Барселона, Женева, Флоренция (2002—2004)

Возвращение из Парижа было окрашено большой семейной печалью: странности поведения внука Андрюши отлились в бесповоротный диагноз-приговор: аутизм. Не вспомнить, когда я плакал в последний раз, но тут — лбом в стенку — с подвывом — отслезился и за прошлые годы, и на десять лет вперёд. Утешая себя и близких, говорил: зато он не попадёт ни в шайку, ни в армию, не убежит из дома, не заторчит на наркотиках, не покончит с собой. И можно любить его без тщеславных тревог об отметках, о поступлении в университет, о карьерных успехах. Просто любить и всё-всё прощать — как легко!

Отпуск 2001 года мы провели в России — он описан в предыдущей главе. А в Испанию в следующем году попали потому, что завязалась переписка с профессором Барселонского университета РИКАРДО САН-ВИСЕНТЕ. В его переводе уже выходили книги Пушкина, Чехова, Бродского. Теперь дошла очередь до Довлатова, и он, получив мой адрес у Ирмы Кудровой, хотел задать мне несколько вопросов. Я охотно ответил на них и в конце письма намекнул, что очень бы хотелось посетить Испанию. Профессор Сан-Висенте тут же откликнулся, сообщил, что у его жены есть пустующая квартира в получасе езды от Барселоны и они готовы предоставить её семейству Ефимовых на несколько недель в апреле 2002 года. Курортный городок Виланова, с ресторанами и базарами, пятый этаж, вид на Средиземное море и маяк. Мы пришли в полный восторг и с благодарностью приняли приглашение.

Какие это были недели!

Горы, покрытые цветущими маками. Огоньки рыбацких корабликов, бесшумно покидающих порт в полночь. Их добыча на базарных прилавках наутро и разноцветные сети, разложенные на набережной для просушки. Поездки в другие прибрежные городки, старинная крепость в Таррагоне, башни, с которых арабские воины с ужасом смотрели на приближающиеся ладьи викингов, укреплённый замок в горах, имевший каменный бассейн, со стен которого утренняя роса стекала в выдолбленные желоба и утоляла жажду защитников.

Родители Рикардо были среди тех испанских республиканцев, которых унесло в СССР после гражданской войны. Отец там получил образование, стал инженером-геодезистом и смог работать по профессии, вернувшись на родину после объявленной Франко амнистии всем политическим эмигрантам. В детстве и юности Рикардо жил в Москве. Он познакомил нас со своими родителями, и мы провели чудесный день в их доме, окружённом садом и огородом. Политических тем не касались, но взаимопонимание вырастало из общности судеб обеих семей: и для Ефимовых, и для Сан-Висенте в какой-то момент жизнь на родине стала невыносимой, и ветер раздора унёс и тех и других на чужбину.

Пока Марина и Наташа ездили осматривать Мадрид и Толедо, мне была устроена лекция в университете. Темой я выбрал несовместимость душевных миров Толстого и Достоевского, а исходным пунктом взял важную разницу их жизненного опыта: один не сидел в тюрьме, другой не воевал[81]. Рикардо переводил меня, и, если мне удавалось вставить в рассказ какую-нибудь шутку, аудитория смеялась в два приёма: сначала — та половина, которая знала русский, и лишь потом — услышав испанский перевод — другая половина.

Я был приятно удивлён и польщён тем, что на лекцию собралось человек сорок. Дело в том, что дата моего выступления совпала с новым каталонским праздником — Днём книги. В этот день каждый мужчина должен получить от женщины книгу в подарок и в ответ подарить ей розу. Говорят, что книжные и цветочные магазины накануне праздника делают половину своего годового оборота. Если наступление электронной эры на империю Гутенберга будет продолжаться тем же темпом, Барселона имеет шанс остаться последним островом, где люди ещё будут читать слова, напечатанные на бумаге.

