Рудольф ЗАГАЙНОВ, профессор Я ЖДАЛ ЭТОЙ ВСТРЕЧИ ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рудольф ЗАГАЙНОВ, профессор Я ЖДАЛ ЭТОЙ ВСТРЕЧИ ШЕСТНАДЦАТЬ ЛЕТ

В 1974 году я был психологом Виктора Корчного в финальном матче претендентов с Карповым. С тех пор и до победы Гарри Каспарова жил с клеймом «психолог Корчного», чем втайне и не втайне (что могут подтвердить многочисленные слушатели моих лекций) гордился. Тем не менее десяток лет я был невыездным, и руководители спорткомитетов, как и тренеры отдельных спортсменов и команд, старались не афишировать факт моего участия в совместной работе.

Времена изменились. И вот июнь 1990 года. Испания, город Мурсия, где проходят большой международный турнир по «быстрым» шахматам и ассамблея Ассоциации гроссмейстеров. Здесь-то мы и встретились с Корчным.

После 1974 года информация о спортсмене, с которым я вместе пережил тот трудный матч, поступала только из редких газетных заметок, слухов о написанном в его книгах, сообщений единственного в то время шахматного корреспондента Рошаля об очередных «выходках» Корчного в матчах с чемпионом мира.

Судя по всему, он оставался таким же, каким был всегда,— резким в оценках людей, непримиримым с теми, с кем не нашел общего языка в прошлом, по-прежнему ищущим конфликта, находя в нем источник своего вечного боевого духа, ярко выделяющего его этим качеством из многих других.

Не буду скрывать, я ждал этой встречи и как человек, и как профессионал. Как человек — поскольку всегда любил таких, оголенных в реакции на все окружающее людей. Да, нам было что вспомнить из нашего общения, вспомнить и посмеяться. Как профессионал — в связи с тем, что до сегодняшнего дня не имел ответов на некоторые вопросы, и они, как белые пятна на карте, манили меня своей тайной. Что было в Багио? Почему, сравняв счет, он сразу же проиграл 32-ю партию и матч? И почему таким беспомощным был в Мерано? И что, кстати, случилось в Москве, в том самом 1974 году, когда после двух побед при счете 2:3 вдруг «кончился» тот самый боевой дух и, более того, после возвращения на матч его жены он впервые противился моим попыткам мобилизовать его волю?

...Портье набирает его номер, и я слышу хорошо знакомый голос.

— Виктор Львович? Вас беспокоит человек, с которым вы не виделись шестнадцать лет.

Слышу его смех и затем слова:

— Я понял. Но я принимаю душ. Вы могли бы подождать минут десять?

Двери лифта прямо передо мной. Представляю, как он выйдет сейчас в холл и сразу недоверчиво посмотрит по сторонам, как делал всегда, входя в новое помещение. И лицо его будет готово мгновенно преобразиться, и уже через секунду выражение настороженности трансформируется в ироническую улыбку или в злую гримасу, в зависимости от того, что и кого увидит он перед собой. Но это, я знаю, всегда будет на сто процентов искренне, будет точной копией его сиюминутного состояния, какой-либо лжи или недосказанности нет места в его самовыражении.

...Третий час идет наш разговор, завтра ему играть, и надо бы ограничиться, но он увлечен разговором, получившимся уходом в прошлое, и жаль прерывать горение его монолога, жаль возвращать его в настоящее, в Испанию. И я отказываюсь от этой мысли и снова полностью включаюсь в разговор. Он мгновенно чувствует это изменение во мне и в ответ зажигается с новой силой, повышает голос и усиливает жестикуляцию — артистический тип человека!

— Вот вы говорили, что я могу вернуться. Но как возвращаться, если Карпов как был председателем Фонда мира, так и остался председателем Фонда мира, да еще и стал депутатом! Где она — ваша перестройка, где? Кто эти люди, которые кричат о перестройке?

Пауза затянулась. Корчной смотрел в пол, склонившись вперед, обхватив колени руками. Потом поднял голову и тихо произнес:

А вы действительно думали, что я могу вернуться? Почему?

Потому что у вас было больше болельщиков, чем у других. И друзей.

