}, но он готов следовать за мечтой о свободной Южной Америке.

В конце мая 1819 г., через три месяца после речи перед конгрессом, Боливар вывел всю свою армию из Ангостуры и решительно повел ее через континент, к Андам, освобождать Новую Гранаду{961}. Его войска состояли из всадников Паэса, индейцев, освобожденных рабов, метисов, креолов, женщин и детей. Немало было в них и британских ветеранов, примкнувших к Боливару после завершения Наполеоновских войн, когда сотни тысяч вояк вернулись домой с полей битв и остались без занятий и средств к существованию{962}. Неофициальный посол Боливара в Лондоне не только пытался заручиться международной помощью для революции, но и вербовал безработных ветеранов. За пять лет более 5000 солдат – так называемые Британские легионы – приехали в Южную Америку из Британии и Ирландии, с приблизительно 50 000 ружей и мушкетов и сотнями тонн боеприпасов. Некоторые руководствовались политическими взглядами, других манили деньги; но, какими бы ни были их причины, фортуна начинала благоволить к Боливару.

В следующие недели разношерстные войска Боливара совершили немыслимое: прошли на запад под проливными дождями через затопленные льяносы до Анд. К моменту начала восхождения на грандиозную горную гряду в ста милях северо-восточнее Боготы, у городка Писба, их обувь давно была изорвана, и многие носили одеяла вместо штанов. Босые, изголодавшиеся и замерзающие, они сражались против льда и разреженного воздуха, преодолевали высоту в 13 000 футов, перед тем как спуститься в сердце вражеской территории{963}. Через несколько дней, в конце июля, они застали врасплох королевскую армию: льянерос, размахивающие пиками, невозмутимо спокойные британские солдаты – казалось, что у Боливара почти сверхъестественное умение появляться везде.

Раз они выжили при переходе через Анды, они поверили, что смогут разгромить роялистов. Так они и сделали. 7 августа 1819 г., вдохновленные успехом, войска Боливара разбили испанцев в бою у Бойасы{964}. Как только люди Боливара устремились вниз по склонам, испуганные роялисты обратились в бегство. Дорога на Боготу была открыта Боливару, и он теперь помчался к столице, выражаясь словами одного из его офицеров, как «шаровая молния»{965}: его распахнутый жакет оголял грудь, и длинные волосы развевались на ветру. Боливар взял Боготу и таким образом вырвал у испанцев Новую Гранаду. В декабре Кито, Венесуэла и Новая Гранада объединились в новую республику Великая Колумбия, президентом которой стал Боливар.

В течение нескольких следующих лет Боливар продолжал свою борьбу. Он отбил Каракас летом 1821 г., а спустя год, в июне 1822 г., триумфально въехал в Кито{966}. Этот же горный ландшафт возбуждал воображение Гумбольдта два десятилетия тому назад. Сам Боливар никогда раньше не видел эту часть Южной Америки. На плодородных почвах равнин росли роскошные деревья, усыпанные благоуханными цветами, бананы склонялись под тяжестью плодов. На равнинах повыше паслись стада лам, над ними в небе непринужденно парили кондоры. Южнее Кито один за другим выстроились вулканы, почти как улица. Больше нигде в Южной Америке, думал Боливар, природа не была настолько «щедра на дары»{967}. Но красота пейзажей не могла также отвлечь его от мыслей о том, чего он лишился. После всего он мог бы жить мирно, обрабатывать свои поля, окруженные роскошной природой. Боливар был до глубины души тронут этим величием ландшафта, чувства он воплотил в слова, написав восторженную поэму в прозе «Мое видение на вершине Чимборасо»{968}. Это была его аллегория освобождения Латинской Америки.

В своей поэме Боливар следует по стопам Гумбольдта. Восходя на величественный Чимборасо, Боливар использует вулкан как образ своей борьбы за освобождение испанских колоний. Взбираясь все выше, он оставляет позади следы Гумбольдта и протаптывает в снегу свои. Затем Боливару является видение самого Времени. Охваченный лихорадочным бредом, он видит прошлое и будущее, выступающие перед ним. Высоко над ним, на фоне бездонного неба, простирается бесконечность. «Я сжимаю руками вечность, – провозглашает он{969}. Здесь, на ледяных склонах Чимборасо, к нему «взывает громоподобный глас Колумбии»{970}.

То, что Чимборасо стал для Боливара метафорой его революции и судьбы, не удивляет: гора даже сегодня красуется на государственном флаге Эквадора. Как часто бывало, для иллюстрации своих мыслей и чаяний Боливар прибег к образам из мира природы. Тремя годами раньше, выступая на конгрессе в Ангостуре, Боливар говорил о том, что природа подарила огромные богатства Южной Америке. Они покажут Старому Свету «великолепие» Нового Света{971}. Более чем что бы то ни было еще Чимборасо, прославленный на весь мир в книгах Гумбольдта, стал идеальным символом революции. «Взойдите на Чимборасо, – писал Боливар своему старому учителю Симону Родригесу, – чтобы увидеть эту королеву земли, эту лестницу к богам и несокрушимую крепость Нового Света»{972}. С Чимборасо, утверждал Боливар, человек имел беспрепятственное ви?дение прошлого и будущего. То был «трон природы»{973} – непобедимый, первозданный и вечный.