Видимо, я никогда бы не смог стать профессиональным историком — не способен к объективности. Во всяком случае религиозные войны в Европе описывал бы с жутким перекосом в пользу протестантов, лютеран, пресвитериан и при всяком удобном случае чернил бы католиков. Казалось бы, приехав в Женеву, должен был я первым делом побежать осматривать исторические святыни в этом оплоте средневековой реформации, давшем приют тысячам беглецов-изгнанников из Франции, Испании, Германии, Италии, искавшим спасения от инквизиции. Но нет — слишком свежи в моей памяти были картины, воссозданные Мережковским в его жизнеописании Кальвина. Кальвинистская Женева была так похожа на нашу советскую родину!

«Стоя у церковной кафедры, с которой Кальвин проповедует, сыщики наблюдают, как люди слушают проповедь. Двое схвачены за то, что усмехнулись, когда кто-то, заснув, упал со скамьи, а двое других — за то, что нюхали табак. Кто-то посажен в тюрьму за то, что сказал: “Церковь, слава Богу, не вся ещё за пазушкой у мэтра Кальвина...” Кто-то сказал во время сильной грозы: “Ладно, греми, греми, а мы всё-таки в поле пойдём, и ничего нам не будет!” За это сначала хотели его обезглавить, а потом, наказав плетьми, изгнали... Людей хватали за лишнее блюдо, кроме двух, разрешённых по закону — мяса и овощей; за модные туфли с разрезами и дутые на плечах и локтях рукава; за слишком замысловатое плетение женских волос; за катанье на коньках; за то, что люди плясали или только смотрели, как другие пляшут»[82].

Нет уж, будем лучше любить Женеву сегодняшнюю — нейтральную, терпимую, международную. Приют мы нашли в семействе САРУХАНЯНОВ — книголюбов и книгочеев, «подаренных» нам Гордиными. Глава семейства, Эдуард Иосифович, бывший полярник, работал во Всемирной метеорологической организации, сын Иосиф — в швейцарской финансовой фирме. Со службы они возвращались поздно, но все выходные посвящали нам. Возили по окрестностям, показали Шильонский замок, замок Грюйер, Лозанну, Берн, Вивье. В местечке Монтрё я сфотографировался рядом с бронзовым человеком, скромно сидящим на стуле посреди газона, — Владимиром Набоковым.

В одном месте шоссе шло вдоль крутого горного склона, и Иосиф Саруханян указал нам на длинную, едва заметную щель в каменной породе. Оказалось, что это одно из многочисленных оборонных сооружений, помогающих Швейцарии сохранять свой нейтралитет. При нужде часть горного склона отъедет в сторону, и из открывшейся огромной пещеры начнут вылетать боевые вертолёты или высунутся стволы пушек, нацеленных на Женевское озеро.

Меня всегда интересовало: почему такой маниакальный агрессор, как Гитлер, не оккупировал во время Второй мировой войны маленькую Швейцарию, зажатую между Германией, Австрией и Италией? Оказалось, что такая операция готовилась — план «Танненбаум». Летом 1940 года начались воздушные бои между швейцарскими и немецкими самолётами, причём чаще побеждали швейцарцы. В июле к швейцарской границе была стянута 12-я армия Вермахта. Против десяти швейцарских пехотных дивизий, насчитывавших около четырехсот тысяч солдат, было сосредоточено две горнострелковые, шесть танковых и моторизованных и восемь пехотных немецких. Причём любой из немецких танковых полков имел в три раза больше танков, чем вся швейцарская армия.

Фронтальное противостояние немцам было явно невозможным. И тогда швейцарское командование разработало систему обороны — «Национальный редут». Линия обороны заранее переносилась с равнин в горы, где спешно строились различные фортификационные сооружения, способные противостоять пехоте и танкам противника. Тоннели и дороги минировались. Местным командирам был отдан приказ продолжать сопротивление, даже если из центра, захваченного врагом, поступит приказ сдаваться. Оккупация горной страны, в которой каждый житель стал бы партизаном, потребовала бы такого количества войск, что немцы заколебались и решили отложить выполнение плана «Танненбаум». Тем более что в августе 1940 года вся немецкая авиация была брошена на безуспешные попытки завоевать воздушное пространство над Англией. Так что традиционный швейцарский нейтралитет на поверку оказался весьма «зубастым».