Корчной снова смотрел в пол и еще тише, словно самому себе, сказал:

— Да, это потому, что я всегда говорил то, что думал. Он снова замолчал, потом резко выпрямился и громко заговорил:

Нет. Это невозможно. Скучают не по месту, а по людям. А люди моего поколения никогда не перестроятся. Так получилось в моей жизни, что я оказался в ссоре со своим поколением. Петросян, Геллер, Таль, Полугаевский — они все предали меня. Все работали с Карповым против меня.

В последнее время Россию посещают те, кто эмигрировал в те же годы, что и вы. Писатели Максимов, Владимов говорили в своих интервью, что они могли бы вернуться, но их никто не зовет. А если бы позвали вас?

Его ответ прозвучал мгновенно:

— Это невозможно!

И снова задумался. Я тихо, боясь спугнуть его думу, спросил:

- Не скучаете по Ленинграду?

- Нет,— к моему удивлению, спокойно ответил он.— Я же сказал, что скучают не по месту, а по людям. Но я не скучаю. Я сказал себе в 1976 году: «Я уезжаю навсегда!» Это очень важно: сказать себе эти слова — «уезжаю навсегда»!

Но и многие другие говорят себе эти слова, а потом выясняется, что где-то внутри, в подсознании, они не готовы к тому, чтобы не тосковать.

Да, я знаю таких людей. Тот же Сосонко. Теперь у него дом в Амстердаме, но живет он по-прежнему Россией, выписывает русские газеты. Это страшное раздвоение.

Он резко откинулся на спинку кресла, ослабил завязь галстука, расстегнул ворот рубашки и замер на несколько секунд. Взгляд остановился, он ничего не видел сейчас — распознать это было нетрудно. Он формулировал какую-то очень важную для себя мысль, и я с нетерпением ждал продолжения его монолога. Диалог давно перешел в монолог, и это устраивало меня. Но еще больше, как я понимал, это устраивало моего собеседника. Это было нечто явно более значительное, чем работа его мыслительной сферы. В каждое слово он вкладывал сильные чувства: он всегда и был таким — не разделял мысли и чувства.

— Тоскую ли я? — продолжая смотреть куда-то далеко, спросил он себя и через несколько секунд ответил: — Вы знаете, это называется как-то иначе. Сложнее! Я не тосковал. И сразу, в отличие от многих, имел квартиру. Но выяснилось вдруг, что я не могу в ней спать. Понимаете, не можешь уснуть! Ты вдруг ощущаешь перед сном, что ничего тебя не связывает с завтрашним днем. Как будто нет смысла просыпаться. Один не можешь...

Он опять изменил позу, наклонился вперед и стал что-то искать в карманах. Вынул пачку сигарет и, поймав мой взгляд, сказал:

— Я помню, что вы против курения, но я иногда бросаю. Лихорадочно закурил и сразу заговорил снова:

— И многие, знаете, переживали то же самое — не могли спать. Не могли бороться с одиночеством. Многих, я это знаю, увозили в сумасшедший дом.

Минуту он сосредоточенно курил, потом встал, бросил окурок в урну, сел ближе ко мне.

— Эмиграцию называют кто — болотом, кто — трагедией. Но это более сложное явление. Сейчас во всем мире эмиграция — самое больное место. Ведь из-за политики нашего, то есть вашего, государства, миллионы людей тронулись с насиженных мест. Венгры, чехи, румыны, болгарские турки... да и в Камбодже, Вьетнаме — то же самое. Это трагедия.

Он снова закурил и продолжал говорить.

Все намного сложнее. У каждого свое. Одни бегут по политическим или экономическим мотивам. Например, Спасский. Что бы он там ни говорил, а уехал он на самом деле ближе к деньгам. А многие уезжают по причине разбитой личной жизни и надеются, что там повезет. Но и там не везет, и они с удовольствием бы вернулись обратно. Каждый третий бы вернулся, если бы была свобода выезда и въезда.

Вы уверены?

Уверен... Когда встречаю нового эмигранта, то всегда хочу спросить его: «Куда едешь? Без языка, без... энергии?»