Боливар находился на вершине славы, когда написал «Мое видение на вершине Чимборасо» в 1822 г.{974}. Почти миллион квадратных миль Южной Америки были в его подчинении – территория значительно бо?льшая, чем была когда-либо империя Наполеона. Север южноамериканских колоний – большая часть нынешних Колумбии, Панамы, Венесуэлы и Эквадора – был освобожден, у испанцев оставалось только Перу. Но Боливару хотелось большего. Он мечтал о панамериканской федерации, простершейся от Панамского перешейка до южной оконечности Перуанского вице-королевства, от Гуадакиля на Тихоокеанском побережье западнее Карибского моря до берега Венесуэлы на востоке. Такое объединение стало бы, говорил он, «колоссом» и было бы способно «одним взглядом вызвать дрожь земли», – могучим соседом, так тревожившим Джефферсона{975}.

За год до этого Боливар написал письмо Гумбольдту, где подчеркивал, как важны его описания южноамериканской природы. Именно вдохновенные сочинения Гумбольдта «вырвали» его и его соратников-революционеров из невежества{976}; они научили их гордости за свой континент. Гумбольдт был, по словам Боливара, «первооткрывателем Нового Света»{977}. Возможно, своим настойчивым интересом к вулканам Южной Америки он также вдохновил Боливара на призыв к объединению своей страны в борьбе: «Великий вулкан лежит у наших ног… (и) ярмо рабства будет сломано»{978}.

Боливар продолжал прибегать к метафорам, почерпнутым из мира природы. Свобода была «драгоценным растением»{979}; позже, когда хаос и раздоры обрушились на новые государства, Боливар предостерегал, что революционеры «балансируют на краю пропасти»{980} и вот-вот «утонут в океане безвластия»{981}. Одной из наиболее используемых оставалась метафора про вулкан. Опасность революции, говорил Боливар, сродни нахождению у вулкана, «готового взорваться»{982}. Он заявлял, что южноамериканцы ходят по «вулканической местности»{983}, имея в виду одновременно и великолепие и опасность Анд.

Гумбольдт заблуждался насчет Боливара. При первой их встрече в Париже летом 1804 г. и потом год спустя в Риме он принимал горячего креола за мечтателя{984}, но, увидев своего старого друга, добившегося цели, он изменил свое отношение к нему. В июле 1822 г. Гумбольдт написал Боливару письмо, хваля его как «основателя свободы и независимости своей прекрасной родины»{985}. Гумбольдт также напомнил, что Южная Америка была ему вторым домом. «Я повторяю свою хвалу народу Америки», – писал он Боливару{986}.

Природа, политика и общество составляют треугольник связей. Природные ресурсы могут принести нации богатство, а дикая природа способна вселять в людей силу и убежденность. Эта идея, однако, может быть использована совершенно по-другому, как показали некоторые европейские ученые. С середины XVIII в. некоторые мыслители настаивали на «вырождении Америки»{987}. Этой позиции придерживался французский натуралист Жорж Луи Леклерк, граф Бюффон, написавший в 1760-х и 1770-х гг., что в Америке все «скорчивается и уменьшается под скудным небом, на бедной земле»{988}. В своем популярнейшем во второй половине века естественно-научном труде Бюффон объявлял Новый Свет плачевно отставшим от Старого. По Бюффону, в Новом Свете растения, животные и даже люди были меньше и слабее. Там нет крупных млекопитающих и цивилизованных людей, говорил он, и даже дикари были «худосочны»{989}.

Ввиду распространенности теорий и доводов Бюффона в последние десятилетия природа Америки стала метафорой ее политического и культурного значения или отсутствия такового – в зависимости от точки зрения. Показателем важности страны стала также, наряду с экономической развитостью, военными подвигами и научными достижениями, ее природа. В разгар Американской революции Джефферсон гневно отвергал утверждения Бюффона и потратил годы, стараясь их опровергнуть. Раз Бюффон прибегал к размеру как к показателю силы и превосходства, Джефферсону оставалось всего лишь показать, что все на самом деле крупнее в Новом Свете, и тем самым приподнять свою страну над европейскими{990}. В 1782 г., в разгар американской Войны за независимость, Джефферсон опубликовал «Заметки о штате Виргиния», в которых флора и фауна Соединенных Штатов выступили в роли пехотинцев в патриотическом сражении. Размахивая знаменем «чем больше, тем лучше», Джефферсон приводил в доказательство своего тезиса таблицы с живым весом медведей, бизонов и пум. Даже ласка и та, писал он, «в Америке крупнее, чем в Европе».