В последний день перед отъездом мы с Мариной решили совершить туристическую поездку по Женевскому озеру на кораблике. Апрельское небо было затянуто лёгкой дымкой, мы ждали отплытия, сидя в полупустом кафе. Вдали синел южный берег — территория многовековых врагов: савойцев.

Вдруг тишину прорезал истошный птичий крик. Небольшая уточка выскочила на открытую водную гладь и понеслась по ней, колотя крыльями и вопя так, будто у неё только что похитили всех утят или щука вцепилась ей в лапку, не давая взлететь. Тут же неведомо откуда вынырнул синеватый селезень и помчался ей наперерез. Он лучше нас понял причину тревоги. Догнал, взгромоздился, оказал срочную сексуальную помощь — и утешенная страдалица тут же умолкла и тихо поплыла обратно к своему невидимому обиталищу. А мы пошли по сходням на кораблик, обсуждая историко-философский вопрос: простил бы Кальвин беспутную парочку или присудил к изгнанию? А то и к поджариванию на вертеле?

В моей коллекции репродукций музеи Флоренции были представлены неплохо. Так что в залах Уффици я легко находил свои любимые картины: Боттичелли, Гирландайо, Липпи, Мазаччо, Учелло. Площадь и Дворец Синьории, микеланджеловский Давид с пращой, собор, построенный ди Камбио и Брунеллески, двери Баптистерия со знаменитыми барельефами Гиберти — всё оказалось в жизни ещё более величавым, чем обещанное фотографиями.

В своё время, вчитываясь в историю Флоренции, я пытался понять, откуда вырастал этот блеск богатства, мощи, художественных свершений. Через толщу семи веков так трудно было разглядеть, из-за чего ненавидели и убивали друг друга гвельфы и гибеллины, а потом — белые и чёрные гвельфы. Хотелось встать на сторону белых — ведь к ним принадлежал сам Данте. Но один факт поразил меня и показался ключевым в судьбе средневековой республики: в 1289—1290-х годах городская община постановила выкупить и отпустить на свободу всех крепостных. Не этот ли уникальный всенародный порыв к свободе создал атмосферу, в которой смогли появиться и творить Боккаччо, Гадди, Джотто, Петрарка, Пизано и сотни им подобных?

Можно, конечно, говорить, что рост богатства автоматически вызывал рост культуры или, наоборот, что расцвет культуры способствовал интенсификации производства и вёл к обогащению. Однако подобный ход рассуждений никогда не вырвется из порочного круга. Пышный ли цветок требует мощного стебля, или благодаря мощному стеблю растение могло произвести столь пышный цветок?

В своей книге «Гений места» Пётр Вайль, водя читателя по улицам Флоренции, выбирает в качестве ключевой фигуры Никколо Макиавелли[83]. Он восхищается цинизмом знаменитого трактата «Князь», сексуальной откровенностью пьесы «Мандрагора», но укоряет писателя за то, что в своей «Истории Флоренции» тот не упомянул ни одного художника. Как всякий убеждённый эстет, Вайль полагает искусство главнейшим, если не единственно важным, проявлением творческого духа в человеке. Читателю не сообщается, что у Макиавелли были десятки современников, бравших на себя задачу описания и восхваления художников — Альберти, Вазари, Бенвенуто Челлини среди них. Будучи политиком, воином, администратором, Макиавелли ищет ответа на другие вопросы и в первую очередь: почему его страну так часто терзали кровавые раздоры?