С вашим отъездом, Виктор Львович, тоже не все ясно, даже мне.

А что тут неясного? Меня же выживали!

То есть?

Была травля, вы что, не помните? Я перестал выезжать на турниры. Со мной боялись не только поддерживать дружбу, но и просто разговаривать. Вокруг была пустота.

Мне кажется, вы преувеличиваете.

Да вы что! В Ленинграде я чувствовал себя как в пустыне... Да, это была пустыня! Меньше всего я хотел бы приехать сейчас в Ленинград!.. А последней каплей было то, что меня лишили слова. Для меня очень важно в жизни общаться с людьми, я любил выступать перед аудиторией. Но в тот момент на каждом моем выступлении были люди из соответствующих организаций и начались вызовы в горком и обком и требования отчетов о том, что я говорил и почему. Потом эти грязные письма в «Советском спорте». Я понял, что это все!

— Я помню один ваш разговор со Спасским. Вы говорили ему, что надо ценить то, что делается для шахматистов, что живут шахматисты лучше других, много ездят. И нет ли у вас, человека, пережившего ребенком блокаду и выросшего без отца, и добившегося тем не менее в жизни успеха, чувства вины...

Он резко перебил меня

Перед кем?

...Скажем так: перед Родиной!

Корчной встал во весь рост. Оглянулся по сторонам.

Потом сказал:

— Я хочу пройтись. Вы не против?

Мы вышли на набережную. На солнце было жарко.

— Идемте в парк. Пройдемся по травке. Здесь это можно. Здесь все для человека,— он рассмеялся, но как-то мрачно.

Мы пошли по газону.

— Для Родины я сделал все, что мог. Все-таки я побеждал на Олимпиадах и считался, как вам известно, командным игроком. Но более важным я считаю то, что словом объяснял людям правду... И когда меня лишили слова, я понял, что Родине не могу быть больше полезен. Я сказал себе: мне здесь... то есть там, делать нечего.

По соседней аллее прогуливался Борис Васильевич Спасский. Увидев нас, остановился, удивленно развел руками и громко, чтобы мы расслышали, произнес: «Шестнадцать лет спустя!» Мы все рассмеялись, и он подошел к нам. Протянул руку Корчному и в том же легком тоне сказал:

— Здорово, орел!

Но лицо Виктора Львовича было серьезно, и он подчеркнуто официально, даже сухо, ответил на его приветствие. В установившейся тишине легко было уловить напряжение, и Спасский сразу отошел он нас.

Корчной задумчиво смотрел ему вслед и затем, вздохнув глубоко, продолжал:

— Вроде мы с ним люди схожей судьбы и должны поддерживать друг друга. Но этого нет. Более того, я сейчас выступил против него — в ответ на его фашистское интервью, где он слово в слово повторил фашистские взгляды Алехина, который писал в 1941 году в одной из нацистских газет, что шахматы бывают арийские и еврейские. Ну ладно — Алехин, была война, он этим жил, и возможно даже, что это писал не он, а только подписывал. А Спасский пишет об этом в 1990 году! Кстати, в этом интервью он благодарит своих тренеров Толуша и Бондаревского, отъявленных антисемитов. Они хорошо воспитали его, я согласен!

Довольно долго мы шли молча. Корчной был задумчив, смотрел себе под ноги, и я решил не мешать ему, хотя вопросов еще было множество, теперь даже больше, чем до нашей встречи.

К отелю тянулись один за другим участники турнира. Через десять минут начинался тур, и мы заспешили. Корчной сказал:

— Приходите завтра после обеда.

И, ускорив шаг, скрылся в толпе шахматистов у входа в отель. Как и раньше, его узнавали, уступали дорогу.

* * *

Я закурю,— сказал-спросил он, удобно разместившись в кресле довольно скромного (я ожидал большего) номера гостиницы «Мелиа». Глубоко затянулся и сразу заговорил.

Вы знаете, я совершенно не мог собраться вчера на партию. Было какое-то опустошение после нашего разговора.

Тогда давайте отложим беседу, а сейчас сделаем то, что делали раньше.