Через четыре года, когда он переехал во Францию уже американским посланником, Джефферсон убеждал Бюффона, что скандинавский северный олень так мал, что «пройдет под брюхом у лося»{991}. Более того, Джефферсон не поскупился и переправил из Вермонта в Париж чучело лося{992}, что стало инициативой, окончившейся провалом. Французы остались равнодушны, ведь лось прибыл в Париж в жалком состоянии – без шерсти на коже и источающим дурной запах. Тем не менее Джефферсон не опустил руки и упросил друзей и знакомых прислать ему подробные цифры «по всем зверям… от мыши до мамонта»{993}. Позже, уже президентом, Джефферсон переправлял огромные окаменелые кости и бивни североамериканских мастодонтов в Парижскую академию наук, чтобы доказать французам, до чего велики были животные Северной Америки{994}. При этом он надеялся, что в один прекрасный день они найдут живых мастодонтов, скитающихся где-то в неисследованных уголках континента. Горы, реки, флора и фауна превратились в оружие на политической арене. (Джефферсон не был первым американцем, включившимся в этот спор. В 1780-е гг., в свою бытность американским посланником в Париже, Бенджамин Франклин оказался на ужине, где присутствовал аббат Рейналь, один из несогласных ученых. Франклин обратил внимание, что все американские гости сидели на одной стороне стола, а французы на другой. Пользуясь случаем, он предложил задание: «Пускай все встанут. И мы посмотрим, кто тут выродился»{995}. Как оказалось, рассказывал впоследствии Франклин Джефферсону, все американцы оказались «наилучшего телосложения», а французы все плюгавыми, в особенности Рейналь – «сущая креветка».)

Гумбольдт таким же способом отстаивал честь Южной Америки. Он не только восхвалял континент за его несравненные красоты, плодородие и величественность, но и напрямую атаковал Бюффона. «Бюффон был совершенно не прав», – писал он и позже удивлялся, как французского натуралиста вообще угораздило решиться описывать Американский континент, ведь он его даже никогда не видел{996}. По словам Гумбольдта, тамошние туземцы были какие угодно, только не худосочные; достаточно одного взгляда на венесуэльских карибов, чтобы опровергнуть дикие измышления европейских ученых. Он встречал представителей этого племени по пути от Ориноко к Кумане и запомнил их как самых рослых, сильных и красивых людей, когда-либо им виденных, – как бронзовые статуи Юпитера{997}.

Кроме того, Гумбольдт опровергал мысль Бюффона, будто бы Южная Америка была «новым миром», континентом, недавно поднявшимся из океана, лишенным истории или цивилизации. Древние памятники, которыми он любовался, а потом описывал в своих публикациях, – дворцы, акведуки, статуи и храмы – неоспоримое свидетельство развитых и облагороженных обществ. В Боготе Гумбольдт нашел несколько древних доинкских манускриптов (и прочел их переводы), содержащих целостные знания по астрономии и математике. Также и язык был настолько сложным, что содержал абстрактные понятия, такие как «будущее» и «вечность»{998}. Гумбольдт настаивал на отсутствии признаков языковой бедности, на которые указывали прежние исследователи: потому что эти языки совмещают богатство, изящество, мощь и нежность.

Это были не дикие варвары, как рисовали их последние три века европейцы. Боливар, владелец нескольких книг Гумбольдта, должно быть, восхищался, когда читал в «Политическом очерке о королевстве Новая Испания», что теории Бюффона о вырождении обрели популярность только потому, что «льстили тщеславию европейцев»{999}.

Гумбольдт продолжал просвещать мир касательно Латинской Америки. Его взгляды развивали по всему свету в статьях и журналах, предваряя их вступлениями, как, например: «по наблюдению г-на Гумбольдта» или «как сообщает нам г-н Гумбольдт»{1000}. По словам Боливара, Гумбольдт «сделал Америке более добра, чем все завоеватели»{1001}. Гумбольдт изобразил мир природы как отражение идентичности Южной Америки – портрет сильного, полного жизни и прекрасного континента. В точности то же делал Боливар, использовавший природу, чтобы вдохновить своих соотечественников или объяснить свои политические взгляды.

Не отвлекаясь на абстрактные теории и философствования, Боливар напоминал своим соотечественникам, что им следует учиться у лесов, рек и гор. «Вы также откроете важные ориентиры к действию в самой природе нашей страны, включающей возвышенные территории Анд и раскаленные пляжи Ориноко, – говорил он на конгрессе в Боготе. – Внимательно учитесь у них, и там вы узнаете, что конгресс должен постановить для счастья народа Колумбии». Боливар называл природу «надежным учителем людей»{1002}.