Сравнивая Флорентийскую республику с Римской, он описывает силы, подтачивавшие республиканский строй в его родном городе:

«Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки... В Риме спорам ставило предел издание нового закона, во Флоренции они оканчивались лишь смертью и изгнанием многих граждан...»[84]

Будучи до мозга костей учёным и интеллектуалом, Макиавелли, тем не менее, не возводит умственную деятельность на пьедестал. Образованность, знания — прекрасные вещи, но выше них он ставит мужество, гражданскую доблесть. Наличие или отсутствие доблести — вот главное отличие людей друг от друга, вот в чём они неравны. И горе государству, в котором доблестные будут задавлены или изгнаны. «Когда во Флоренции побеждали пополаны (незнатные), нобили не допускались к должностям, и если они желали быть снова допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу в поведении своём и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими. Отсюда — изменение фамильных гербов, отречение от титулов... чтобы их можно было принять за людей простого звания. Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственное вообще нобильскому сословию, постепенно угасали»[85].

В этих рассуждениях ясно виден мыслитель, ощущающий разницу между низковольтными и высоковольтными и сознающий, что подавление высоковольтного меньшинства чревато обеднением и ослаблением государства. В своей книге «Комментарии к Ливию» Макиавелли явно демонстрирует свои республиканские пристрастия. Люди, читавшие его книгу «Князь» своими глазами, легко разглядят, что она вовсе не является циничной инструкцией безжалостному правителю, а скорее сатирой на тиранию, которой подошёл бы подзаголовок «Похвала деспотизму» — по аналогии с вышедшей в те же годы «Похвалой глупости» Эразма Роттердамского.

Если во Флоренции всё казалось мне знакомым, изученным по книгам и альбомам, то вечная её соперница — Сиена — просто ошеломила своим величием, о котором я не имел представления. Да, в моей коллекции папка с надписью «Сиенская школа» — Дуччо, Сассетга, Симоне Мартини, братья Лоренцетти и другие — была одной из самых любимых. Но эти могучие крепостные стены, этот собор, пронзающий небо полосатой колокольней, эта квадратная площадь для конных ристалищ, эти мощёные улицы, впитавшие в себя романтику Средневековья, — всё это останется в памяти теперь уже до конца дней.

Приютила нас в своей квартире во Флоренции старинная ленинградская приятельница ГАЛИНА ДАЗМАРОВА. Она же возила по окрестным городкам — Прато, Лукка, Пиза, Фьезоле. Она же представила меня русским флорентийцам и преподавателям университета. В обществе любителей поэзии я сделал доклад о влиянии Бродского на поколение, которое свергло коммунизм в 1991 году. Студентам университета рассказал, как в XV веке в далёкой России процветали Псков и Новгород, столь похожие на итальянские города-республики. Но не удержался и в конце лекции заверил их, что серпы и молоты, которыми они украшают стены своих аудиторий, никого ещё не доводили до добра.

Единственным разочарованием во Флоренции оказалась река Арно. Мелкая, порожистая — ни выкупаться, ни порыбачить, ни на кораблике прокатиться. Но при этом гибельно скандальная. На стене одного дома Дазмарова показала нам отметку уровня воды во время знаменитого наводнения 1966 года. Меня бы накрыло с головой и, скорее всего, понесло бы, колотя об опоры всех знаменитых флорентийских мостов, в сторону Лигурийского моря.

В лето нашего путешествия во Флоренцию, на девяносто шестом году жизни, закончила свой земной путь моя мать, Анна Васильевна Ефимова. Последние семь лет она провела в русском доме престарелых на Толстовской ферме (город Вэлли Коттедж, штат Нью-Йорк), где я регулярно навещал её, привозя всякие гостинцы, кормя с ложечки ухой собственного изготовления. В последние два года врач попросил меня не привозить ничего съедобного — она уже не могла жевать, только глотала жидкие пюре. Отпевание совершал православный священник, и после этого мы похоронили её на русском кладбище. Её надгробье оказалось в нескольких метрах от надгробия Марка Поповского (1922—2004), с которым они сдружились, будучи прихожанами одной и той же церкви в Нью-Йорке.

NB: Предметом истории является человек... Настоящий историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждёт добыча.