Он послушно садится на стул, я делаю ему массаж головы, и все ожило сразу, как будто не было этих лет и матч с Карповым продолжается.

— Теперь ложитесь, я помогу вам уснуть.

Он открывает глаза, принимает решение и говорит:

— Нет, лучше поговорим.

Я рад этой возможности, хотя ощущаю некоторые угрызения совести в связи со вчерашней его неудачей...

— Виктор Львович, что случилось вчера на ассамблее?

— Случилось то, что должно было случиться — демократия победила! Все пошли против Каспарова. Понимаете, Каспаров может быть диктатором и больше никем! А на Западе с этим не согласятся, не примут этого никогда. Ассоциация гроссмейстеров — это не советская, а международная организация. Об этом Каспаров не должен забывать. Вам рассказывали о выступлении Спасского?

— Нет.

— Ему, как всегда, не хватало запаса слов, но суть он выразил верно. Он сказал, что по своему поведению Каспаров — типичный большевик и его деятельность построена на трех большевистских принципах. Первый — кто не с нами, тот против нас! Второй — если враг не сдается, его уничтожают! И третий — не знаем что, но доведем до конца! Неплохо, правда?

Он смеялся.

Каспаров — гений... в шахматах?

Он... хорош! С точки зрения интеллекта таким и должен быть чемпион мира по шахматам в отличие от чемпиона мира по... городкам. Чем дальше, тем больше я ценю Каспарова. Он пропагандирует собой шахматы!.. Корчной задумался и продолжил:

— Нельзя забывать, что каждый чемпион — дитя своего времени. И вот Каспаров — дитя сегодняшнего сумасшедшего времени и своей сумасшедшей страны. Вы согласны с этой концепцией?

— Не знаю.

— Это не я придумал, это доказано. Ведь почему такой интерес к личности чемпиона мира? Есть ведь люди в других видах спорта, добивающиеся отнюдь не меньшего. Но интерес к ним явно слабее. А личность чемпиона по шахматам изучается всеми. Потому что он сын своего времени! Начиная со Стейница, который считал, что он установил навечно законы шахматной борьбы. Он тоже был дитя своего времени, когда и в физике считалось, что все законы открыты,—-и никто не догадывался, что где-то в своей лаборатории работает Эйнштейн.

...Алехин тоже был сыном своего эмигрантского времени. Не мог забыть Родину и в то же время ненавидел Советскую власть.

Он же мечтал вернуться! Котов писал об этом.

Да вы что? Это фантазии агента КГБ.

Котов — агент?!

Не извольте сомневаться! И Котов, и Толуш... В шахматах, как и везде, их достаточно.

Виктор Львович, вернемся к Алехину. Разве он не хотел вернуться после войны?

Никогда! Он всю жизнь как огня боялся большевиков. Керес незадолго до своей смерти рассказывал мне, что перед войной Алехин был в Эстонии и говорил им: «Бегите отсюда быстрее, пока большевики не пришли!..» Ботвинник — еще одно дитя. Прекрасно вписался в систему и так же прекрасно использовал ее для подавления тех, кто ему мешал. Помните ту историю с Левенфишем, когда они сыграли вничью матч на звание чемпиона СССР и Левенфиш законно должен был ехать на известный АВРО-турнир? Но поехал Ботвинник. И, не стесняясь, он пишет в своей книге, что пошел в ЦК и все встало на свои места.

— А Таль?

— Таль? — он задумался.— Ну что — Таль? Талант, умница, но... У Таля были в жизни две женщины, и обе звали его уехать. Но он предпочел быть рабом у Карпова. Жить в СССР, но выезжать.

Приближалось время игры, и я не хотел касаться тем, способных зажечь моего собеседника, а тема «Карпов» была бы самой огнеопасной. И потому я перебил его.

А что случилось в 77-м в Белграде? Спасский мне рассказывал, что первые пять рядов занимали ваши люди и их визуальный пресс был столь сильным, что его голова отказывалась работать на третьем часу игры. И в связи с этим он потребовал организовать для него специальный бокс на сцене, где он находился в момент обдумывания вами хода.

Но выходил он из этого бокса на шатающихся ногах. Я уверен, что он играл в том матче под гипнозом. Он выглядел как ненормальный. Хотя, понимаете, во время матчей на первенство мира происходит много чертовщины; концентрируешься настолько, что уходишь в иной мир, мозг живет в каких-то иных измерениях. Я вообще убежден, что мы связаны со всеми — и с живыми, и с мертвыми. Однажды Спасский не сделал в партии со мной несложный выигрывающий ход. Потом, когда я спросил его: «Почему ты не сыграл конь дэ четыре — эф пять?», он ответил: «Бондаревский не дал мне сделать этот ход». При чем здесь, вроде бы, Бондаревский? Бондаревский давно умер!.. И в Багио однажды я посмотрел на Карпова и вдруг увидел, что передо мной сидит лысый старик. Наверное, таким он будет в старости и я заглянул в его будущее. И странно, уже на следующем ходу он грубо ошибся и сразу же сдался. Много могу вспомнить на эту тему. Вот я заметил, что Карпов как бы прислушивается ко мне, когда я думаю над ходом. Я чувствовал, что он угадывает, над чем я думаю.

Снова произнесена фамилия Карпова, и снова я решаюсь изменить тему разговора, к тому же времени оставалось только на один вопрос.

— Виктор Львович, Борис Гельфанд признался мне недавно, что он рано понял, что шахматы — это искусственный, придуманный мир, и теперь он боится посвятить всю свою жизнь шахматам, а потом почувствовать себя обманутым, прожившим всю жизнь в мире иллюзий.

Мой собеседник надолго задумался, впервые так долго раздумывал над ответом. И ответил:

— Красиво звучит. Нет, на самом деле красиво. Он... прав. Совершенная правда! Этот мир нереален. Но я не жалею. Я не чувствую себя обделенным...

— Виктор Львович, пора. Через пять минут включат часы. В лифте я сказал: «Завтра вы уезжаете, я хотел бы проводить вас».

— Буду рад,— ответил он и, выйдя из лифта, сразу высоко поднял голову и направился в турнирный зал. Его шаг, как и шестнадцать лет назад, был таким же твердым.

* * *

— Сначала я угощу вас кое-чем. Этот шоколад на каждый турнир готовит мне женщина, с которой я живу сейчас.

Я попробовал отказаться, но он сказал:

Я хочу, чтобы вы оценили как профессионал.

Фантастика! Она — большой мастер.

— О да,— рассмеявшись, ответил он,— десять лет лагерей в Воркуте научили ее многому.

Мы сели в кресла друг против друга. Он мягко улыбнулся.

Снова прощаемся. Я ответил:

Надеюсь, не на шестнадцать лет. Он снова улыбнулся.

Шестнадцать лет может оказаться многовато. Хотя известная гадалка в Италии предсказала, что я проживу больше восьмидесяти и умру не своей смертью... И знаете, что еще было интересно? Она сказала, что на моей ладони отсутствует линия судьбы. Что это значит? Что я — человек вне обстоятельств, не подчиняюсь обстоятельствам, не зависимый ни от чего! Свобода — моя естественная среда, и в иной я не выживу. Это еще одно объяснение к вопросу о моем отъезде.

Виктор Львович, у нас в запасе только полчаса, а у меня есть вопросы, на которые ответить можете только вы.

Я готов,— ответил он.

Многим людям в нашей стране важно знать все то, что рассказываете вы. И им, конечно, интересно знать ваше мнение о Карпове.

Лицо его посуровело. Он был явно против этой темы. Потом медленно начал говорить.

— Я бы не хотел, чтобы это интервью было выяснением отношений с Карповым. Я решил больше с ним не иметь дел. И еще после Мерано решил больше с ним матчей не играть. Понимаете, он — государственный человек, политическая фигура в вашей стране, он не вписался в систему, как Ботвинник, его вписали. Это существенная разница. И если я обсуждаю его личность,— значит, невольно вторгаюсь в ваши политические дела. Мне это не нужно. Перестраивайтесь, это ваше дело.

Снова возникла пауза, у него в руках появилась пачка сигарет.

— Помните, в 83-м я согласился играть матч с Каспаровым, хотя мог не играть, когда Кампоманес присудил мне победу за его неявку. Но я решил играть. Я мог снова выйти на Карпова, но я знал, что играть с ним не буду. Я был хорош тогда, разгромил Портиша, как ребенка. Играл и с Каспаровым легко, даже выиграл первую партию... для балды. Он впервые в сегодняшней беседе рассмеялся.

— А почему вы приняли это решение после Мерано?

— Потому что я долго не мог пережить то, что там было. Я убежден, что все, чем располагала советская разведка, было там использовано. У меня нет сомнений, что в первом ряду сидели люди Карпова и с помощью приборов изучали мое состояние. Пульс и прочее. К тому же меня облучали — или в зале, или на даче, где я остановился. У меня в начале матча стали болеть глаза. Никогда со мной такого не было... Я пережил Москву, пережил Багио, но Мерано пережить не смог. Потому и дал себе слово тогда — никогда больше не играть с Карповым матч.

Позднее В. Корчной писал: «В 1981 году в Мерано Карпов «со товарищи» (а было тех товарищей 43 человека, а в конце матча до 70-ти[ 1 ]) заставили меня испытать кошмарное время. Зловещие секреты этого матча ждут новой стадии гласности, чтобы быть раскрытыми. После этого матча, не желая больше никогда терпеть того, что выпало мне в Мерано, я из профессионала постепенно перестроился в любителя. Сейчас у меня нет честолюбивых амбиций. Я хочу играть в интересные шахматы, и мне это удается» (из санкт-петербургской газеты «Смена», 21 августа 1991).

Ну а в Багио что было? Неужели не ясно, что при счете 5:5 надо было сделать черными ничью, а потом закончить матч белыми?

Да-да,— неожиданно для меня с улыбкой согласился Корчной.

А шум из-за Зухаря? — продолжал я.— Вы же придумали Зухаря! Вы согласны с этим? Он и в Москве надевал черные очки, но я предупредил всех членов нашей группы, чтобы никто не говорил вам об этом. И потому он вам не мешал.

— Да-да,— снова улыбнулся этот человек.

А что было в Москве в последних трех партиях? Почему после двух побед вы перестали бороться? Что, кончились силы или мотивация?

Да-да, наверное, и то и другое,— повторил он и, закурив новую сигарету, как бы подвел итог: — Я же сказал: я пережил все это и не хочу вспоминать. Если же вернуться в сегодняшний день, то убежден, что у Карпова и сейчас есть поддержка. Все же знают, что за предательство Каспарова Дорфману предлагали сто тысяч, а Гуревичу — двести. Откуда такие деньги? Это же не деньги Карпова...

Из выступления экс-чемпиона СССР Михаила Гуревича на пресс-конференции в Брюсселе:

«— Владимир Фельдман, человек из КГБ, попытался подкупить меня. Он предложил мне большие деньги за то, чтобы я. продолжая работать с Каспаровым, передавал сведения для Карпова (разговор происходил за несколько месяцев до их матча 1987 года в Севилье). Когда я отказался, этот человек угрожал мне. Собеседник был хорошо проинформирован, и я уверен, что информацию он получал из КГБ...

Все, что вы говорите о КГБ, понятно. Но вы ведь не можете точно утверждать, будто Карпов непосредственно замешан в этом деле?

Тот человек называл Карпова, и у меня не было причин ему не верить. Конечно, я не могу этого доказать, но КГБ очень много делал такого, чего сейчас уже не установишь. Кстати, ведь и Дорфману, другому тогдашнему помощнику Каспарова, тоже предлагали деньги за информацию» («64» № 20, 1991).

— Виктор Львович, вы, как сами сказали, эти годы развивались и кое в чем изменили свои взгляды. Я помню, что о Карпове вы говорили как о нетворческом шахматисте, который не оставит после себя следа в истории шахмат, как о бумажном чемпионе мира. Сейчас вы бы так же сказали о Карпове?

Он молчал, и молчал долго. Я посмотрел на часы, время беседы истекало.

Сейчас вы можете сказать, что Карпов занял достойное место в истории шахмат?

...Да.

Он был настоящим чемпионом мира?

Да! Но, в отличие от Каспарова — человека широкого диапазона, он — человек ограниченный. Хотя ему и создают другой образ, но это так.

Кто все-таки самый великий шахматист в истории шахмат?

...И все же Каспаров! Такого не было!

Есть люди, которым вы благодарны в жизни?

А почему — нет?.. Эта женщина много сделала для меня. И в Ленинграде есть человек, который в то страшное для меня время предложил мне свою моральную поддержку, предложил вместе работать. Я на всю жизнь благодарен ему. Боюсь называть его, не будет ли у него неприятностей?

- Уверен, что нет. Можете называть.

- Мастер Александр Шашин.

Всего два человека, которым вы благодарны? В ответ он пожал плечами.

- Вы не назвали Зака.

Он быстро поднял голову и пристально посмотрел мне в глаза. И ответил.

- Не назвал.

- Я считаю, что главными помощниками человек должен считать тех, кто помог ему в детстве, когда сам ты ничего не можешь. Я до сих пор не могу простить себе, что не успел поблагодарить своего первого тренера, а он очень помог мне в жизни.

Лицо его изменилось. Он снова был собран, как вчера в лифте, по пути на партию. И, повысив голос, произнес:

- Ну что ж, вернемся к детству... Недавно я отправил Заку письмо, где все ему объяснил. Письмо это сознательно гадкое, чтобы у него не было иллюзий... Не так давно в Ленинграде вышла книга Зака об истории ленинградских шахмат, где Спасскому посвящена пара страниц, а обо мне — всего лишь одна гадкая фраза. И это было тогда, когда во Дворце пионеров снова повесили мой портрет! А ведь я был его любимым учеником!.. Он отрекся от меня! А я ведь был оправданием всей его жизни!

- Не громко сказано?

- Громко, но правда! Не вспомнив обо мне в этой книге, он отрекся! И более того, в своей маленькой цидулке ответил мне: «Лучше такая книга, чем никакая». А я написал ему: «Лучше никакая, чем та, которая распространяет ложь!»

- Простите меня, Виктор Львович, но Зака я знаю и думаю, что вы жестоки сейчас.

- Ну что ж, я докажу вам сейчас это. Проведем целое исследование. Знаете, у меня есть сын на Украине, ему тридцать два года. Так вот, недавно он написал мне, что понял, что полжизни прожито. А я в этом возрасте вдруг понял, что не умею играть в шахматы! Хотя как раз в это время выиграл второй раз чемпионат страны. Надо иметь, наверное, большой талант, чтобы выигрывать чемпионаты Советского Союза, не зная многих шахматных законов! Про меня чего только не писали! Что я блестящий защитник, что напоминаю своей игрой Достоевского, и прочую ерунду. А я просто не мог играть иначе, не умел! И я стал работать. Исследовал тысячи партий. Научился главному — владеть инициативой! А где был мой шахматный учитель?

— Может быть, он не мог этого?

- Нет, это азы. Спасскому повезло, он в шестнадцать лет пошел на учебу к Толушу, и тот его переучил. Оказалось, что плохой учитель — Зак!

- Но он воспитал не только вас и Спасского.

- Да нет, объяснение простое. После войны в Ленинграде было много талантливых детей, и все они шли во Дворец пионеров, поскольку некуда было больше идти. Он исковеркал меня как шахматиста!

Он давно встал и ходил по номеру из угла в угол. Таким разозленным за все эти дни я его здесь не видел. Позвонил портье, такси ждало у входа. У машины мы остановились. Он протянул руку и сказал:

- Если вы не против, я мог бы высылать вам хорошие книги. И вы вышлите мне свою. Я буду ждать.

- Как всегда, болею за вас,— сказал я.

- Спасибо. Я верю.

Виктор Львович, разрешите последний вопрос. Что бы вы пожелали себе в оставшиеся двадцать лет?

Он секунду подумал и смеясь произнес:

- Играть в шахматы на этом же уровне!

- Значит, все-таки ваша жизнь — шахматы?

-Да.

Жизнь в нереальном мире?

Да!

Мурсия, июнь 1990